УДК 811.161.1
В. В. Колесов
Вестник СПбГУ. Сер. 9. 2013. Вып. 2
ЗНАЧЕНИЕ ТЕОРИИ ТРЕХ ЯЗЫКОВЫХ СТИЛЕЙ В ИСТОРИИ РУССКОЙ МЕНТАЛЬНОСТИ
К началу XVIII в. ни церковнославянский, ни русский язык не имели общепринятых норм — их разрушили, развивая образцы речевого употребления, греки, сербы, украинцы, белорусы и православные деятели других народов, которые хотели сделать «как лучше» — Максим Грек, братья Лихуды, Епифаний Славинецкий, Юрий Крижанич, Симеон Полоцкий, Стефан Яворский, Димитрий Ростовский, Феофан Прокопович — выходец из Киево-Могилянской академии. В церковнославянском языке возникла нежелательная «пестрота», т. е., согласно смыслу этого термина, — прямое «непотребство». Непотребство состояло и в том, что на основе структурных элементов русского языка стали возникать неославянизмы. Только в грамматике еще держались старые нормы, но и туда уже проникали новации разговорной речи. Благодаря несводимости риторики и грамматики, возникал тупик в движении к новой норме, усугубляющийся осознанием идеи национальных особенностей языка, взятых вне конфессиональных рамок.
Создавшаяся ситуация напрямую подводила к необходимости разработки стилистической теории. В основу новой теории была положена традиционная теория «трех стилей», уже известная по риторикам XVII в. В соответствии с античной традицией «тройных родов глаголания» в риториках Макария (1617-1619) и Усачева (1699) средний стиль понимался как усредненный между высоким и низким, как способ и средство нейтрализации исходной эквиполентности (равноценности) высокого церковнославянского и «низкого» разговорного русского языка, а не как самостоятельно важный стиль того же самого языка. Еще в XVI в. Зиновий Отенский «посредственный» стиль понимал как проявление сходства с высоким (по смыслу «речений») и одновременно с низким (по форме «речений»). Это традиционное разведение риторики (по смыслу) и грамматики (по форме). Но столь же неконструктивно категория стиля воспринималась и в начале XVIII в. Феофаном Прокопови-чем, для которого всякая литературно обработанная речь есть стиль, и, следовательно, низкого стиля не существует в принципе. Три стиля Феофана Прокоповича определялись по психологическим основаниям: «учить необходимо низким стилем, восхищать — средним, возбуждать — высоким». В Петровские времена наметилась ориентация на «среднюю статью людей», поскольку «передние трудов не любят, а подлые думают, как бы чрево свое наполнить». Проблемы «среднего класса» была такой же идеальной, как и проблема среднего стиля: хочется, а не можется.
Необходимо напомнить о взаимодействии грамматических и стилистических тенденций в развитии текстовых формул, из которых вычленялись элементы системы и нормы. Слово дано в языке — в формуле выражен стиль, таково исходное их
Владимир Викторович Колесов — д-р филол. наук, профессор, Санкт-Петербургский государственный университет; е-таИ:рго£ко1е80У@дта11.сот
© В. В. Колесов, 2013
распределение, которое обосновало первоначальное распределение стилей по жанрам и объясняет соотношение грамматики и риторики. Вполне определенно проследить чередование квази-синонимов (еще сохранявшихся в составе старых формул текста) мы можем по текстам протопопа Аввакума. Особенно это заметно на взаимоотношении глагольных форм, наиболее свободных от традиционных связей в составе синтагм и энергично развивавшихся. Так, глаголы речи явно выстраиваются в системный ряд, попарно, в соответствии с выражением категории вида:
Высокий — средний — низкий
глаголати = говорити = вякати речи = сказати = молвити
Новые для этой группы глаголы распределены еще в зависимости от синтаксической позиции (формульно). В прямой речи предпочитается глагол говорити (он связан с обозначением языка как органа речи), в личных предложениях, особенно при дательном адресата — сказати (т. е. опять-таки в исконном своем значении 'сообщить, раскрыть смысл') и т. п., тогда как традиционные для высокого стиля глаголы речи/глаголати в принципе употребляются в любых контекстах, независимо от функции высказывания; немаркированная неопределенность их функции и стала, по-видимому, причиной их конечного устранения, они были замещены более специализированными по смыслу глаголами, которые в XVII в. еще сохраняли довольно узкое значение — наряду с метонимически распространившимся более широким, гиперонимическим значением 'говорить, высказываться' [1, с. 389-398].
Из подобных стилистических, грамматических и функциональных признаков словоупотребления, совмещенных пока только в пределах устойчивого мини-контекста, ясно, что с грамматической точки зрения в XVII в. никакие стили не выделялись в границах одного жанра, даже такого свободного, как жанр Жития, и особенно — жития Аввакума.
Грамматические варианты не различает еще и Ломоносов, для которого формы будущего времени брошу / буду бросать / хочу бросить / хочу бросать существуют как бы в общем стилевом ряду как одинаково возможные формы. Затем происходило расширение синтагматических функций у среднего члена градуальной оппозиции (приведенной здесь на примере глагольного ряда со значением речи), причем средним по стилю, а тем самым, нормативным становился только тот член оппозиции, который соответствовал нейтральному по всем признакам одновременно: стилистически по форме, семантически как гипероним, грамматически по глагольному виду (только говорить — сказать соотносятся и потому осознаются уже как формы, противопоставленные по виду). Таким образом, смысл возникновения стиля как нового средства оформления текста заключается в семантическом наведении на «смысловую резкость» специально с помощью среднего члена градуальной оппозиции, тогда как крайние ее члены, оставаясь одинаковыми по грамматическим признакам, оказываются маркированными по другим, расходящимся признакам: по функции (вякати — молвити используются в различных функциях, но являются словами низкого стиля), по стилю (глаголати — речи в составе только традиционных устойчивых формул как слова высокого стиля). Лишь с современной точки зрения эти глаголы попарно включаются в новую для них оппозицию — по виду. Некоторые из них могли оставаться двувидовыми, сохраняя исходный синкретизм.
