Ю.И.ИГРИЦКИЙ
ВЛАСТЬ, ПОЛИТИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС И ПУБЛИЧНАЯ ПОЛИТИКА В РОССИИ (анализ литературы и концепций)
Несколько вводных замечаний
Если на этапе слома старой (советской) системы смятенные души России задавались двумя сакраментальными вопросами, настолько приевшимися любому потребителю медийных продуктов, что не стоит их и воспроизводить, то в период формирования и стабилизации новой системы (как бы ее ни называть), россияне все чаще ощущают потребность понять, кто они по отношению к собственному прошлому и окружающему миру. Так рождаются раздумья о политике, которые по всей логике преодоления душевной и ментальной смятенности должны начинаться с уточнения фундаментальных понятий.
И прежде всего: что понимать под политикой? Под публичной политикой, в частности (или не в частности, или истинная политика может быть только публичной, относящейся к сфере политического, а все остальное — квазиполитика)? Конечно, речь идет о государственной политике, реализация которой позволяет характеризовать и типо-логизировать само государство, а не о политике муниципалитета, корпорации, садово-огородного товарищества или родителей по отношению к детям. Как отвечал М.Вебер на собственный вопрос о понима-
Данное исследование осуществлено при финансовой поддержке РГНФ, проект № 04-01-00284а.
нии политики: «Это понятие имеет чрезвычайно широкий смысл и охватывает все виды деятельности по самодеятельному руководству. Говорят о валютной политике банков, о дисконтной политике Имперского банка, о политике профсоюза во время забастовки; можно говорить о школьной политике городской или сельской общины, о политике правления, руководящего корпорацией, наконец, даже о политике умной жены, которая управляет своим мужем» (7, с.644 )
Из первого вопроса логически вытекал другой: что есть государство? — А из второго следующие: как и почему появляется власть (господство) и как господствующие силы утверждаются в государстве (7, С.646—648). Умоляю читателя не пугаться — это не тема данной работы. Просто необходимо уточнение понятий. Блэз Паскаль мог заявить: «Во мне, а не в писаниях Монтеня содержится то, что я в них вычитываю». Однако кто из нас может сравнить себя с Паскалем, а авторов современных работ с Монтенем? Мы знаем, что государство существует тысячи лет вместе со своими институтами (включая административные и правовые) и, пока существует, принимает управленческие решения, которые выстраиваются в социальную, хозяйственную, этническую, военную и прочие политики. На основе анализа государственных институтов и взаимоотношений государства с обществом исследователи составляют типологию государств. Однако, как мы увидим ниже, существует и точка зрения, что государство в России исторически складывалось настолько специфическим образом, что привычная дихотомия «государство — общество» мало применима к нашей стране и должна быть видоизменена. Во всяком случае к нему не относится ни одно из двух главных определений Аристотеля: «государство есть совокупность граждан» и «государство есть общение свободных людей» (2, с.444, 456). Еще более существенно для нас аристотелевское понимание власти как явления двух видов: а) власть «господская», т.е. власть царя, который правит в силу «лично присущей ему власти»; б) власть «политическая», т.е. власть «государственного мужа», который «отчасти властвует, отчасти подчиняется на основах соответствующей науки — политики». В центр государства с властью второго вида, т.е. политической, великий грек ставил гражданина, иными словами, человека, причастного к политике через участие в суде и власти (2, с.378, 383, 444—445). Но если власть господская не является в полном смысле слова «политической», то и государство с такой властью оказывается вне категории политики или, во всяком
случае, слабо причастным к «науке», т.е. к нормам политики, выработанным в человеческом сообществе и предписывающим, чтобы государственный муж умел «подчиняться» этому сообществу, выслушивая его точку зрения и принимая во внимание его совокупные (а стало быть и партикулярные, наличествующие в обществе) интересы.
Такой угол зрения на политику предусматривает, что ее субъектами исторически являются не только государство, олицетворяемое тремя ветвями власти или теми, кто узурпировал власть, но и общество, граждане (это могут быть и подданные), которые, оставаясь объектами государственной политики, вовлечены в политический процесс в результате эрозии и исчезновения сословий и кастовости, роста образования и возможностей, социальной мобильности, кристаллизации, автономизации и объединения групп интересов. Возникающий по ходу этих процессов гомо политикус выступает одновременно как объект и субъект политики. Если абстрагироваться от политических деятелей с общенациональной и наднациональной харизмой (Вольтер: «Для спасения государства достаточно одного великого человека»), то чем выше уровень групповой организованности людей, тем значительнее их субъектность и меньше объектность. Придти к согласию относительно степени того и другого, характера и масштаба вовлеченности субъекта в политический процесс можно лишь в рамках единого подхода, использующего непротиворечивые онтологические и ценностные критерии. Отсюда следует, что эвристическое качество политологических интерпретаций действительности столь же относительно, как и качество любых других (общесоциологических, культурологических, философских) интерпретаций; в лучшем случае оно апробируется временем и становится приемлемым ориентиром для потомков. С этой точки зрения мы больше в состоянии судить о России в начале и середине прошлого века, чем современники этих эпох, но сами подлежим суду будущих поколений.
Эти вводные замечания призваны лишний раз обратить внимание читателя на дискуссионность многих обсуждаемых современными российскими исследователями проблем, в том числе дискуссионность понятийного аппарата и методов его использования.
Поиск методологической правды
Когда мы впервые (если говорить об обществе в целом) узнали в 1956 г. крохотную часть правды о сталинизме, советские ученые, работающие в сфере общественных наук (опять же если говорить о научном сообществе в целом, а не об отдельных его представителях), и не задумывались о необходимости кардинального пересмотра методологии своих исследований. Импульс поиска истины был слишком слабым и в ком-то быстро затух, а в ком-то был погашен. Социальная жизнь представлялась (и оставалась) относительно благополучной, еще не давая повода для революции ее восприятия. Но во второй половине 80-х годов ситуация была уже качественно иной, и новая, куда более ошеломляющая информация о прошлом поставила обществоведов перед необходимостью ревизовать основы интерпретации современной истории и политической действительности, в первую очередь в отношении самой России и Советского Союза как формы ее превращенного продолжения. В политологических исследованиях речь шла даже не столько о ревизии, сколько о начале социальной дисциплины, которая еще находилась в стадии «счастливого детства науки» (если употребить известные слова Эйнштейна относительно ньютоновской физики).
«Новые русские» от политологии оказались в труднейшем положении: требовалось применить понятия, категории и методологический инструментарий западной политической науки к исследованию государства и политики не только в коммунистической, но и в самодержавной России. В который раз западная социальная мысль бросила вызов россиянам, который невозможно было не принять (а у кого еще учиться азам политологии, как не у Алмонда, Даля, Дюверже, Лассвелла, Липсета, Пая и т.д. и т.п.) и который вместе с тем заводил в тупик, поскольку российская прошлая и настоящая действительность сплошь и рядом не укладывалась в евроатлантические модели. К примеру, понятие «политическая культура», введенное в науку еще И.Гер дером и употреблявшееся русскими мыслителями Х1Х—ХХ вв., в том числе таким непревзойденным деятелем контркультуры, как Ленин, классики американской политической науки Габриэль Алмонд и Сидней Верба склонны подчинить понятию «гражданская культура» (civic culture). И именно российский казус не укладывается в эту субординацию. Своя политическая культура есть в любой стране (под
углом зрения веберовского «чрезвычайно широкого смысла» политики). Но не всюду обнаруживается civic culture. Происходила ли в России на каком-либо этапе соответствующая ей политизация граждан на основе владения полной информацией, ее осознания, оценки и самоидентификации в системе политических отношений? Даже в отношении периода 1905—1917 гг. и последнего двадцатилетия утвердительный ответ исключается. Однако Алмонд и Верба оставляют возможность приложения своей концепции к России, допуская вариант синтеза «подданнической» и «партисипаторной» («участнической», по А.М.Салмину) политических культур (100). Определяя данную Ал-мондом и Вербой характеристику «гражданской культуры» как «возвращение к Аристотелю», А.М.Салмин видит истоки такого синтеза в аристотелевском допущении соединения демократии и олигархии в обществе, где преобладают средние слои (67, с.119).
Это не российская ситуация, в которой социально всегда не просто преобладали, но заполняли все социальное пространство низы (крестьянство), политически же не просто преобладало, но вершило политику самодержавие (включая «красных» по оболочке и «белых» по духу самодержцев, о чьем приходе возвещал В.В.Шульгин). Конечно, в России обнаруживаются исследовательские поля, внутри которых можно оперировать категорией синтеза западного и российского. Но это в последнюю очередь относится к сферам власти, государства, общества, в изучении которых важно искать новые или во всяком случае нетрадиционные категории. «Специфический опыт России не укладывается в схемы и понятия западной политической науки, — подчеркивает президент Российской ассоциации политической науки Ю.С.Пивоваров. — Это означает насущную необходимость формулирования основ собственной политологии и прежде всего ее языка, таких понятий, которые адекватно отражают природу изучаемых явлений. Это, безусловно, не означает отказа от мировой политической науки, ее выдающихся достижений, но предполагает весьма осторожное и до определенной степени даже ограниченное ее использование» (54, с.6). С вышесказанным солидаризуется Г.Г.Дилигенский: «Классическая политология во многих своих акцентах, по своему пафосу не адекватна такому обществу, как наше. Нужны какие-то новые парадигмы, теоретические модели. Пока же чаще всего теоретические рамки берутся в готовом виде» (20, с.18). Действительно, разночтения в отечественном и зарубежном контекстах обнаруживаются при ис-
пользовании понятий «государство», «общество», «гражданское общество», «демократия», «либерализм», «публичная политика» и т.д. Ближе к концу работы мы рассмотрим такое разночтение в отношении последнего понятия, вынесенного в заголовок данного сборника.
Особое внимание в разных своих исследованиях Ю.С.Пивоваров обращает на нетождественность содержания термина «государство» в его приложении к российской истории и терминов «state», «Staat», «l'etat», «stato», «estado» в их приложении к европейской истории. Государство (state), пишет он, «не есть форма организации власти вообще, но — того типа власти, который характерен для Западной Европы, начиная с XVI—XVII столетий», порожденного Ренессансом, Реформацией, созреванием капиталистических отношений, разрушением сословной организации, ростом влияния представительных органов, переосмыслением основ права; — и (усиливает автор акцент) никакого другого типа власти (56, с.5). В России того времени не было ничего похожего («тишайший» Алексей Михайлович подчинил себе представительные органы и формально урезал их права в сравнении с периодом правления свирепейшего Ивана IV), и, может быть поэтому в русском политическом и бытовом языке не образовалось слов «стейт», «штаат», «эта», а ведь о том, насколько широко наш язык оказался разбавлен латинизмами и германизмами, спорить не приходится. Пришли к нам из Европы «феодализм» и «капитализм», «империя» и «монархия», «генералы» и «фельдмаршалы», «коллегии» и «сенат», «конституция» и «парламент», но «государство» и «общество» остались безальтернативно своими, «расейскими» определениями и не в последнюю очередь потому, что российская действительность сама сопротивлялась замене их эквивалентами чужих языков — да вот и выясняется, что вовсе это не эквиваленты! Когда виднейший российский государствовед ХК в. Б.Н.Чичерин в определенно позитивном смысле пишет о господстве в России «правительства с неограниченной властью», которое мобилизовывало подданных на «служение обществу» (85, с.383), то с позиций европеизма кажется разительным несоответствие представлений о неограниченности верховной власти и приносимой ею общественной пользе. Но амальгама особой идеологии власти в России (государство как административно -географический образ Государя) и особого менталитета народа (не различавшего государство и общество) объясняет семиотику отечественной политической философии, которая тоже, несмотря на все за-
паднические порывы, оставалась в рамках российской культурной традиции, для которой, как отмечал А.С.Панарин, в отличие от западной были характерны «онтологическая и космологическая доминанта», неразъединенность познающего субъекта с окружающим миром (45, с.218).
Вместе с тем было бы противоестественным одномерное толкование этой традиции. Я снова обращаюсь к Ю.С.Пивоварову — к свежему прочтению им классических трудов нашей политической мысли. Один из его героев — П.Б.Струве, в работе 1908 г. охарактеризовавший государство как «существо мистическое», внушающее «очарование или гипноз». Такая идущая еще от тотемизма архаика вполне корреспондирует и древнеримскому имперскому мышлению, и гоббсовским представлениям о государстве как Левиафане, и тоталитарным тенденциям (в том числе «народному тоталитаризму» — термин А.Н.Сахарова) ХХ в., и с этой точки зрения она не является специфически русской. Всюду в мире неограниченная власть воспринималась с благоговейным послушанием, если только подчиняющиеся ей люди не были доведены до крайности. Но ведь и Струве, как любой другой русский политический философ, интеллектуально жил сразу в двух мирах — российском (евразийском) и европейском. Даже С.Ю.Витте, как мы помним, испытал непозволительное для опытного политика раздвоение личности: «сердцем я за самодержавие, умом за конституцию» («Исторический вестник». — Пг, 1915. — №1. — С.608). Ю.С.Пивоваров отмечает, что «внешне воззрения Струве на государство представляют собой какую-то странную смесь социал-демократических, социал-реформистских, вполне позитивистских идей с «мистицизмом», апологией силы и т.п. Он одновременно либерал, социалист, консерватор, империалист, мистик и пр., пр., пр.» (56, с.33). Струве расширяет внутрироссийские представления о государстве до пределов видимого политического мира и берет из этого мира мысль о том, что носители государственной власти не могут быть смешиваемы с самим государством. «Это нормальное номиналистическое положение не вполне усвоено русской культурой, — пишет Ю.С.Пивоваров. — Но для modern political science эта идея играет ключевую роль. Следовательно, воззрения Струве на государство не только не странны, но и совершенно современны... они обгоняли его эпоху, выдвигали русскую государствоведческую мысль на самые передовые позиции» (56, с.34).
Итак, государство, власть, политика остаются понятиями, которые, не являясь, естественно, пустыми сосудами, тем не менее в разных условиях могут быть наполнены разным содержанием. Их наполняют не философы и не политологи, их наполняет развитие мира и отдельных ареалов, стран, народов, с одной стороны, образующее единую кровеносную систему, а с другой — растекающееся по отдельным сосудам: артериям, венам, капиллярам. Россия — мощная артерия между динамичным, рациональным, плюралистическим Западом (весьма условно его можно уподобить мозгу) и пришедшим в движение, но сохранившим традиционалистские patterns, тяготеющим к монизму власти Востоком (столь же условно в нем можно различить что-то от сердца, а что-то от неутомимо работающих рук и ног). В этой артерии есть ткани и Запада, и Востока, но другой такой артерии нет.
Мне кажется поэтому чрезмерно переакцентированным стремление некоторых исследователей непременно поместить Россию, историческую и сегодняшнюю, на какой-то край воображаемого спектра социумов и политических систем. Вряд ли также будет правильным расположить ее в центре спектра лишь на том основании, что она — единственная евразийская держава и объективно призвана быть мостом между Западом и Востоком. Представления о «гибридности» современной русской действительности, которые вместе с другими будут рассмотрены ниже, имеют полное право на существование при уточнении содержания этого понятия (вплоть до элементов, из которых оно слагается). Бесспорно, пожалуй, одно: и в сравнении с Востоком, и в сравнении с Западом российский исторический путь представляет «другое развитие» (48, с.28), которое невозможно убедительно растолковать, используя западоцентричную (а иной пока нет) методологию социальных наук. [Под западоцентричной методологией я имею в виду не концепцию культурного превосходства и политического гегемонизма евроатлантического мира, а формирование социальной мысли в лоне западной культуры со всеми вытекающими из этого достоинствами и недостатками, авангардизмом, с одной стороны, и ограниченностью — с другой].
Современные исследователи разделяют не только российскую и западную, но также российскую и восточную (азиатскую) политические традиции. «Государство на Востоке либо вырастало их родопле-менных структур, игнорируя общинные «верхи», либо надстраивалось над этими структурами, но всегда сохраняло их традиционный уклад и
никогда не стремилось его переиначить. Все это совершенно очевидно противоречит авторитарному революционаризму русского самодержавия, с его особой идеологией, не совпадающей ни с родоплеменной традицией, ни с православием, его волюнтаристским — до основанья, до социальных и личностных основ — «перекодированием» общественного порядка (3, с.95). Но есть и более радикальная точка зрения: «Если не покупаться на затасканное и вульгарное определение России как чего-то промежуточного, среднего между Западом и Востоком, если смотреть непредвзятым, не настроенным исходно на поиск промежуточного взглядом, то оказывается, что по ряду важнейших социальных характеристик Запад и Восток значительно ближе друг к другу, чем к России, которая «типологически» попадает в какую-то иную лигу, не в ту, в которой играют Запад и Восток» (59, с.103).
Власть в России
Власть — категория и понятие более древнее и более широкое, чем государство. Сам термин «государство» (state) появился лишь в ХУ1 в. и восходит корнями скорее всего к Макиавелли, хотя его этимология иногда связывается с французским политическим мыслителем Жаном Боденом и малоизвестным англичанином Томасом Старки. Хотя и здесь не все окончательно ясно. Главный труд Макиавелли «II principo», почти сохранивший кальку этого названия во французском («Le Prince») и английском («The Prince») языках, в русском переводе, как известно, озаглавлен «Государь». Конечно, где государь, там и государство. (На Руси в XV в. говорили «государьство»). Но ведь приведенные выше слова трех основных европейских языков буквально переводятся как «принципал», «глава», «принц» (властвующий, а не дофин), «князь». В том-то и соль, что термин «государство», как и огромное множество других научных (и общественно -научных, и естественнонаучных) терминов, моложе тех явлений, которые они призваны обозначать. Макиавелли употребил слово «stati» («состояния») с дефинициями «republiche o principati» — т.е. речь шла о республиканском или княжеском правлении. Затем в обиход в Италии вошло «lo stato» как обозначение территориального образования под чьей-либо единой властью. И когда вся политическая и ученая Европа в течение следующих двух веков стала мыслить категориями государства, а не только отдельно монархии, империи, республики и т.д., это понятие
было опрокинуто на все развитие человеческого общества после родо-племенного строя. Аристотель описывал практику и идеальное устройство «полисов» (polis), т.е. городов, которые населялись «полите -сами» (polites), т.е. горожанами-гражданами. Но с возникновением категории, истории и теории государства наука стала относить греческие полисы к городам-государствам.
Макиавеллиевский «Государь» был написан как политическое наставление флорентийскому князю на основе изучения древнеримской, древнегреческой и европейской средневековой истории, в нем нет никаких ссылок на историю Древней Руси, но этот труд мог бы лечь на стол любому московскому князю и царю, чтобы послужить ученым, теоретическим подтверждением правильности их практической политики. Едва ли не настойчивее всего умный флорентийский «политолог» предупреждал своего господина против утери единовластия. В микрокосме соперничающих княжеств и герцогств на Апеннинах, где не было гигантов не только вроде России, но и вроде Австрии, это было сверхактуально. Внутренние распри и оппозиция в любом из этих мелких государств грозили внешней агрессией и поглощением их соседями.
Но вот что важно: Макиавелли писал, что «единовластие утверждается либо знатью, либо народом» (39, с.29). Так было в Европе, где со Средних веков сложились сословия, корпоративно боровшиеся за свои права, и абсолютизм был средством баланса интересов. За Наполеоном стояли средние слои и низы французского общества. В России же, как мы знаем, окончательно сословия оформились только в правление Екатерины II (с жалованием сословных грамот в 1785 г.). Московское государство рождалось путем расширения владений, внутренней колонизации земель с более разобщенным, чем в Европе, населением и своими «государями»-князьями меньшего ранга. Те правили в пределах своих вотчин как цари, и московскому государю, чтобы править всей огромной — по тем временам — территорией, нужна была власть еще более высокой степени и масштаба. Единовластие требовалось для скрепления пространства и его дальнейшего расширения, а не социального примирения знати и народа (за исключением периодов смут, крестьянских бунтов и дворцовых интриг). Тем не менее, парадоксальным образом, самодержавие выполняло функции социального стабилизатора в силу своей удаленности и от знати, и от народа, а также благодаря поддержке церкви и православной харизме всех
монархов династий Рюриковичей и Романовых. Самодержавие в России было чем-то имманентно ей присущим, оно выросло из особого типа государства, чей жизненный алгоритм кратко и точно охарактеризовал американский россиевед и советолог Р.Пайпс: «Государство не выросло из общества, не было навязано оно ему и сверху. Оно скорее росло рядом с обществом, заглатывая его по кусочку» (105, с.21). Отсюда нерасчлененность и неразделимость власти, отождествление ею себя не с сословием, выбравшим монарха, а со всем народом как своими «детьми», относившимся к монарху как «отцу земному» ниже только Отца Небесного. Идеологическая поддержка самодержавия православием нашла встречный политический акт власти — «включение русской церкви... в общий состав государственного управления на одинаких началах с другими ведомствами» (72, с.600).