И только говорить — сказать как новые для системы глаголы действительно внесли в общий ряд соответствий этот новый для системы грамматический признак.
В процессе складывания нормы функция наличных языковых средств, накопленных системой в результате развития речевых формул, становится своего рода стилем, поскольку до этого времени стилистический вариант использовался в дополнительном распределении, в зависимости от формулы речи, синтагм, конструкций, типов высказывания, адресата и т. п., т. е. распределялся в речи позиционно (синтагматически), а не определялся системой языка.
До конца XVIII в. формульность речи в известной мере еще сохранялась, переходя в идиомы устной речи, уже со стилистическими оттенками выражения общей мысли. Сравним следующие ряды, в которых заметна подвижность глаголов, варьирующихся, тогда когда имя устойчиво сохраняется — в данном случае это символ, а не понятие, а символ устойчив в своих проявлениях:
Идти с сумой по миру > идти с сумою > идти по миру > скитаться по миру > таскаться по миру. Не чаять души > не слышать души > не видеть души > не знать души. Сойти с ума > спятить с ума > съехать с ума > рехнуться с ума. Предстать пред очи > предстать пред глаза > оказаться перед глазами и т. д.
На основе многих вариантов обобщается инвариант, как правило, среднего стиля, т. е. нейтральный, сравним:
нести вздор среднего стиля при выражениях низкого стиля пороть вздор, молоть вздор, плести вздор на основе прямого значения 'сметать (мусор)'и переносного 'плести (ерунду)':
прийти в голову — среднего стиля при выражениях низкого стиля взбрести в голову, лезть в голову на основе славянских прийти в ум (на ум), ср. вспасть на ум, всходить на ум — высокие и соответствующие им низкие типа влезть в ум. Снять пелену с глаз > совлещи покров с очей > отъять завесу с очей. Направлять в стезю > направлять на путь > нагибать в стезю > обращать на путь. Отверзать очи > открыть глаза > распялить глаза —
во всех случаях литературной нормой стала идиома среднего стиля.
В текстах Радищева на 625 идиом такого рода 440 — глагольные, причем «недостаточные глаголы» создают ускользающую сеть экспрессивных глагольных сочетаний, и прежде всего в богатом образными выражениями низком стиле. Так, в мемуарных текстах Андрея Болотова их сотни:
начали осмехать = засмеялись, восприяла бежать = побежала, также бросилась ловить, пошел торговать, схватились говорить, засели играть, приступили унимать, не преставал продолжать, не оставлял ходить, стоять приходилось, довелось иттить, досталось войтить, посчастливилось приобресть (дружбу), надеялись обмануть, мачтал получить, льстился нажить, вздумал мстить, расположила употребить, догадались запасти, сговорились увеличивать, подрядились ставить, грозил перевешать, затевал ехать, дерзнул войтить и мн. др., с глаголами прошедшего времени обязательно.
Автономность слова, взятого вне формулы речи, стала основанием стилистической реформы Ломоносова, причем слова типа глава, длань, чело, уста — символы, а слова типа голова, ладонь, лоб, рот, глаза — понятия. «Чело» не просто лоб,
но и вместилище мысли, «очи» — не только орган зрения, но и «зеркало души», «уста» — не просто рот, но и источник изрекаемой мудрости, и т. д. Позиция Ломоносова — активная, направлена от говорящего (у него речение, а не слово, которое слышат), он сам выбирает нужное слово, выражая свою мысль. Поэтому же в теории трех стилей важны тропы, которые связаны со значением слова, и фигуры текста, связанные с «предложением» мысли. Всякая мысль рождается в творческом горниле стиля. Прорыв в индивидуальность в традиционном обществе диктовал необходимость выбора стилистики поведения, действий и языка.
Если попарное столкновение старой и новой форм не давало ничего, кроме образования семантического синкретизма, попутно организуя совместное распределение «стиль/норма», данный процесс можно проследить на истории возникновения речевых формул, однако уже включение в оппозицию по крайней мере трех вариантов способствовало созданию отвлеченной от стиля нормы как нормативного инварианта, представлявшего собою немаркированный средний стиль. Примеры такого распределения находим уже у Тредиаковского. Например, старое русское ударение степеней сравнения у прилагательных ни у одного из современников Тредиаковско-го не отражено так последовательно, как у него; сравним закономерное с точки зрения древнего распределения акцентовки превосходной степени:
— у производных от слов с постоянным ударением на корне ударение сохраняется: слабейше, множайшем, сйльнейших, славнейших и т. д.;
— у производных от основ с наконечным ударением ударение также на корне: добрейший, белейших, мудрейшим, первейших, храбрейших и др.;
— у производных от суффиксальных с наконечным ударением также сохраняется ударение на корне: мощнейший, беднейше, краснейших и т. п.
— у производных от подвижных основ ударение закономерно на суффиксе: густейшего, простейшу, сладчайший и т. д.
В работах Ломоносова накоренное ударение сохраняется только у прилагательных первой группы (славнейшим, сйльнейшим), в то время оно поддерживалось ударением производящего имени, а уже в трудах Сумарокова и далее у Хераскова все более распространялось обобщенное новое ударение на суффиксе. Маргинальные для литературного языка формы превосходной степени прилагательных обобщают ударение на суффиксе в соответствии с фоническим законом разговорной речи — на срединном слоге; средний стиль разговорной речи снимает оппозиции высокого стиля.