Метафизическое содержание русской власти, не совпадающее с институциональным содержанием государства и независимое от него, ярче и точнее других российских мыслителей показал, пожалуй, именно В.С.Соловьев, который был только что процитирован. Он приводит формулу монархической идеи Ивана Грозного: «Земля правится Божиим милосердием и Пречистыя Богородицы милостью. и последи нами, государями своими, а не судьями и воеводами» — и называет эту формулу «безукоризненной», «самой верной и самой полной формулой христианской монархической идеи», которая, правда, приобретает «потрясающий, трагический смысл» в сопоставлении с делами кровавого тирана (72, с.569—570). Здесь, конечно, надо указать, что еще раньше Иван III, собрав под власть Московского княжества Новгород, Ярославль, Тверь, Вятку и другие земли, «нашел недостаточным прежний источник своей власти, каким служили отчина и дедина, т.е. преемство от отца и деда», и стал называть себя в актах государем божьей милостью (33, с.81). Разные этносы, населявшие Россию, объединялись не политикой и экономикой, а властью. Г.П.Федотов подчеркивает, что Россия была «сонмом народов, скрепленных царской династией» (75, с.247).
Современные исследователи разделяют взгляд на власть в России как «метафизическое явление» и «единственно значимый социальный субъект» (58, с.188—190). Больше того, они прослеживают ее корни как такового явления и субъекта значительно древнее, чем это принято в исторической литературе. В «Русской Системе» Ю.С.Пивоваров и А.И.Фурсов вводят в употребление «принцип Бого-
любского» — установленный князем Андреем Боголюбским образ правления во Владимиро-Суздальской Руси, для которого (согласно интерпретации В.Шарова в работе 1990 г., использованной авторами) характерна абсолютная власть, проявляющаяся не в подчинении себе бояр, а в элементарном игнорировании их прерогатив: «Князь видит теперь корень своих прав, свою высшую санкцию в самом себе» (86, с.129—130). В подвластном Андрею Боголюбскому пространстве, создаваемом и структурируемом им самим, «возникла непосредственная вертикальная связь между князем как лицом, причем лицом единственным, и населением, которое он держал — единодержавие. Эта вертикальная связь создавала особое социальное пространство на русской земле, противостоящее остальной ее части, где господствовали обычаи и традиции, унаследованные от Киева, и где князь оставался традиционным князем, а не самодержцем» (59, с.122). Правда, авторы оговариваются: «мы не склонны придавать «принципу Боголюбского» значение детерминанты, определившей все последующее развитие... между Андреем Юрьевичем и самодержавием прямой генетической связи нет» (59, с.125), ведь их разделяют три столетия удельного и ордынского периодов русской истории (авторы сводят их в единую «ор-дынско-удельную эпоху» — 59, с.174), в течение которых характер и параметры власти князей, правивших в своих уделах, были иными.
Импульс самовластия, рождавшийся изнутри самой консолидированной власти, дополнялся импульсом централизма, как раз строившемся (в отличие от «принципа Боголюбского») на подчинении всей социальной среды сверху донизу единым правилам управления, а также на противостоянии внешним врагам. «Централизм — наша почва», — подчеркивает В.В.Ильин и в развитие этой мысли приводит аргументы экономического характера: центральная власть выполняла «задачу аккумуляции дефицитного покупаемого в условиях критического земледелия прибавочного продукта, способствуя его рациональному распределению и перераспределению» (26, с.4).
Интересным и немаловажным современным дополнением к инструментарию изучения самовластия в России служит анализ клиенте-лизма или патрон-клиентельных отношений, где под «патроном» имеется в виду верховная власть в России в обличье князя, государя, императора, а под «клиентелой» — привилегированный, но всецело зависимый от нее (и порой создаваемый ею — опричники, дворяне) социальный слой, на который она опирается, создавая ситуацию взаимного
притяжения. Такого рода анализ обстоятельно осуществлен М.Н .Афанасьевым в монографии «Клиентелизм и российская государственность». Ссылаясь на В.О.Ключевского, автор отмечает, что договорное право, лежавшее в основе отношений московского великого князя и других князей в Х1У—ХУ вв., постепенно теряло силу пред лицом роста неограниченной власти государя. «Удельные князья, входя в состав московского боярства, утрачивали территориально-политическую самостоятельность. Государева дума не была ограничена в своей компетенции, ее приговор имел силу закона. Но при этом значение думы держалось не на самостоятельном политическом положении бояр и не на какой-либо конституционной хартии, но лишь на обычае, ритуальные формы которого все более наполнялись самодержавным содержанием» (3, с.86). Утверждался «внеэкономический патронат, лежавший в основе дружины, а затем княжеского и боярского двора и создававший клиентелу господина среди сельского и городского населения» (3, с.91). Вывод автора: «Патримониализм и клиентелизм. не являлись некими отклонениями или пережитками, но составляли внутреннюю форму российской бюрократии, определяя образ мысли и поведения властвующих-служащих, т.е. характеризуя образ властвования... В условиях жесткой иерархии, нацеленной на централизацию и монополизацию власти, клиентелизм выступал в самых грубых, вынужденных формах. Рядовой чиновник мог быть уволен со службы своим начальником за неспособность и неблагонадежность без сообщения ему мотивов увольнения. Ясно, что при таком административном порядке служебная подчиненность была необходимо сопряжена, сливалась с личной зависимостью. Космизму державинской строки «Я царь, я раб, я червь, я бог» в чиновном российском космосе пародийно отвечала заповедь: «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак»» (3, с.116—117). К сказанному следует добавить, что патрон-клиентельные отношения не только господствовали в бюрократической среде, но распространялись на дворянство, непосредственно не состоявшее на государственной службе, а также на всех протежируемых в любой сфере жизни общества; иными словами, они стали нормой социальной морали, нигде не прописанной, но такой, которую было опасно нарушать.
Исследователи, прослеживающие традиции самовластия, моно-властия, самодержавия, централизма в истории России, разумеется, различают феномены, тенденции, события, которые сами по себе,
взятые изолированно, не согласуются с этими традициями. Это обычная диалектика закономерного и случайного. «История России со времен Петра Первого представляет беспрерывное почти колебание правительства от одного плана к другому, — писал еще в начале Х1Х в. М.М.Сперанский. — ...Многие учреждения, в самих себе превосходные, почти столь же скоро разрушались, как возникали» (73, с.17). Однако это ни в малейшей степени не колебало основы самодержавной власти; больше того, именно в силу сверхвысокой концентрации власти в одних руках (царей и высшего слоя бюрократии) такое шараханье не приводило к смене типа власти и направления развития страны. Иными словами, пока власть в России оставалась верной самой себе, собственной веками апробированной константе, ей не грозили катаклизмы. Напротив, «она рушилась всякий раз, когда приобретала слишком много государственных, политических или классовых черт, неважно буржуазных или антибуржуазных» (58, с.190).
С этой точки зрения понятно, что, говоря об истории государства, политики и политических институтов, общества в России, употребляя эти и другие сопряженные с ними термины, ибо без них в научной лексике невозможно обойтись, следует отличать содержание обозначаемых ими явлений от содержания аналогичных явлений вне России, прежде всего в западном мире. Конечно, и в России, и за рубежом государство обладает набором общих признаков, прежде всего функционального и формально-институционального свойства. Однако различия системно-содержательного плана более существенны. Так, управленческий аппарат во все времена и во всех странах был подвержен тому, что на современном языке именуется «законами Паркинсона» и прежде всего разрастанию (а с разрастанием нередко проявлялись и тенденции его автономизации), но нигде на Западе он не был в такой степени одновременно «при» власти и «под» властью, осознавая, что именно с самодержавным строем и ни с каким другим связано его собственное существование, хотя, казалось бы, чиновник обезличен перед государством, и государство (типологически и персонифицированно) обезличено по отношению к нему. Российская бюрократия, по выражению В.О.Ключевского, была «лишенной всякого социального облика кучей физических лиц разнообразного происхождения» (34, с.130). Государство всюду располагает монополией не только на физическое принуждение и насилие, но и на легитимное символическое насилие, поскольку оно формирует и культивирует в
обществе «матрицу социального поведения (устойчивые принципы или схемы восприятия, оценивания, мышления), подобную собственной структуре» (32, с.7). И эти матрицы социального поведения в России и на Западе представляют кардинально различающиеся феноменологические поля.
Власть и общество в России
И снова возникает необходимость прояснения понятий. Как известно, один из ключевых постулатов государственной школы в России (Б.Н.Чичерин, К.Д.Кавелин, С.М.Соловьев) гласил, что вся русская история есть история государства. Уже из такой постановки вопроса (подчеркнем: постановки вопроса блестящими и образованнейшими людьми своей эпохи) явствует, что общество, то самое общество, из которого в Европе вырастало государство, было в лучшем случае подчиненным государству коллективным субъектом, а в худшем — пассивным объектом действий государства. Правда, Б.Н.Чичерин, будучи избран московским городским головою, убеждал Александра III, посетившего вторую столицу в 1883 г. в связи со своей коронацией, в необходимости «содействия общества» правительству, расширения «общественной самодеятельности» ради «общественного порядка». Это, пишет С.С.Секиринский, было его «последней попыткой» повлиять на политику самодержавия (68, с.109; см. также 99а, с.154—155). Однако император расставил все точки над i, вынудив Чичерина уйти в отставку.
Конечно, то общество, о котором постоянно говорили образованные русские в XIX в., существенно отличалось от европейского. По сути они говорили о себе — дворянстве, дворянской интеллигенции и растущем слое интеллигенции разночинной. Но образованных людей было так мало, что дистанция между понятиями «общество» и «народ» в России была гораздо больше, чем на Западе. Тем не менее в российском употреблении слово «общество» сплошь и рядом предполагало, как и в Европе, нечто отличное от государства. Одно из объяснений этого парадокса носит семиотический характер: не имея словесной формы понятия, образа, невозможно вести научный дискурс. Если термины «государство» и «власть» еще можно взаимозаменяемо употреблять в разных российских контекстах, держа в голове образ моно-субъектности, то каков отечественный эквивалент понятию «общест-
во» и каково его содержание? Общество, как и его условный синоним — социум, выступает как нечто целое только отвлеченно — в дихотомии (или антитезе) с государством. Общество/социум всегда многослойно, фрагментарно, нередко разобщено или расколото (чисто русский контекст). И если снова воспользоваться гиперболой Р.Пайпса (который, впрочем, строил свою концепцию как раз на материалах русской мысли XIX в., в том числе государственников), то в России оно заглатывалось государством по кусочку. Что же это за общество?