Открытие механизма для выявления и фиксации нормативного среднего варианта на основе трехчленного ряда форм составляет заслугу XVIII в., однако сам трехчленный ряд возник как результат преобразования средневековой градуально-сти, приведшей к расщеплению нерасторжимого равенства эквиполентных оппози-тов (в нашем случае — церковнославянского и русского языков). Данный механизм представлен и в трудах Ломоносова, и до сих пор он действует, постоянно уточняя и обновляя нормы литературного языка. Остановимся на уяснении признаков его действия.
До Ломоносова было сделано по крайней мере три попытки разобраться с наличным составом русско-славянской лексики — и все на основе риторики как рода (метаязыка) в отношении к виду — «грамматике». Риторика явилась теоретическим основанием, вещной подкладкой того моря слов, которые надлежало «устроить»
и по мере необходимости обновить. Активное развитие получает сатира как один из ведущих жанров, она также берет свое начало в народной литературе, в основе которой лежат инверсированные формулы церковнославянского языка, наполненные грубыми и подчас неприличными словами — происходило «выворачивание наизнанку» с помощью слов другого стилистического уровня, что способствовало «вытягиванию» слов из ближнего контекста, делая их самостоятельными «речениями», которыми теперь каждый мог распорядиться по своему усмотрению.
Первая попытка Феофана Прокоповича, создавшего «простой славянский язык» на основе церковнославянского, не состоялась. Возникала путаница и неопределенность в выражении старых — символических — и новых — отвлеченных по смыслу слов. Типичным проявлением этого периода можно считать текст небольшой книжки нравоучительного содержания «Юности честное зерцало» (1719), где наряду с традиционными нравственными максимами, написанными высоким и средним стилем (1), даны и новые «руководящие наставления», изложенные на бумаге средним и «подлым» стилем (2).
(1) Въ винЪ не мужайся. Въ пирЪ не обличай искренняго (=ближнего своего). Жестоко слово воздвизаетъ брань.Житие наше яко с£нь преходитъ. Не буди скоръ языкомъ твоимъ и лЪнивъ и слабъ въ дЪлЪхъ твоихъ. Рвение и ярость умаляютъ дни. Юродомъ ближняго нарицати блюдися и т. д. Это так называемый облагороженный высокий стиль, в котором произведена замена некоторых слов (гнев на рвение и т. д.).
(2) Никто честновоспитанный возгреи въ носъ не втягаетъ, подобно какъ бы часы кто заводилъ, а потомъ гнуснымъ образомъ оныя внизъ не глотаетъ, но учтиво, какъ вышеупомянуто, пристойнымъ способомъ испражняет и вывергаетъ.
Рыгать, кашлять и подобныя такия грубыя дЪиствия въ лице другаго не чини, или чтобъ другой дыхание и мокроту желудка, которая востаетъ, могъ чуствовать, но всегда либо рукою закрои, или отворотя ротъ на сторону, или скатертию, или по-лотенцемъ прикрои, чтобъ никого не коснутца гЬмъ ....
И сие есть не малая гнусность, когда кто часто сморкаетъ, яко бы в трубу трубить, или громко чхаетъ, будто кричитъ, и гЬмъ въ прибытии другихъ людей или в церквЪ дЪтей малыхъ пужаетъ и устрашаетъ.
Распределение слов показывает расхождение между текстами двух традиций с относительной свободой слов в текстах второй группы. Ясно осознаваемый юмористический тон описаний в новых текстах подчеркивает принадлежность к «сатирической», а излишне серьезный тон в старых — к «эпической» литературе. В этом проявляется перемена «стилей жизни», отражаемая и в формах языка. В целом это еще несоединимые две линии письменного языка, независимые друг от друга лингвистически.
Вторая попытка отмечается у Антиоха Кантемира и отчасти у Василия Татищева. Именно они попытались свести в «общую речь» две крайности — церковнославянский и русский языки на правах «высокого» и «подлого» стилей. Эквиполент-ная противопоставленность их как равноценных препятствовала органическому вхождению в «литературную речь» речений обоих языков. Кантемир писал сатиры, Татищев — летопись, оба жанра способствовали совмещению прежде несовместимых единиц двух языков, но они не были главными жанрами в литературе того вре-
мени. Тем не менее, как тонко заметила Л. Л. Кутина, «ситуация "функционального двуязычия" — теоретическая; в реальной языковой практике все формы говорения теснейшим образом связаны» и «устным разговорным коррелятом к кодифицированному церковнославянскому языку стало русское просторечие», причем деловой и церковнославянский имели «двустороннюю значимость» [2, с. 77-78], т. е., в отличие от разговорной речи, обладали совпадением содержательных форм: церковнославянский — символом и понятием, деловой — образом и понятием. Словарь Татищева «Лексикон российский исторический, географический, политический и гражданский» дает причудливое смешение церковнославянских, общерусских, просторечных и диалектных слов, стилистически никак не организованных, кроме того что все они одинаково понятны говорящим на русском языке. «Славенское» противопоставлено русскому по внешним признакам формы при общности значения, т. е. согласно старым принципам формального догматизма: «славенские» есень, одежда, жерновъ, охра — русские просторечные осень, одюжа, жорновъ, вохра.