По Пайпсу, его характер был предопределен условиями расселения народа. Русские избрали неблагоприятный вектор перемещения из благоприятных с точки зрения климата и торговли земель среднего и верхнего Приднепровья — на северо-восток, в необжитые заросшие лесами просторы и ради выживания должны были повиноваться избранным или самовыдвинувшимся властителям. По Н.Н.Алексееву, видному российскому государствоведу первой половины XX в., русское население, вместо того чтобы совершенствовать формы власти как на Западе, уходили, убегали от нее в степь и леса. Но народ, убегая, убегал не весь. Не мог он весь убежать, да и большинство не могло. Части его, поселяясь и обитая в ограниченных локальных пространствах, отгороженных лесами и реками, сжимались в микрогалактические «ядра», в которых была общность и была власть, руководившая общностью и — главное — озабоченная ее выживанием в противостоянии внутренним раздорам и внешним агрессиям. В эссе «Русская власть и исторические типы ее осмысления» Ю.С.Пивоваров рассматривает понятие «самодержавного народа», введенное К.Д.Кавелиным со ссылкой на вдохновившего его Ю.Ф.Самарина (56, с.23—24). Мироощущение «самодержавного народа» не индивидуалистическое, но коллективистское — «МЫ-мировоззрение». Однако не бакунинского, анархистского толка, а государственнического, которое анализировал в первой половине прошлого столетия С.Л.Франк и которое, используя посылки Франка, рассматривает Ю.С.Пивоваровов (57, с.77—85).
Концепту «властепопуляции» близко восприятие русского народа А.И.Панариным, указывающим на три фактора социального процесса в России: Почва, Дом, Житель. Житель не терпит отрыва от Почвы: «ему здесь жить, и потому житель — консерватор» (46, с.157), а поскольку он консерватор, то привык к власти, терпит ее и сгибается под нею. Продолжим эту мысль: к худу или к добру, Русский Житель — антипод превознесенного М.Вебером «кредитоспособного, добропо-
рядочного человека, долг которого рассматривать приумножение своего капитала как самоцель» (8, с.73).
«Посмотрите от начала до конца наши летописи, — писал П.Я.Чаадаев, — вы найдете в них на каждой странице глубокое воздействие власти, непрестанное влияние почвы, и почти никогда не встретите проявлений общественной воли. Но справедливость требует также признать, что, отрекаясь от своей мощи в пользу своих правителей, уступая природе своей страны, русский народ обнаружил высокую мудрость, так как он признал тем высший закон своих судеб» (83, с.160). Отсюда пресловутое «безмолвие народа» как ключевой социально-политический признак русского пути, отмеченное даже зарубежным писателем С.Цвейгом (82, с.566). Этот «немой народ» (А.И.Герцен) и есть русское общество? «В России за пределами власти нет никакого общества, а есть только народ, — отвечает на данный вопрос В.В.Межуев, — безликая, однородная и безгласная этническая или конфессиональная (православный народ) общность. Власть в России самоопределилась по отношению не к обществу, а к народу (власть — субъект, народ — объект), что и придало ей не столько политический, сколько патримониальный характер» (41, с.95).
Осознанное участие в политическом процессе путем свободного волеизъявления (хочу участвую, хочу нет, но если участвую, то понимаю свое место и место других акторов в этом процессе) невозможно без включения индивида в юридически оформленную систему собственности. В России категория собственности длительное время существовала вне ясного правового поля и четких юридических формул, развиваясь, как сейчас говорят, «по жизни» или «по понятиям» и сливаясь с категорией фактического владения, представляющей функцию властвования. Причем большей частью неограниченного законами властвования государей. Б.Н.Миронов, уделивший большое внимание развитию права в России и коснувшийся в этой связи проблемы собственности, отмечает практическое отсутствие категории частной собственности до ХУШ столетия: недвижимое имущество являлось объектом не частного, а коллективного владения, движимое же имущество было объектом семейной, а не индивидуальной собственности и «приобрело черты частной собственности» де юре в 1714 г., когда оно юридически было отделено от недвижимости. Дальнейшее правоприменение, относящееся к собственности, основывалось на распределении императорской властью сословных привилегий, и лишь в царст-
вование Александра II свобода владения частной собственностью из привилегии сделалась общей правовой нормой для «всего населения» (42, с.43-44).
Однако между принятием правовых норм и их реализацией на практике нередко лежит пропасть. «Все население» России — это прежде всего крестьяне и городские низы. Верно ли, что закон всегда защищал их права? Русская политическая публицистика и художественная литература изобилуют иллюстрациями к негативному ответу на этот вопрос. Современные авторы весьма критически оценивают роль правительства в осуществлении задач построения правового государства и гражданского общества в пореформенную эпоху. «Самодержавная власть при всем ее притязании на попечительство не находила нужным обеспечивать эффективную юридическую защиту исполнения договорных обязательств, — отмечает В.В.Хлопин. — Правительство полагало политически нецелесообразным распространить общегражданское право и на крестьянское сословие, рассчитывая таким образом помешать проникновению в него капиталистических отношений, регулируемых принципами гражданского строя» (80, с.244). Автор приходит к выводу, что «в российском социуме эволюция государственной власти не создала устойчивых и общепринятых моделей реципрокного поведения. Сеть горизонтальных, ассоциативных связей, необходимых для становления гражданского общества, оказалась дискретной. Господство статусно -силовых отношений, не обремененных реципрокностью в легальном соблюдении чужих прав, было и все еще остается преградой для формирования гражданского умонастроения» (80, с.246).
Противоположной точки зрения придерживается А.Б.Зубов, полагающий, что в России испокон веков существовало правовое государство со своим «национальным правопорядком», изложенным в «Русской Правде», уставных и судных грамотах, судебниках, Соборном уложении 1649 г., царских указах и актах последующих эпох; поэтому главное, что требуется сейчас — вернуться к этому историческому правопорядку, на дорогу, «с которой так неосмотрительно сошли мы восемь десятилетий тому назад» (24, с.45, 79). Здесь не место обсуждать возможные варианты оптимального правопорядка в сегодняшней России или оспаривать право любого аналитика иметь свое видение целесообразного общественного устройства. Отмечу лишь, что согласно такой точке зрения никакого раскола общества, никаких
причин для острых социальных конфликтов в России не было. Такую позицию столь же трудно отстоять, сколь трудно было с каждым годом в конце Х1Х в. и начале ХХ в. вновь и вновь утверждать в стране ува-ровскую формулу триединства самодержавия, православия и народности. С простой инициацией гражданского права самодержавие стало терять свою сакральную легитимность и образ богоданности в глазах народа; отныне обратная связь (реципрокность) с «властепопуляцией» потеряла изначальную встроенность в систему социальных отношений и утратила надежность механической солидарности (используя терминологию Дюркгейма).
И, увы, между властью и народом в России вплоть до конца Х1Х в. не появилось никаких других — промежуточных в социальном смысле и медиационных в политическом смысле — субъектов, кроме претендовавших на эту роль и «страшно далеких» от народа декабристов. Поэтому искать в истории дореформенной России слои, группы, ведомства с несамодержавной политической идеологией, равно как и следы внесамодержавного политического процесса не приходится. Другое дело, что в духовно-интеллектуальной жизни страны все явственнее звучали либеральные мотивы, а вектор развития либерализма шел, как отмечает С.С.Секиринский, «от идеала к образу жизни», все более политизируясь. «Как интеллектуальное движение, программа действий, социальное движение и цивилизационный феномен либерализм в XIX в. эволюционировал от программы для самодержавия к программе политической оппозиции» (69, с.316, 318). Ситуацию изменили лишь «великие реформы», освобождение крестьян. После 1861 г., как отмечает М.В.Ильин, «возникли предпосылки для формирования относительно однородного сообщества подданных, а значит, в перспективе и гражданского общества. Своего рода зародышем его стало земство, а также другие формы самоорганизации и самоуправления. К началу ХХ столетия и без того многоликая российская по-лития еще больше "растягивается": институты разного хронополити-ческого (эволюционного) возраста призматически или анклавно сосуществуют, функционируя каждый в своем режиме. Октроированная в 1906 г. конституция создала рамку для взаимодействия "анклавов". Открылась возможность для умеряющей свою абсолютность и тотальность самодержавной власти с новыми, еще не вполне самостоятельными политическими акторами — земствами, Государст -венной Думой (квазипарламентом), ее фракциями (квазипартиями) и
корпоративными объединениями, в том числе профсоюзами» (28, с.78). Укажем также, что естественный процесс урбанизации и вызванные раскрепощением процессы деградации общины, появления люмпенизированных, обочинных слоев, приведшие к обострению социальных противоречий, радикализировали часть разночинной интеллигенции настолько, что эта часть стала играть роль неформального и даже противоформального субъекта политического действия, организационно объединившегося в группы, движения и, позднее, в партии.
Насколько, однако, «субъектными» были эти организации, получившие с Высочайшим Манифестом от 17 октября 1905 г., «Основными законами» от 23 апреля 1906 г. и учреждением первого в истории России современного парламента возможности открытого выражения политических взглядов, критики власти, внесения законопроектов, защищающих общественные интересы? Леворадикальные социалистические партии, ставившие целью устранение самодержавия, т.е. изменение государственного строя, оказались в узком легальном диапазоне и не могли рассчитывать на сколько-нибудь существенное увеличение рядов своих сторонников вне самих партий, среди пришедшей в движение социальной плазмы (даже самые догматичные истпартовские сочинители сталинского времени не могли не признать, что первые Советы были созданы не большевиками, а самими рабочими). В четырех государственных думах их, даже считая меньшевиков-оборонцев, было так мало, что другие фракции Думы к ним не прислушивались, а интеллигенция, хотя и поносила правительство, воевать с самодержавием не рвалась. Даже либеральные общественные организации начала XX в. не ощущали себя и не были в полной мере субъектами политического процесса. В.М.Шевырин, детально изучивший историю и историографию этих организаций (Всероссийского земского союза, Всероссийского союза городов, военно-промышленных комитетов и др.), в качестве первого вопроса, возникающего при изучении их деятельности, называет вопрос о причинах их появления — «иначе говоря о том, почему общественность решила их создать, а власть "разрешилась" решением на их разрешение» (90, с.29).
Такой вопрос, поставленный ситуацией взаимного недоверия власти и общественных организаций нерадикального толка, не мог возникнуть в странах Запада. Вынужденное сотрудничество с ними царизма в годы войны объяснялось неспособностью самодержавия
самому справиться с обеспечением потребностей фронта, но недоверие было закоренелым, и даже после 1917 г. монархисты продолжали придерживаться убеждения, что общественные организации ставили целью «обескровить преемственность государственности» (90, с.31). Что касается российских либералов, то для них, поясняет В.В.Шелохаев, важна была «не столько сама форма государственной власти (конституционная монархия, конституционно-парламентская монархия, республика), которая представлялась им исторически преходящим явлением, сколько создание устойчивой политической системы с непременным сохранением баланса сил между ветвями власти» (92, с.157).
Взлет либеральной мысли в начале ХХ в., апогеем которого и откровением для российской читающей публики стала социально-политическая философия веховцев, не нашел адекватного отражения в политике. По большому счету, ни либералы не понимали нужд того народа, среди которого вели политическую пропаганду народники, затем эсеры, затем большевики, ни народ, огромная российская деревня плюс городские окраины, не понимали либералов. Поэтому трудно говорить об активной политической оппозиции либерально-консервативного цензового общества и эффективной политической деятельности его верхушки. Доминирующим политическим актором в период между 1905 и 1917 гг. оставалось самодержавие, от действий которого (ошибок и провалов в политике) зависело его собственное будущее, но которое в условиях Первой мировой войны, поражений на фронтах и резкого ухудшения социально-экономической ситуации становилось все более бессильным.
Что касается освящения монархической власти конституцией и тем самым снабжения ее дополнительной легитимностью, расширения политических прав и свобод, возникновения многопартийной системы, то у большинства российских и зарубежных исследователей нет иллюзий относительно того, что все это обеспечивало стабильное движение страны в направлении демократических обществ Запада, пусть даже монархических по форме правления. «Малейшую уступку политической власти верхи воспринимали как совершенно невозможную», — констатирует Н.Я.Эйдельман (99а, с.164). Правда в первой половине 90-х годов, когда расцвела ностальгия по досоветскому прошлому России с эмблемой «назад в будущее», идеализация «думского» периода и формальной многопартийности была частым явле-
нием в публицистике, в том числе в научной публицистике. «Сам факт появления политических партий зачастую трактуется как симптом чуть ли не тождественности Западу», а 1905—1917 гг. как «золотой век российской демократии», отмечал А.А.Кара-Мурза. Между тем «один Распутин в политической системе тогдашней России значил более, чем все партии вместе взятые» (30, с.9, 15).
«Оптимистический» взгляд на развитие России во второй половине XIX — начале XX вв. (впрочем, и на более раннее развитие) развернут в фундаментальной двухтомной монографии Б.Н.Миронова «Социальная история России». По мнению ученого, в большей мере склонного усматривать наличие общих черт развития государственных институтов России и передовых стран Европы, чем большинство современных историков, русская государственность на протяжении всего правления Романовых находилась в постоянном движении от «народной монархии» (в доимперский период) к правовому государству. Последнее, правда, так и не состоялось, но после конституционных реформ 1906 г. в стране оформилась «дуалистическая правовая монархия» — де юре она уже была правовой, а де факто еще не совсем (42, с.175—176). Суть дуализма заключалась в том, что «законодательная власть принадлежала парламенту и государю, а исполнительная власть в центре — императору и бюрократии, на местах — бюрократии и органам общественного самоуправления» (42, с.157). Не оставалось закоснелым и общество: «в то время, как русская государственность развивалась в сторону правового государства, русское общество из объекта государственного управления постепенно превращалось в субъект управления, а россияне из подданных в граждан» (42, с.180). Это вполне корреспондирует с образом России как страны, в которой благодаря твердому самодержавному правлению были обеспечены «социальная стабильность, умеренный экономический, культурный и политический прогресс, определенные успехи во внешней политике» (42, с.261). По логике этой концепции и в приведенном контексте понятия «русское общество» и «россияне» воспринимаются как понятия тождественные; однако по крайней мере девять десятых населения страны — крестьяне — не обладали ни качествами, ни правами политического участия наравне с другими цензовыми категориями. Когда чуть выше Б.Н.Миронов отмечает складывание «нового политического менталитета», воспринимающего роль общества как паритетную роли государственной администрации, понятно, что речь идет только
о представителях образованных слоев, т.е. о весьма малой части российского социума. Важно при этом иметь в виду, что ученый понимает и констатирует: «либеральные идеи для России являлись в тот момент утопическими» (42, с. 228).
В изложенной выше позиции квинтэссенцией можно счесть вывод о наличии предпосылок и допущение возможности превращения России в «нормальную» страну европейского типа (скажем, британского) при иных исторических обстоятельствах, прежде всего внешних (обострение империалистических противоречий, Первая мировая война). Существуют и позиции, согласно которым такая возможность возникла перед Россией со времени Петра I, правильно понявшего, что, только осуществив модернизацию, (вестернизацию) Россия была бы способна в будущем обеспечить себе достойное место среди других крупных держав; но эта перспектива была почти фатально обречена на неосуществление из-за постоянного, имманентно присущего стране культурного раскола. Культурологический ракурс изучения истории реформ в России наиболее выпукло прослеживается в работах А.С.Ахиезера. «Главный результат петровского этапа российской истории, оставшийся по сути незамеченным и неоцененным, — пишет А.С.Ахиезер, — это нарастающее использование утилитаризма высшей властью в государственной политике, что происходило как бы нелегально, без нравственной санкции на высшем уровне культуры. Это имело крайне неоднозначные последствия. С одной стороны, общество в целом и его части превращались в средство политики центральной власти, что в конечном итоге приводило к результатам, противоположным ожидаемым реформаторами. С другой стороны, возникало интеллектуальное и нравственное напряжение» — против либерально-модернистских ценностей восставали носители архаичной культуры, «силы смуты», и их ответ был «массовым». Активизация «сил смуты» привела в начале ХХ в. к краху государства, распаду общества, крушению империи, кровопролитной гражданской войне и массовому террору (4, с.67—68). Приведу и вывод историка В.В.Шелохаева: «Опыт конфронтационной борьбы между властью и обществом показывает, что в этих условиях выработка единой национальной политики, отражавшей и выражавшей национальные интересы страны, практически невозможна. Классовые, политические, партийные расхождения оказались настолько глубоки, что ни власть,
ни общество не оказались способными даже во имя национальной безопасности пойти на заключение компромисса» (93, с.58).
Однако именно в это время и в этих условиях в России, по общему мнению, начался «нормальный» политический процесс и впервые возник феномен публичной политики. Это в третий раз побуждает обратиться к проблеме уточнения понятий.
Политический процесс и публичная политика в России
Как подчеркивалось выше, аристотелевское понимание политики предусматривает взаимодействие государства, власти с гражданами, представителями социума. Тем более политический процесс может реально осуществляться только при наличии в нем более чем одного актора. Монопольное управление общностью любого уровня и масштаба на основе односубъектно принимаемых решений, не пропущенных через сито согласия/несогласия других субъектов (включая возможную оппозицию), представляет не политический, а сугубо административный процесс — да и скорее не процесс, а бюрократическую процедуру, если вообще в ней есть нужда. Учитывая присутствие в истории России боярской думы и правительственных учреждений преимущественно совещательного характера от Сената до Госсовета, можно говорить об элементах политического процесса в России или о столь же специфическом политическом процессе, сколь специфичными были (и остаются — об этом ниже) государство и общество.
Но уж публичной политики точно не было до 1905 г. А вот после. Непростой вопрос.
Англоязычный термин public policy следует рассматривать и воспринимать в рамке тех же нюансов, которые сопровождали и сопровождают расшифровку понятия state как несовпадающего с русским понятием «государство». Его буквальный перевод «публичная политика» не вполне корректен. В Англии, США, других странах Запада определение «public» применяется к сфере действий как государства, так и общества, относящихся к обществу. И поскольку там нет выраженной антиномии государства и общества, они выступают как действующие лица в социальном поле нераздельно. Подразумевается, что правительство, подотчетное выборным представительным учреждениям, состоит на службе всего общества, отдельные члены которого могут находиться на правительственной и государственной службе,
выполняя долг служения обществу и будучи тем самым public servants. Гарантия того, что, скажем, в Англии, принося присягу королю или королеве и становясь их servants (что ни в коем случае не тождественно русскому «слуга» или советскому «солдат партии», «солдат Сталина»), чиновник, военнослужащий все же делали общественно полезное дело, заключалась в наличии действенной представительной власти, законов, обеспечивающих гражданские и политические права, а также в полном согласии монарших особ именно с такой политической системой. Это замкнутый круг в хорошем смысле слова: политический (опять же по Аристотелю) характер власти предполагает публичность политики, а публичность политики придает власти политический характер. Для вящей иллюстративности можно указать на следующее явление. США, никогда в своей истории не знавшие монархической власти и конституировавшие себя как антипод британской монархии, в уголовном судопроизводстве ввели формулу «народ против имярек (преступника)» вместо принятой в Соединенном королевстве формулы «корона против имярек (преступника)». Сейчас обе формулы понимаются как соответствующие демократическому характеру государств и обществ в обеих странах; содержание многих законов и процедур осталось во многом равнозначным благодаря такому пониманию.
Конечно, определению public присущ и нюанс открытости, публичности в буквальном смысле слова — политика вершится не тайно, а на виду у общества, она предается гласности через печать и другие средства массовой информации. Эта коннотация стала очень близка россиянам во второй половине 80-х годов, с приходом горбачевской «перестройки» и гласности, но мы не сразу поняли, что, во-первых, одной гласности критически недостаточно для формирования публичной политики, а во-вторых, свободу слова можно использовать на пользу государству, но в ущерб обществу.
Интересно, что в современном издании «Американской энциклопедии» нет статьи, озаглавленной «Public Policy», но есть статья о «Public Administration» как антитезе «Private Administration», иными словами, первое понимается как общепризнанная функция второго. В вышедшей же почти сорок лет назад в США «Международной энциклопедии общественных наук» понятие «public policy» определялось кратко как «политики правительства», а изучение этого понятия сводилось к ответу на вопросы, как управляются правительственные уч-
реждения, какие политические программы (политики) формулируются и выполняются ими в разных сферах общественной жизнедеятельности (101, с.204). Приведенное простенькое определение наверняка не удовлетворит сегодняшнего российского читателя — но оно говорит о том, что на Западе давно уже вкладывают в понятие правительственной политики содержание, соответствующее зрелой демократии и сложившейся системе плюралистических интересов, где, подчеркнем еще раз, public означает публичное, общественное и вместе с тем синонимичное государственному.