Третью попытку предпринял Тредиаковский, и также отталкиваясь от заемной (на этот раз французской) традиции, в качестве «идеала», образца литературной речи предложил разговорную речь высших кругов общества. В своем переводе книги «Езда в остров любви» (1730) он тоже опирался на разговорный русский язык, обогащая его многочисленными кальками уже определенно понятийного содержания: 'кокетство' — глазолюбность, modestie 'девичья скромность' — очесливость, vraipleusir 'полное наслаждение' — прямыяроскоши, petitssoins 'малые заботы' — малые прислуги и т. д., что никак не отражало употребление русских слов, поскольку в данных переводных кальках отсутствовал внутренний образ, мотивировавший наличие понятия. Такие «понятия» трудно понять без французского подлинника. Дискредитации высокого стиля нет, потому что и в данном случае используются структурные возможности церковнославянского языка (прежде всего суффикс -ость), но он находится на периферии речевого употребления. Не удивительно, что в 1740-е годы Тредиаковский уже отказался от своей идеи построить литературный язык на «простых разговорах» и окунулся в стихию церковнославянского языка, который прекрасно знал: говорил на нем и умело пользовался.
Необходимость обратить внимание на этот язык привело Тредиаковского к обилию варваризмов, постоянно заимствуемых русским языком, и после 1747 года он утверждает права «славенороссийского» (нового) языка наряду со славянским и русским. В его тексты 1750-х годов все чаще проникают вульгарные просторечные слова, часто в нарушение того самого «вкуса», обозначение которого он сам и ввел в язык (калька с goût): «Итак, Римляне начинают дЪло пырянием (pousser) дротиков в рожу Галлам (противлица = contrelevisage)» (перевод «Римской истории» Ролле -на) — как пример неорганического смешения разностильных слов. Проблема нормы решалась без предварительного обсуждения предшествующей ей проблемы стиля.
Преодоление крайностей двух языков не составило синтеза наличного словарного материала; такого синтеза не составило и присоединение славянских флексий ко вновь образованным «славянизмам», и это заметил Ломоносов: «новым словам не надобно старых окончаниев давать, которые неупотребительны». То же касалось и сочетания устаревших по смыслу корней при создании новых понятий, сравним урядность для forme 'формальность', поворотливость для mener 'управлять (лошадьми)', прикладность для передачи application 'приложение' и т. д.
В отличие от Тредиаковского, Ломоносов в своих занятиях отталкивался не от переводов, а от самого языка — славяно-российского. Его поиск литературных норм по сравнению с трудами предшественников отличается органическим слиянием лексикона, грамматики и литературного жанра. У Тредиаковского необходимое смешение двух языков, т. е. эквиполентность как языков, так и стилей, несводимых к их синтезу: «жест(о)кий — нужный», т. е. нормативный церковнославянский и свободный от каких-либо норм русский («нежный выговор ни на какую правильность не смотрит», — уточнял Тредиаковский).
Ломоносов же связывал стиль с жанрами и устанавливал градуальную цепочку стилей, отражающих их функции в тексте: в своей «Российской грамматике» он говорит о «важном штиле», который противопоставлен «простому слогу» — это уже привативность с отмеченным (маркированным) высоким стилем — единственным в ряду настоящим стилем. Традиционный «реализм» воссоздавал идею среднего:
Попарное противопоставление грамматических форм развертывалось в градуальный словесный ряд, поддержанный «материей» жанровых текстов.
Становление нормы — конечный результат развития системы языка, который в конце концов осознается вследствие научной рефлексии. Норма есть познанная система. В постижении этого, в становлении и укреплении норм важна деятельность ученых. В XVIII веке эту роль выполнил М. В. Ломоносов, который в 1743 году написал «Краткое руководство к риторике», с 1751 по 1755 годы трудился над составлением «Российской грамматики», а в 1758 году разработал и изложил теорию трех стилей — в трактате «О пользе книг церковных в российском языке». Грамматика появилась на свет между двумя риторическими сочинениями и, по-видимому, не случайно. По верному замечанию В. В. Виноградова, риторика у Ломоносова представлена как «грамматика идеи», с помощью которой можно добиться логической последовательности мысли.
В практической деятельности при создании новых форм речи в его время сошлись две, до этого разграниченные в действии тенденции: 1) выделение «языков», т. е. функций согласно их стилистическому достоинству и 2) выявление правил их совместного употребления согласно принятым образцам, т. е. традиционно близким контекстам (формулам-синтагмам), что, собственно, и являлось своего рода нормой употребления. Мы уже установили, что в условиях внутренней замкнутости жанров средневековая литература с опорными для нее понятиями «образца» и «достоинства» (образа и подобия) не имела понятия «стиля» в современном смысле слова — как структурного качества самого языка: стиль был функцией, и функцией стиль ограничивался.
Уже понятно, что у М. В. Ломоносова понятие «стиль» также не во всем совпадало с современным пониманием стиля. Стиль он ограничивал пределами лексической системы и некоторыми бросающимися в глаза произносительными вариантами. Ломоносов ничего не говорит о грамматических или словообразовательных вариантах. Скорее всего, он просто не видит их сущности как воплощающих некий идеальный
Штиль (идеальное понятие языка)
С л о в о
Слог (реальная вещность жанра)
(категориальный) инвариант, поскольку и само по себе «слово» Ломоносов понимал еще весьма синкретично, в многообразии его функций: вообще «слово есть способность говорить...», тогда как речь состоит из «речений» — своего рода связанных словесных единиц. Более того, именно в границах стилистически ограниченных текстов Ломоносов и проводил свое лингвистическое описание, выявляя грамматически важные варианты, еще не представленные (не осознанные) категориально, т. е. в норме, своим инвариантом. Рабочие тетради Ломоносова с бесконечными рядами примеров и выписок, представляют собою записи функционально оправданных речевых формул, из конкретности которых еще не был выявлен инвариант парадигмы, специфический именно для русского языка; сравним перечни примеров типа «подай воду — подай воды — часть, на время», «дай книгу — значит вовсе, дай книги значит на час», «покажи книги — вежливо, покажи книгу — со властью» и т. п. Потенциально слово раскрывается в оттенках своих значений лишь в предложении, только-только выходя из связного текста; член предложения еще вполне равен части речи. Парадигма еще не сложилась, поскольку окончательное осознание языка вне форм речи есть результат различения единицы языка обязательно во всех ее признаках, в том числе и стилистических. Грамматическая мысль еще не абстрагирована до такой степени, чтобы устремиться к обобщающему уровню категориальной семантики, пренебрегая случайностями речевой формы. Ученый-эмпирик идет от формы: Ломоносов категорию языка ищет за разнообразием стилей.
Норма для Ломоносова — понятие художественно-стилистическое, поскольку опирается только на художественный текст в полном соответствии с традиционными установками на «образец». Его понимание нормативности исходит из стиля, потому что он идет к норме не от парадигмы языка-системы (которая также еще не осознана полностью), а от речевых вариантов текста-синтагмы. Ломоносов, конечно, мог сказать, что стилистически разнообразны выражения «дождь идет — средняя мера», а «небо плюет — сказать непотребно», но при этом и сам требовал, чтобы «метафора была не чрез меру часто, но токмо в пристойных местах, ибо излишно в речь стесненные переносные слова дают больше оной темности, нежели ясности». Рекомендуется переносить с живого на мертвое (угрюмое море), или наоборот (твердый человек), или соединять друг с другом (летучие мысли), но «непристойно» смешение стилей типа небо плюет или громогласный комар. В подобных примерах образ навязан речью и представляет собой случайность лже-синонимии. Но в сущности это и есть смешение стилей, недопустимое для жанра, основная форма воплощения слова и мерило вкуса. Только жанровые различия остаются понятным для всех принципом отбора форм и слов, объективно доступной наблюдению мерой разграничения стилистически равноценных форм речи. Теория трех стилей и могла быть принята лишь тогда, когда «материя» языка — литература — была представлена системой соподчиненных и обособленных жанров.
Таким образом, понимание стилистических вариантов у Ломоносова находилось не на функциональной (горизонтальной), а на временной (вертикальной) оси использования форм и слов. И для него архаизм всегда остается воплощением стиля высокого, а неологизм — «смиренного», тогда как средний — «мерный» — стиль всегда предстает как узуальное употребление слова или формы, и именно «мерный стиль» оказывается способным включить в себя все пять типов лексики, выделенных Ломоносовым в соответствии с ее происхождением и употреблением. В «Рито-
рике» Усачева 1699 г. высокие слова еще не включались в высокий стиль (как слова другого языка), а через тридцать лет у Тредиаковского мы находим запрет на включение в средний стиль и всех низких слов.
Классификация «речений» российского языка у Ломоносова носит генетический (исторический) характер по трем основным признакам, в которых маркированы (положительно отмечены) 1) «пристойность материи» (признак качества), 2) степень употребительности (узус) и 3) понятность современникам. Логический принцип классификации основан на соединении научного (рационального) метода и опытных данных, извлеченных из языка при его анализе. Систематичность подхода позволила определить систему языка и предварительную схему стилей. Ломоносов обосновал родство двух языков — церковнославянского и русского — и предложил превратить их сходство в «многостилие одного языка» (по определению М. В. Панова), что не совсем точно: «многостилию» подверглась только лексика как свободное уже от контекстов, категорий и форм проявление языка в речи. Грамматическое нормирование шло не согласно градуальности риторики (лексика — здесь стиль), а по привативности логических отношений; это категориальные связи абстрактного характера
В области лексики дело обстояло сложнее. Здесь смешались слова различного происхождения, требовалось установить порядок их использования. Программа М. В. Ломоносова привела через очищение и упорядоченное разделение к объединению всех словесных ресурсов.
В смысле «очищения» Ломоносов продолжил дело, начатое Федором Поликарповым, который в «Извещении» к словарю 1704 г. писал: «Первая убо[причина], яко самый славенский наш диалект, тако славный и пространный от толиких веков.. даже до днесь словоположницы, или источника себе не имяше, откуду бы наши природные славяне и приходящие иноземцы во обилие себе беседы славенскиене-примесныя почерпнули. И того ради от разных стран приходящии своестранная речения в разговоры и в книги привнесоша, наприклад, сербская, польская, малоросская. И тако реснота (истинность) и чистота славенская засыпася чужестранных языков в пепел». Ничего о западных языках Поликарпов не говорит: в церковнославянском их не может быть по определению, — но для Ломоносова это было одной из трудностей, которые он разрешил таким же образом — изъял из обращения. В качестве примера он приводит немецкий язык, который «был убог, прост и бессилен, пока в [бого]служении употреблялся язык латинский. Но как немецкий народ стал священные книги читать и службу слушать на своем языке, тогда богатство его умножилось, и произошли искусные писатели». Кроме того, «язык российский по приличности имеет разные степени: высокий, посредственный и низкий. Сие происходит от трех родов речений российского языка», которые складываются из пяти групп лексики.
В изложении Д. Н. Чердакова группы располагаются следующим образом: церк.-слав. неупотребительные (исключены);
церк.-слав. «вразумительные» — высокий стиль: ода, трагедия, героическая поэма; «обще» церк.-слав. и российские — «посредственный» стиль: элегия, сатира; собственно русские — низкий стиль: басня, комедия, эпиграмма; русское просторечие (исключено).