Приведем и два понимания/определения из современных российских работ по данной проблеме. Одно также краткое: публичная политика есть синоним открытой, общественной политики (62, с.143— 144). Другое — более развернутое: «симбиоз политического действия, научной рефлексии и акта массмедийной коммуникации. По большому счету она осуществляется в порядке интервенции в сферу политики экспертов, аналитиков, специалистов в области социальных наук, "интеллектуалов", публицистов и журналистов» (99, с.106). Во второй дефиниции бросается в глаза амбивалентность: с одной стороны, публичная политика представляет политическое действие, т.е. как бы действие профессиональных политиков; с другой стороны, автор сводит ее к вторжению в эту сферу непрофессионалов, в лучшем случае из работающих на профессионалов мозговых центров. Но если убрать вторую «разъясняющую» фразу в цитате, определение станет более ясным.
С учетом всего сказанного — насколько публичной была политика в России в начале ХХ в. до большевистской революции? Для ответа на этот вопрос надо снова вернуться к проблеме взаимодействия государства и общества в то время через призму ее постановки в научной литературе. Концепция Б.Н.Миронова в самом общем виде постулирует, что традиционное согласие между государством и обществом, безусловное до конца XVII в., затем осложнившееся, но все же продолжавшееся в форме диалога, было утрачено к концу XIX в., а с дарованием обществу конституционных свобод и вовсе переросло во взаимную вражду (42, с.230—234). Автор склонен возлагать вину на общество: «После 1906 г., разделив власть с императором, общественность взяла курс на установление своего полного господства над государством (курсив всюду мой — Ю.И.) и в феврале 1917 г. добилась своего» (42, с.258). Ссылается он в подтверждение на одного из лидеров правых кадетов В.А.Маклакова: «Понятие согласия и сотрудничества с
властью было обществу незнакомо» (42, с .267). В обоих случаях под обществом и общественностью имеются в виду либерально настроенные политизированные представители дворянства, буржуазии, средних городских слоев, так называемая либеральная интеллигенция, представители которой выступали с резкой критикой самодержавия в печати и Думе. Консерваторы, как хорошо известно, объявляли либералов главными виновниками революционизирования российского общества (см. об этом: 87, с.388). Но не слишком ли крохотная это часть общества? Полного согласия внутри нее не было, программы политической и экономической модернизации у кадетов, октябристов и прогрессистов не совпадали (94, с. 482—483). Да и о каком партнерском соучастии во власти с императором можно говорить, если Николай II дважды разгонял Думу, причем в третьей Думе у кадетов и других либеральных партий уже не было большинства? Констатируя факт роспуска I и II Думы, Б.Н.Миронов обвиняет оппозицию в том, что она требовала все новых и новых уступок от власти, а именно: создания ответственного перед Думой министерства, принятия кадетской аграрной программы и т.д., после чего у Николая II уже и не было другого выхода, как распустить Думу (42, с.267, 269). В других местах автор не столь категоричен в возложении вины за крах Российской империи на «общество»: «Достижению согласия между общественностью и государством мешала и вера всех, участвующих в конфликте в существовании абсолютной истины, которой обладал только один из участников; и каждая сторона думала, что это именно она»; отсюда нацеленность и власти, и оппозиции не на компромисс, а на «устранение из игры одной стороны» (42, с.234). Что касается социальных низов, то исторически «государство мало считалось с мнением народа» (42, с.246), а политические права и свободы были ему не нужны даже в начале ХХ в. по причине массовой неграмотности и смутного представления о политике.
Не полемизируя с подобного рода интерпретацией социально-политических противоречий и политической борьбы в России начала ХХ в., которая имеет такое же право на существование, как всякая другая, отмечу лишь, что в ней трудно найти место для публичной политики. Как и восемь десятилетий спустя, была свобода критики и поношения существующей власти, но не было конструирования государственной политики властью и оппозицией ни в режиме диалога, ни в каком-либо другом режиме. В качестве иллюстрации к своему тезису
о приобретении обществом реальной возможности воздействовать на законодательство Б.Н.Миронов приводит один-единственный пример: принятие нового закона о разводе в 1914 г. (42, с.253). А определяя каналы связи между обществом и государством, без которых публичная политика невозможна, он ссылается на работу политической полиции, подачу индивидуальных петиций, коллективных ходатайств и адресов, на «многочисленные придворные торжества и церемонии, поездки государя по стране, встречи с подданными» (42, с.248—251). В этом фундированном труде, аккумулирующем необычайно широкую документально-статистическую фактуру, вопрос о публичной политике не ставится. И это, вероятно, оправдано как в силу авторского замысла, так и по причине сложности ее обнаружения.
Вообще данной проблеме per se в отечественной литературе уделено не так уж много внимания, и оно фокусируется на современном периоде истории России, о котором речь пойдет ниже. Но, понятное дело, сомнения исследователей в приложимости самих концептов политики и политического процесса к России априори распространяют эти сомнения (я бы сказал, усиливая их) на понятие публичной политики как реальный феномен отечественной истории до 1917 г. «Политика у нас исторически не оформилась, не закрепилась, не выделилась в специализированную отрасль занятости, отсек практически-духовных занятий, — считает В.В.Ильин. — Как в архаичном или традиционном обществе к политике у нас причастна каста элитной номенклатуры, вначале сословной, наследуемой (государевой, великокняжеской, боярской, дворянской), затем партийно инициируемой» (27, с. 178). Еще более категорично высказывается В.И.Буренко: «Политика в России обнаруживается разве что под микроскопом. Историю российскую можно рассматривать как множество неудачных попыток перехода от господствующей системы властвования в отношениях "государство-общество" к политическим отношениям — отношениям согласования интересов и поиска компромиссов»; во всяком случае с XVI в. властвование осуществлялось при практическом отсутствии политики» (6, с.14, 17).
Следует подчеркнуть, что понимание и использование терминов «государство», «общество», «политика», «политическое» большей частью неодинаковы в трудах историков, с одной стороны, социологов и политологов — с другой (при том, что философы и культурологи занимают промежуточную позицию). Историки, как правило, не ис-
пользуют специальные категории и детализированный, постоянно обновляющийся лексикон политических и социологических наук, разработанный для типологизации политических и социальных феноменов, выявления их параметров и динамики. Например, в 4-м издании учебника «История России XIX — начала XX в.», выпущенного историческим факультетом МГУ, проблема политической культуры, политического плюрализма, публичной политики вообще не ставится; речь идет только о политических партиях, Думе, самодержавии, революции, реакции (29). Социологи и политологи могут сколь угодно долго доказывать отсутствие в России политического процесса, но если они вообще откажутся мыслить понятиями внутренней, внешней, экономической, культурной, национальной и прочей политики отдельных монархов и правительств на определенных исторических этапах, они не найдут общего языка не только с историками, но и с широким читателем, привыкшим к этим понятиям со школьной скамьи. Однако и читатель должен «приспосабливаться» к языку разных дисциплин, чтобы улавливать дифференцированный модус восприятия ими прошлого и настоящего и не быть сбитым с толку.
Под этим углом зрения публичность политики представляется параметром, который может быть одинаково понимаем представителями всех социальных дисциплин, но допускает расхождения во мнениях относительно реального существования публичной политики в данном государстве в данное время как между историками и политологами, так и внутри исторического и политологического научных сообществ. По-видимому, то, что в политической науке именуется публичной политикой и политическим процессом, в России наблюдалось в форме начальных стадий кристаллизации собственно политического в сфере субполитического (патриархальные отношения власти с народом) либо сверхполитического (нерасчлененность и неограниченность власти) после войн и революций — Крымской войны, войны 1904—1905 гг. с Японией и первой русской революции, свержения монархии в феврале 1917 г., ревизии и слома советской системы в 1985— 1991 гг. Изначальный импульс всегда был деструктивным, он развивался в ходе острейших социальных конфликтов, исключал возможности баланса политических сил и деформировал политическое пространство борьбой, не оставлявшей места компромиссам, которые вместе с противоречиями составляют квинтэссенцию политики. Во всех случаях происходила обвальная делегитимизация существующих государст-
венных институтов; в 1861 г. и в 1907—1910 гг. частичный, в 1917 г. и 1992—1993 гг. полный демонтаж социальной системы; в 1917—1920 гг. и 1991 г. территориальный распад. В условиях такого разрушения резко возрастала публичность, проявлявшаяся прежде всего в инвективах в адрес прежней системы — но это публичность не политики, а борьбы за власть, выживания сильнейшего, самосохранения и ликвидации оппонентов. Это можно назвать политической реальностью, но не политическим процессом. И поскольку только стабильная власть имеет возможность начать или возобновить политический процесс и проводить публичную политику, акции власти, предпринимавшиеся в кризисные периоды, создавали лишь видимость таковой, тем более, что, сделав шаг вперед, она (власть) тотчас же делала шаг назад (контрреформы и контрреволюция второй половины XIX в. и начала XX в., превращение первого двухпартийного советского правительства 1917 г. в однопартийное, а затем многопартийной системы в однопартийную1).
Сто лет спустя
Выше речь шла почти исключительно о царско-имперском этапе российской истории, а за точку отсчета публичной политики, пусть неполнокровной, был взят период первой русской революции и последовавшего за ней десятилетия. Скачок через столетие объясняется убежденностью, во-первых, в том, что после Февральской революции 1917 г., в условиях безвластия (вакуума власти в популярной формулировке) главный субъект публичной политики — государство определенной формы и содержания — попросту отсутствовал. Концепция двоевластия, господствовавшая в советской исторической науке применительно к отрезку времени между Февралем и Октябрем, с этой точки зрения ничего не меняет. Что касается советского периода истории России (и это во-вторых), то в однопартийной политической системе, не предусматривавшей легальной оппозиции не только в обществе, но и внутри правящей партии в виде фракций и превратившей
1 Для большевиков, заявивших (устами Ленина) в мае 1917 г. готовность целиком взять власть в свои руки и осенью того же года срывавших (руками Ленина) все попытки создать однородное социалистическое правительство с участием меньшевиков и эсеров, шагом вперед было вручение нескольких министерских постов левым эсерам.
эту партию в коллективного монарха до тех пор, пока ее не прибрал к рукам единоличный монарх-генсек, — в такой системе априори не могла сложиться публичная политика, а политический процесс в лучшем случае мог принять форму дискуссий на партийных съездах, пленумах и заседаниях политбюро, которые по мере консолидации диктатуры Сталина становились все более закрытыми и так и не стали полностью открытыми вплоть до роспуска КПСС в 1991 г. Конечно, в подготовке политических решений принимали участие тысячи партийных функционеров, но это лишь дублировало управленческую технологию всех автократических и тоталитарных режимов.