15 жанров обслуживаются тремя стилями, из числа которых устранены устаревшие славянизмы, а также «низкие слова», которых следует «остерегаться, чтобы не опуститься в подлость». Кроме того, стили неравномерны по составу лексики: высокий использует слова двух из пяти групп, низкий — трех из пяти, а средний способен использовать слова четырех групп, которые к тому же способны дробиться на составные части (например, просторечия на просторечие и простонародное — диалектное). Прагматический уровень стилей состоит в том, что высокий стиль должен подчинить, средний — усладить, низкий — доказать [3, с. 420]. Естественное проявление содержательных форм слова противоречит такой схеме: высокий стиль пользуется символом, средний — понятием, низкий — образом (образ, несогласуемый с высоким символом, и потому выводится из числа литературных средств).
Сама последовательность групп в перечне Ломоносова дана внесистемно; следует показать их по мере удаления от славянизмов в сторону русизмов (как делает это Д. Н. Чердаков), причем поскольку большинство словесных корней являются общеславянскими по происхождению, то почти все стилистические ранги могли иметь один и тот же словесный корень и отличаться только грамматически или словообразовательно:
Так, единство языка в многообразии стилей держится общностью «корнеслова», сравним, например, соотношение слов река — символ (река жизни) и понятие (река Волга), речка — понятие (маленькая речка) и образ ('маленькая' река), реченька — образ; соответственно высокий и средний стиль, средний и низкий, только низкий.
Согласно основной идее М. В. Ломоносова, трехстильность ограничивалась средним стилем (общерусские слова) с промежуточными (средние) между средним и высоким, с одной стороны, и с низким — с другой. В полном смысле новый литературный язык является средним, т. е. понятным всем его носителям, а следовательно, связанным с понятием (призван доказать, а не усладить). Как основной содержательной формой воплощения символ высокого и образ низкого стилей в едином противопоставлении понятийному среднему становились средством порождения все новых понятий, последовательно воплощаемых в литературном (среднем) стиле. Антиох Кантемир в своем переводе «Разговоров о множестве миров» Фонтенеля (1730-е годы) использовал слова «средних» групп, он тонко соединял «переходные» швы стилистического ряда, «соединяя свободно здесь и наиболее привычные и усвоенные литературным употреблением генетические славянизмы, и характерные формы просторечия (впрочем, как правило, избегая крайностей «простонародного» его слоя, сливавшегося с диалектной стихией»); тем самым в своей практике Кантемир «подошел к той норме нового «среднего слога», которая была определена в знаменитом рассуждении Ломоносова» [4, с. 85].
Перетеканием «стилей» под давлением сверху, со стороны высокого стиля, и снизу, со стороны низкого, и создавался средний стиль как совмещение двух посредствующих средних, приведших сначала к усреднению в верхней полосе стилей,
средний
средний
Славянизм обаваю
общие слова обаяю
русизм обаятельный
просторечие баян
диалектизм баиньки
длань
рука
ручной
заручиться
рученька
а затем, с 1760-х годов, и в нижней. До того категории, поименованной как «русизм», в языке не было, все это по преимуществу слова, общие для церковнославянского и русского языков, а также «вразумительные» славянизмы. Этот стиль стал наполняться содержанием, приобретая понятийный статус, только после установления Ломоносовым «трех штилей». Ю. С. Сорокин не случайно говорил о «форме» слов (полногласные / неполногласные, форма с -ж-/-жд-, -ч-/-щ- и т. д.), поскольку именно форма направляла накопление содержательных форм слова («отвлеченные понятия — конкретные образы» и под.). Как практик, Кантемир не имел никакого представления о «среднем» стиле; для него реально существовали слова, общие для церковнославянского и русского и общие для русского и диалектов (во втором случае на основе общности грамматики). Средний стиль поначалу всего лишь абстракция символического характера, ученая идея, которая стянула в сферу своего влияния все лексемы сверху (отвлеченные понятия на основе символов) и снизу (конкретные образы).
Гениальность Ломоносова состоит в конструировании идеального среднего стиля. Здесь он руководствовался указанием своего немецкого учителя Христиана Вольфа: наука — это правила логического вывода, а «готовность разума все то, что обстоятельно быть должно, неопровергаемо доказать»; это философия «упорядочивающая», а «механистический метод мышления» Вольф развил «до логического конца» [5, с. 43, 50]. До логического конца с неким упреждением результатов развил свою теорию и Ломоносов. В «Словаре Академии Российской» девять десятых всех цитат даны из текстов Ломоносова, а это свидетельствует в пользу утверждения, что его теория трех стилей вовсе не «сразу же устарела»: кроме поверхностных особенностей этой теории в глубине русской ментальности действовали ее сущностные моменты, один из которых ясен: с этой теории снята норма литературного языка — р о д в отношении к видам стиля.
Другим следствием этой теории стал рано обозначившийся переход от жанра к стилям, позднее в текстах оформившийся как функциональные стили. Это сложная структура, углубляющая состав литературного языка на новом этапе его развития. В нем слова в целом являются мельчайшими элементами речи вместо прежнего текста, состоявшего из словесных формул. Теперь слова выделены в самостоятельность до такой степени, что стало ясно: обаваю неприемлемая форма слова, а то же слово в другой форме — обаяю — возможно, точию — неприемлемо, а токмо — возможно, и т. д., сравним:
нельзя точию понт зтло
можно с ограничением токмо понтже вельми
общие толико посему весьма
русские только по(э)тому гораздо
«подлые» токо тако очюнь
Таково усложнение теории трех штилей, которая «работает» снизу вверх. Очюнь > очень, только и поэтому также вытесняют общие толико и посему в текстах всех без исключения жанров, постепенно обобщая их как литературную норму. Стиль «съел» жанр и создал норму.
До Ломоносова «литературное» понималось как только книжное (письменное — ¡Шгта), у него же проявилась совершенно новая идея: «литературное» пред-
ставлено не просто как ¡Швти, но и как литература, причем в границы литературы введены уже фактически все жанры прежней письменности и сверх того все устные жанры речи. Заметно совмещение двух, для Ломоносова не совпадающих различительных признаков: «архаическое — новое» и «церковнославянское — русское», что совместно создает четыре возможности в распределении наличных слов (взятых в системном порядке):
Церковнославянское русское
Архаическое 1. обаваю, свене 2. говорю, вотще
новое 3. влияю, сказываю 5. вякаю, вливаю
(четвертая группа лексики сюда не входит — она не подлежит вхождению в эти признаки).
Типы 1 и 5 одинаково запрещены как дважды маркированные стилистически (совпадают по обоим признакам различения), они не могут стать базой в образовании среднего стиля, т. е. нормы. В свою очередь, и противопоставление 2-3 предстает как эквиполентное, оно характеризуется равнозначными признаками, которыми отмечается каждый из оппозитов: «архаическое, но русское» — «новое, но церковнославянское» («неославянизмы»). Актуальных «русизмов» нет в системе данных координат, а это доказывает, что они, как явление среднего стиля, проявились в действии механизма трех стилей. Этот класс слов, как собираемый в норме средний стиль, создается из разных элементов в соответствии с новым для литературного языка «реалистским» принципом: противопоставлением «отвлеченная идея — конкретная вещь». Четвертая (по Ломоносову) группа создается на основе отрицательных признаков «неархаическое — неновое» и состоит в основном из строевых (грамматических) слов типа указанных автором теории — который, пока, лишь, из производных слов (ручей) или изменивших исконное значение на переносное (говорю означало 'щебечу, крякаю' или что-то в этом роде; в древнерусских текстах «говорят» галки и вороны). Интересен список слов, приложенный к «Материалам к Российской грамматике». Большинства их нет в современном литературном языке (1), другие известны в старорусских текстах (2), а третьи сохраняются в диалектах (3). Это группы лексики 3, 2 и 5 в схеме Ломоносова, сравним:
(1) бахматъ, рупасъ, сатыръ, скилъ, смольчугъ, сопецъ, тускъ, глуть, гогона, иготь, каразЬя, лапость, мырка, райна.
(2) Вапъ, голоть, желвь, кругъ, клюща, уторъ.
(3) Буза, котома, сарынь, чуха, щерба.
В большинстве своем это уже в то время — агнонимы (неизвестные по значению слова), некоторые сохранились в деревенском говоре (из числа перечисленных — на Севере), но войти в состав литературной лексики у них не было ни малейшего шанса, поскольку своим конкретно вещным значением они не вписывались в новую структуру, которая требовала обязательного соответствия в отвлеченной идее, а ведь Ломоносов предупреждал, что «мы приобрели от книг церковных богатство к сильному изображению идей важных и высоких». Высокий стиль ставит заслон проникновению «иноземных речений», и от этого «отвратятся дикие и странные слова-нелепости, входящие к нам из чужих языков».
Еще раз взглянем на соотношение лексических групп в последовательности, представленной Ломоносовым; она также не случайна:
— «обветшавшие» славянизмы» 3;
— «вразумительные» славянизмы» 2;
— «общеупотребительные» 1;
— «которых нет в славянском языке» 4;
— «презренные слова» 5.
Движение от 1 к 3 — вверх — дает обратную перспективу развития лексики, переносит ее вглубь веков в постоянном обновлении стилистических и грамматических форм одного общего славянского языка. Движение от 1 к 5 — вниз — дает прямую перспективу развития лексики с развертыванием ее в будущее.
Сомнения относительно «нового церковнославянского», которые могут возникнуть, легко снимаются: это «неославянизмы», и принцип создания научной терминологии, предложенный М. В. Ломоносовым, обусловлен как раз этим типом образования новых слов по церковнославянским моделям или на их переосмыслении, сравним предложенные им и принятые наукой термины плоскость, упругость, сопротивление (это новые образования) или движение, расстояние, явление (семантически переосмысленные). Если путем аналитического разложения признаков «архаическое» (= церковнославянское) и «новое» (= русское) на два образовалась система с четырьмя возможными наборами таких признаков, то теоретически предполагаемый вариант, представленный как раз третьим типом, и должен быть заполнен соответствующими речениями. «Заполнение пустой клетки системы» представляет собой процесс нейтрализации между старой формой и новым содержанием (смыслом, значением, идеей). Тем самым теория трех стилей не просто распределила наличный материал речевых форм по группам, но и организовала своего рода резервуар для накопления принципиально новых форм, в которых последовательно нейтрализовались семантические, стилистические и прочие крайности исходных для данной системы оппозитов — заполнялся объем ведущего этот процесс среднего стиля.
Результат глубоко продуманной реформы не замедлил сказаться на практике. Признаки прежде самостоятельных по функции языков становятся признаками стилей в противопоставлении нового типа: «архаическое русское» противопоставлено «новому церковнославянскому» — благодаря чему становится возможным их взаимодействие в границах общего текста, а следовательно, и жанра. Обе эти группы лексики согласуются именно по стилю: и та и другая архаичны по форме, но способны изменяться по содержанию (развитием переносных значений). Все это снимает проблему стилистических жанровых ограничений, между последними утрачивается функциональная противоположность, которая до того препятствовала включению форм, понимаемых как «русские», в норму литературного языка. Эта брешь пробита окончательно. В последствии на уровне отдельных слов возникло обычное разбиение внутренне замкнутой эквиполентности (с равнозначностью обоих оппозитов) на незаметные градуальные переходы в стилистических оттенках различных по семантике слов, что обеспечено генетическими переходами лексических групп 3>2>1. Такие слова, коль скоро они включены в общую систему, отныне воспринимаются как синонимы. Синонимы, в принципе, не возникают в языке, синонимы рождаются в стиле, и теория трех стилей создала им такую возможность.