После смерти Сталина, хрущевской «оттепели», косыгинских реформ в хозяйственном администрировании и усиления социальной роли технократии немалое число зарубежных наблюдателей обнаружили в СССР группы интересов (прежде всего профессиональных), элементы самоуправления на микроуровнях (местные советы, хозяйственные кооперативы, общественные организации) и даже признаки гражданского общества (103, с.142). Эти исследования, идеологически неприемлемые с точки зрения партийных бонз, не столько свидетельствовали о конвергенции «реального социализма» и демократических систем западного типа, которая допускала бы применение концепций мировой политической науки в изучении советского общества, сколько отражали объективные потребности вторжения данной науки в советологию и субъективное стремление исследователей принять желаемое за действительное — чтобы было что исследовать.
Такая искусственная ситуация сохранялась до середины 1980-х годов. В течение последующего десятилетия в российском социуме произошли перемены, допускавшие анализ с использованием западных концептов, и появилась обширная литература, воплотившая попытки такого анализа. Как и сто, и полтораста лет назад изучение власти, государства, общества в России, возобновившееся после семидесятилетнего перерыва, шло в условиях острой конфронтации ценностей, идеологий, социального и политического целеполагания. Подходы и Как полагают Ю.С. Пивоваров и А.И. Фурсов, возник не концепты плюрализм ценностно -когнитивных подходов, который создает возможности для понимания истории в виде открытой системы с «целым набором исторических возможностей», а альтерната -визм, вытекающий из противостояния двух доминирующих властно-идейных проектов — «западнического» и «почвеннического», причем
западнический проект в большей степени нашел свое отражение и выражение в научной литературе (оценка середины 1990-х годов), прежде всего в работах А.Л.Янова и А.С.Ахиезера. Для обоих подходов характерна антитеза «вымышленной России» и столь же вымышленного Запада, предстающего как агрегированная величина, лишенная страновых отличий (59, с.92—94). Выше приводилось мнение двух соавторов о неприменимости многих концептов западных социальных наук к российским реалиям. С ними по существу соглашается М.Н.Афанасьев, когда отмечает неадекватность теоретического языка отечественных политологов: «Как только речь заходит о "государстве" и "обществе", мы сразу начинаем рассуждать в понятиях "политические институты", "классы и социальные группы", "элиты", то есть в понятиях, разработанных в ином цивилизационном контексте и отражающих социальное бытие-сознание иного рода, в понятиях публичной власти и гражданского общества» (3, с.31).
Небезосновательная критика методологических позиций, подходов и представлений современной политологической (а по существу также социологической и исторической) «россики» дана В.Я.Гельманом в статье «Формирование концептов в исследованиях российской политики». Автор отмечает, что число таких концептов растет с каждым годом по мере изменения текущей политической конъюнктуры, однако многие из них не только не помогают осмыслить закономерности российской политики, но увеличивают возможность когнитивных ошибок. К «концептуальным натяжкам» он относит понятия «управляемая демократия», «манипулятивная демократия», «режимная система», «внесистемный режим» и другие, вошедшие в употребление в последние годы (14, с.47, 52). Некоторые из исследовательских посылок и понятий воспринимаются как априори верные и используются для постулирования адекватности следующих за ними выводов. Так, согласно ряду работ (в данном случае это работы зарубежных исследователей) «демократия в России не приживается, потому что такова ее политическая культура, а политическая культура, в свою очередь, не может стать демократической из-за слабой укорененности демократии». Вывод В.Я.Гельмана: «Невозможно, исходя из концепта политической культуры как самодостаточного, выявить причины и следствия динамики политического поведения россиян» (14, с.49). Он приводит и примеры ошибочной оценки конкретных политических ситуаций. Так, в одной из статей журнала «Post-Soviet Affairs» в 1999 г. повествовалось об успе-
хах демократической реформы в Новгородской области. Использовав теорию «гражданской включенности», обоснованную Робертом Патнэ-мом в книге «Чтобы демократия сработала» (М., 1996), а также приведенную в этой книге методику оценки активности населения, автор статьи подсчитал, сколько общественных организаций приходится на душу населения в указанной области и пришел к заключению, что там достигнут уровень демократии, сравнимый с Северной Италией. «Эта статья, — комментирует В.Я.Гельман, — вышла в свет в сентябре 1999 г., когда губернатор Новгородской области Михаил Прусак инициировал проведение очередных губернаторских выборов, на которых набрал свыше 90% голосов избирателей при отсутствии реальных конкурентов и при единодушном одобрении всей "гражданственной" общественности региона. Очевидно, что в этом случае даже взятый из "правильной" теоретической модели эмпирический показатель не мог служить критерием демократической "гражданственности" в неконкурентной политической среде» (14, с.43).
Любопытно, что за год до данного случая переоценки гражданской активности и политического сознания россиян вышла в свет в «географической близости» от Новгорода, в Хельсинки, работа финских политологов Х.Патомяки и К.Пурсиайнена, в которой главным недостатком российской политической мысли называлась зациклен-ность на теории экономической модернизации как парадигме развития при недооценке гражданской значимости политического участия (104, с.24).
Любой, кто возьмет на себя труд прочесть хотя бы с десяток политологических и социологических работ о современной России, погрузится в интеллектуальную лаву, текущую по многим разным руслам, пересекающимся и сливающимся, снова разъединяющимся — и так без конца и края с неясным общим направлением и точкой застывания. Собственно, это зеркальное отражение политической жизни страны с той лишь разницей, что в последней гораздо меньше интеллектуальности и гораздо больше эмпирического прагматизма, свойственного всему живому, ощущающему, что высоко в небе, пусть не очень угрожающе и даже не очень различимо, висит сгущающаяся туча, которая в конце концов может вылить на лаву (как и на всю землю окрест) поток охлаждающей воды. Неустойчивость, негарантирован-ность процесса движения постсоветской России к тем высотам свободы и демократии, на которые маняще указывала новая власть и кото-
рые столь же маняще светили и в надеждах россиян, общепризнанны. Но все же сейчас уровень социальных антагонизмов и накал политического раздрая ниже, чем в начале прошлого века, робин гуды от оппозиции не бомбят властителей, а власть не расстреливает народ. Поэтому в сегодняшнем научно-публицистическом осмыслении происходящего меньше и сусального верноподданичества, и апокалиптических настроений. Тем не менее и сегодня есть оптимисты и пессимисты, успокоители и обличители, а больше всего тех, в ком полярные антиципации сливаются в разных пропорциях и колеблются вместе с колебаниями политической жизни. И, конечно, при всем том научное сообщество пытается насколько возможно хладным разумом разобраться в том, что происходит, с позиций сложившихся теорий и концепций, анализирует и классифицирует наблюдаемое, одним словом, делает свою профессиональную работу.
Если в фундаментальном исследовании анализ предшествует классификации, то в обзорном (в определенном смысле историографическом) очерке проще сначала рассмотреть классификацию как некую высоту для обзора. В одном комплексном историческо-философско-социологическо-политологическом смысле такая классификация упомянута выше: западничество У8 почвенничество как ось властно-идейного дуализма. Да, конечно, Россия остается Россией, и без этого умственного и политического противостояния ей нельзя, она лишится существенной части своего бытия. Но как оценить ее состояние сейчас и на перспективу? Здесь тоже уже привычными осями классификации выступают нормативные категории мировой науки, относящиеся к характеру государства и общества.
По наблюдениям В.В.Согрина, в российском экспертном сообществе сложились пять точек зрения на постсоветский политический режим, характеризующие его как: 1) сугубо авторитарный; 2) гибридный, авторитарно-демократический; 3) олигархический; 4) номенкла-турно-олигархический полиархический; 5) демократический (даже с «избыточной демократией) (71, с.11). Это, конечно, более сложный спектр политических дефиниций, чем простая и привычная дилемма авторитаризма и демократии. И им не исчерпывается способность аналитиков увидеть иные (реальные или мнимые) доминантные характеристики текущего состояния страны. В литературе можно встретить концепты бюрократического авторитаризма (89, с 40), бюрократического капитализма (70, с.42), «нереального капитализма» (31,
с.46), номенклатурного консерватизма (95, с.168), постноменклатурной патронажной системы (3, с.13), позднеэтакратического общества (97, с.172), «режимной системы», (65, с.61), безальтернативности власти (77, с.33), просто «необычного режима» (25, с.67) и т.д. и т.п. Однако ни возможность применения продвинутой политологической терминологии в изучении современной российской власти, ни пестрота определений не делают излишней проблему адекватности политического содержания этой власти и ее взаимоотношений с обществом. Это побуждает снова поставить вопросы, обозначенные вначале. Напомню первый из них: насколько политична российская политическая система?
Исследователи, верящие в возможность развития России по либерально-демократическому пути, проторенному Западом, уверенно пишут о «возрождении политики в России» (эти слова даже вынесены в заголовок книги) после господства коммунистической системы с ее подавлением политических свобод, единственной партией и безальтернативными выборами. Политика и коммунизм представляли «тезис и антитезис». Правда, фундаментальный оптимизм авторов разбавляется сдержанной оценкой достигнутого. «В необычайно высокой степени, — пишут они, — посткоммунистическое политическое общество в России определялось государственной властью, а не автономными интересами внутри гражданского общества» (108, с.267). Вместо безличностных объективизированных политических отношений возникли персонализированные отношения, характерные для Советского государства, наглядным примером чего служит распределение государственных должностей. Тем самым политическое общество оказалось фрагментированным, и продолжается борьба просто за то, чтобы воцарилась Политика (108, с.310). Этот подход представляется правомерным несмотря на субъективизм горького восприятия двумя русскими соавторами — интеллектуалами из руководства партии «Яблоко» непаритетного формирования кабинета министров президентской командой Б.Н.Ельцина. Но в сетовании относительно фрагментации российского политического общества логики нет, истинная Политика формируется именно в полисубъектной, пусть даже чрезмерно дифференцированной политической среде.
Эксперты из более близких правительству структур проявляют оптимизм не просто фундаментальный, но конъюнктурный. Согласно точке зрения в одной из работ, выпущенных Российской академией
государственного управления, «все настойчивее заявляет о себе процесс агрегации политических интересов и, как следствие, утверждение и развитие многопартийности, наполнение новым качественным содержанием электорального процесса, расширение реального влияния средств массовой информации», а также рост влияния местных элит на деятельность государства в целом, увеличение прерогатив местного самоуправления. В общем «в последнее десятилетие в России активно идет процесс становления демократического правового государства и гражданского общества» (44, с.69—70). Цитируемая работа вышла в 2000 г., а некоторые ее формулировки, возможно, следует датировать и несколько более ранним сроком. Вскоре после ее появления «демократическое правовое государство» стало все сильнее перекрывать кислород неправящим партиям, местным элитам и средствам массовой информации. Но такова уж непредсказуемая отечественная политическая жизнь, что устаревают оценки и более критично настроенных по отношению к власти политологов. Столь тонкий наблюдатель, как Л.Ф.Шевцова в середине 1990-х годов полагала, что политический процесс в России развертывается под преобладающим влиянием взаимодействия и борьбы олигархических кланов (88). Вероятно, тогда еще трудно было предвидеть, что по прошествии нескольких лет в лучшем случае можно будет говорить о номенклатурно-олигархи-ческой полиархии (один из типов режимов, обозначенных выше), а в худшем — о номенклатурно-олигархическом авторитаризме.