Итак, аналитическая дробность сети языковых и внеязыковых отношений: грамматика, функция, жанр, стиль и т. д. — путем последовательных снятий их через включение различных признаков противопоставления в конце концов привела к ясному осознанию основной единицы языка, которой стало слово вне контекста, слово вне своей речевой формулы, слово как автономная единица языка, на которой сходятся все релевантные признаки системы (грамматические, семантические, стилистические и др.). Тем самым расчищен был путь для дальнейшего аналитического дробления — до морфемы.
Ломоносов произвел необходимое для его времени выделение нецерковных / неархаичных форм в границах вполне определенных речевых средств, с тем чтобы полностью устранить старые, функционально изношенные гиперонимы литературной речи и тем самым расчистить дорогу для образования новых гиперонимов, тех, в которых нуждалась новая — уже научная и деятельная — мысль, и прежде всего в пределах им же исповедуемых научных представлений и понятий. Возникла возможность развивать абстрагирующе-аналитический принцип мышления на совершенно новой языковой основе, в очищенной от затхлости устаревших символов, свежей атмосфере новых стилей. Именно это и ставил себе в заслугу сам Ломоносов в конце жизни, в 1762 году: «стиль российский в минувшие 20 лет несравненно вычистился перед прежним и много способнее стал к выражению идей трудных». Понятие как новая содержательная форма слова породило потребность в новом же литературном языке и развило логическое мышление, которое сменило прежде существовавшее символическое.
Отношение М. В. Ломоносова к возможным проявлениям образно-эмоциональных оттенков изложения, сообщения или речи оказалось отчужденным от ярких по выразительности низких стилей речи — «верхний» уровень системы стилей. Обогащение его идет последовательно снизу в результате изменения эмоционально-экспрессивных форм выражения и устранения стилистически выразительных форм. На основе переносных значений устаревающих слов развиваются все более отвлеченные значения, поскольку именно архаизация формы не препятствует такому направлению семантического развития слова. Становясь стилистически высоким, слово одновременно снимает свою живую образность, становится простым знаком-символом, завершающим свое семантическое развертывание терминологически однозначным значением. Например, можно найти множество контекстов для слова вливание, но слово влияние уже однозначно представлено как термин.
Следовательно, заслуга Ломоносова заключается не в создании теории трех стилей и даже не в распределении по этим стилям наличного состава лексики. Теория существовала до него, а субъективизм в распределении слов по стилям душил русскую культуру на протяжении всего XVIII века. Ученый и поэт в одном лице, М. В. Ломоносов осознал принцип, согласно которому происходит порождение стилистически важных средств художественной речи и установил правила их отбора в соответствии с потребностями и вкусами своего времени. Он определил различие между церковнославянским и русским языками на основе описанной им же системы русского языка и тем самым выявил идею системности в системе трех стилей, которые до него воспринимались как независимые друг от друга. Таким образом, нормативность Ломоносов понимал исходя из системности живого языка, и через нормализацию стилистических его вариантов он, соединяя рациональность метода
и действенность опытных данных, искал научные принципы нормализации языка. В сущности, теория трех стилей кодифицировала как норму только два стиля — что в других терминах было свойственно и русскому Средневековью; именно эти два стиля, восходящие к двум разным сложившимся системам были представлены как правильные, и тем самым оказались эксплицированы единицы и парадигмы двух языков — церковнославянского и русского. Однако по составу форм и слов эти языки стали различаться только в результате данной реформы стилей. Поскольку в соответствии со своими функциями в пределах различных жанров к среднему стилю могли относиться все пять лексических групп, то этот стиль и воспринимался как стилистически немаркированный, нейтральный, тогда как высокий и низкий стили противопоставлены среднему (по этому признаку) только совместно.
Такое парадоксальное распределение на уровне парадигмальных систем стало осознаваться уже только после создания «Словаря церковнославянского и русского языка» в 1847 году. Что же касается данного периода времени, когда поиски новых форм выражения мысли еще только велись, когда порицали за дурной стиль и смеялись не над путаником и «стилистическим эклектиком» Сумароковым, а над архаистом Тредиаковским да над самим Ломоносовым за его пристрастие к диалектной лексике, за те же архаизмы русского, а не церковнославянского языка. Разговорно-низкий и высокий архаический варианты речи одинаково воспринимались как отклонения от уже установившейся нормы — того среднего, стилистически немаркированного, наиболее типичным воплощением которого и стал язык произведений эклектика Сумарокова.
Литература
1. Колесов В. В. Слово и дело. СПб.: Изд-во СПбГУ 2004. 703 с.
2. Кутина Л. Л. «Чужая речь» в книжно-славянском тексте (к вопросу о разговорной функции церковнославянского языка) // Функциональные социальные разновидности русского литературного языка XVIII в. Л.: Наука, 1984. С. 133-146.
3. Чердаков Д. Н. Трех стилей теория // Три века Санкт-Петербурга. Энциклопедия: в 3 т. Т. 1: Ось-мнадцатое столетие: в 2-х кн. Кн. 2. СПб.: СПбГУ, 2001. 672 с.
4. Сорокин Ю. С. У истоков литературного языка нового времени / Литературный язык XVIII века: проблемы стилистики. Л.: Издательство Ленинградского университета, 1982. С 52-58.
5. Артемьева Т. В. История метафизики в России XVIII века. СПб.: Алетейя, 1996. 319 с.
Статья поступила в редакцию 15 апреля 2013 г.