Ведомственное происхождение иных трудов проявляется в идеологической позиции авторов. Для интеллектуалов, ангажированных в силовых структурах, характерна ностальгия по сильной власти, сетования по поводу развала прежней государственности и «пониженной субъектности современного российского государства», неспособного обеспечить потребности армии, правоохранительных органов и выполняющих их заказы отраслей промышленности (78, с.118—119, 125). В аналитических центрах, работающих на президентскую администрацию и правительство в целом, настроения более спокойные, и изо всех моделей взаимосвязи государства и общества там, как правило, отдают предпочтение моделям сотрудничества, а сбои в работе этой модели приписывают промежуточным между верхами и низами инстанциям. Эту также привычную точку зрения В.Д.Граждан излагает следующим образом: «В настоящее время в России имеются три главных субъекта политики: глава государства (в данном случае прези-
дент), политические руководители и бюрократия (выражающие волю правящего класса), а также народ, И в этом треугольнике пассивной силой всегда остается народ. Внешне активным обычно выступает глава страны. Но внутренне активными всегда проявляют себя политические руководители и бюрократия. Никакой антибюрократической революции В.В.Путину пока провести не удалось» (18, с.50).
Заметим, что бюрократы, эти трудолюбивые кроты, выполняющие огромную (хотя порой совершенно ненужную) черновую работу по имплицитному заказу президента и правительства, оказываются в положении современных бояр с публичной функцией громоотвода. Они напоминают резиновые куклы управляющих в офисах японских компаний, на которых можно физически выместить личные обиды, но добиться изменения системы управления — никогда. При том, что бюрократия, как и коррупция, как и мафия, бессмертна, в царской России она выполняла еще и функцию мозгового центра власти. «Антибюрократическая революция», понимаемая как извлечение из бюрократической работы как можно больше общественной пользы, должна бы выразиться не в нравственном воспитании среднего бюрократа и не в сокращении чиновничества, а в привлечении на эту службу лучших гражданственных умов. Кстати, представления о том, что в России слой «ганьбу» всегда был и остается численно превосходящим по сравнению с общемировой ситуацией, ошибочны. В 1910 г. в России на 1000 человек приходилось 6,2 чиновника, в Англии — 7,3, в США - 11,3, в Германии - 12,6, во Франции - 17,6 (42, с.203). В настоящее время доля чиновников в населении составляет: в России — 0,8%, в Германии — 3, в Великобритании — 3,5, в США — 4,4, во Франции - 4,9, в Швеции - 9,4% (15, с.34).
Приведенные выше точки зрения, хотя они обе исходят из «правительственного лагеря», свидетельствуют о закономерности различий ценностно-концептуальных подходов в оценке быстро меняющихся обществ, особенно характерных для современной России. Особенно потому, что в России перемены системно-революционного характера всегда связаны с распределением и перераспределением собственности и других властных ресурсов. «Победитель получает все!» «Пусть неудачник плачет!» При известном преувеличении это типичная современная российская ситуация, когда «переполучившим» нравятся и вектор развития, и законы (ну, конечно, покритиковать власть всегда есть за что, хотя можно и просто для вида), а «недополучив-
шим» не нравятся ни то, ни другое, ни власть в целом. Почему-то вспоминается Марк Твен, в чьей повести о Томе Сойере и Гекльберри Финне, отец второго отрока, пьяница и лежебока, во всех своих бедах винил американское правительство. Но. это было бы смешно, если бы не было так грустно, ведь сохраняются и курс на укрепление прерогатив первого лица в государстве, включая перераспределительные прерогативы, и безмолвное присутствие «при сем» четырех пятых населения в качестве статистов (еще говорят: в качестве «дурака» в преферансе, когда играют двое).
Вернемся, однако, к литературе. Ослабление вертикали власти в России (особенно заметное в федеративных отношениях и экономике) при ярко выраженном вначале, затем спорадическом авторитаризме Ельцина служила предметом наблюдений и констатации практически всеми политическими обозревателями и экспертами на протяжении 1990-х годов; тут нет нужды приводить конкретные ссылки. Постсоветское Парадоксальность сочетания силы со слабостью ста-государство и ла восприниматься как привычный феномен. Забы-общество валось, что долго мириться со слабостью — не в
российской традиции силы. Наиболее проницательные аналитики, стремившиеся понять перспективу власти, в конце 1998 г. констатировали (А.А.Галкин и Ю.А.Красин) отсутствие в стране целостного сис-темно-институализированного автократического режима, однако отмечали постепенное фактическое вхождение ее в «авторитарную ситуацию» — «состояние, при котором правящие группировки, сохраняя фасад конституционной легитимности, узурпируют властные функции» незаметно для общественности (11, с.90). «Авторитарная ситуация», согласно А.А.Галкину и Ю.А.Красину, «опасна и инерционностью длительного существования такого положения, при котором социальные группы и индивиды привыкают к состоянию равновесной неопределенности и переключают энергию своей жизнедеятельности в сферу частного или личного интереса». А затем власть получает стартовую площадку для перехода к неприкрыто авторитарным способам управления (11, с.91).
Так оно и случилось, и тональность аналитики стала заметно меняться в последние годы. Возобновляющееся тяготение российской политической системы к централизму замечают и внутри страны, и за рубежом. Связывая это с русской политической традицией, Стивен Уайт отмечает неподотчетность президента и правительства перед об-
ществом, слабость общественных организаций, особенно партий, и делает вывод: вместо перехода к демократии в России происходит «реконфигурация с элементами прежнего режима и плюрализма»; оговорка автора, что виноваты в этом не только традиции, но и трудные экономические условия, мало меняет дело (109, с.289, 292). Дэвид Лэйн характеризует сегодняшнюю Россию как «хаотическое социальное образование» без надлежащей институциональной координации (38, с.15). По мнению Мануэло Кастельса, в стране происходит «бесконечный переход от сюрреалистического социализма к нереальному капитализму» (31, с.46).
Резко критически оценил состояние российской власти и российского общества Стивен Холмс в статье 1997 г., которая, будучи перепечатанной в 2003 г., не потребовала авторской корректировки возможно потому, что стала звучать еще более актуально. Называя российский капитализм «дебильным» и недемократичным, С.Холмс особенно негативно отзывается о президентских и парламентских выборах. «Голосование в России, - пишет он, - не служит средством, с помощью которого граждане дисциплинируют своих правителей. По сути, выборы в России не создают власть. Большей частью они дают зеркальное отражение той власти, которая уже существует... Русские выборы, преимущественно из-за слабости институтов, не обеспечивают чего-либо хотя бы отдаленно похожего на подотчетное и ответственное правительство» (102, с.571). Проницательно наблюдение автора и о том, что в России правящие элиты не эксплуатируют большинство и не управляют им, а просто игнорируют его, будучи заняты исключительно перераспределением. «Патологический разрыв связи между российским правительством и российским народом представляет одновременно тревожную изоляцию богатых от бедных. Неужели грандиозная несправедливость номенклатурной приватизации не побуждает нас задаться вопросом, какого типа и масштаба распределение совместимо с либеральными принципами?. Те, кто при деле, просто вытирают ноги об остальных» (102, с.573-574).
Однако если у зарубежных политологов проблема либерализма в России еще может вызывать не только научный интерес, но и искреннее возмущение тем, что либерализм не укореняется, то российские аналитики, лучше знакомые, во всех смыслах, с отечественными политическими традициями, пытаются понять, существует ли вообще в России почва для либерализма и если да, то в каких сферах и нишах.
В.В.Пастухов еще в 1999 г. пришел к заключению, что российская власть не нуждается в гражданском обществе, поскольку способна к самовоспроизводству без участия последнего, и это был по существу суровый вердикт о несовместимости России и либерализма (49, с.6— 8). Собственно, мы здесь слышим эхо полуторавековой давности тезиса российских консерваторов, выдвинутого под флагом не интеллектуальной оппозиции, как у современного исследователя, а государственничества. Но через два года позиция автора несколько видоизменяется. Лейтмотив немого народа сохраняется, но явственно возникает мотив наличия в стране сегодня «государственного либерализма», либеральной власти, которая сама себя так запроектировала и одна только способна создать условия для формирования либерального общества (50, с.60). Действительно, со сменой главного «рулевого», вероятно, у многих пишущих и читающих россиян забрезжила надежда, что новая власть будет опираться на общество. О президентстве В.В.Путина речь пойдет ниже, здесь ограничимся констатацией факта, что отношение аналитиков к народу в последние десять лет, когда массовые забастовки шахтеров почти покрылись пылью забвения, вполне корреспондирует с позицией отечественной интеллигенции позапрошлого века. Это понятно в свете концепта «властепопуляции»: все хорошее и плохое в российском обществе идет сверху. Не народнический импульс хождения в народ, а урбанизация и инициируемые сверху социальные перетряски вкупе с мировой войной сделали из крестьян «радикалов» и «либералов» — но свободу оценили только те, кто сумел воспользоваться переделом земли с выгодой для себя, и только в тех пределах, которыми ограничивалось их собственное хозяйство. Сама идея либерального государства была им непонятна и чужда (как и тем, кто по разным причинам сохранил консервативно-коллекГивиоткиймменеаиоииция И.К.Пантина, согласно которой новая Россия «приступила к реформам, сделала выбор в отсутствие субъекта преобразований», ввиду чего «инициативу преобразований перехватила государственная власть, ее либеральные звенья» (47, с.156). Автор вносит свою лепту и в дискуссию о дефиниции постсоветского политического режима. Отвергая определения «псевдодемократия», «авторитаризм», «олигархическое правление», он принимает как адекватный термин «шумпетерианская демократия», введенный в российское пользование Б.Г.Капустиным. По Йозефу Шумпетеру, демокра-
тия считается работающей, если может функционировать, не прибегая к недемократическим методам и удовлетворяя все политически значимые интересы. Для российских авторов важно, что под углом зрения этих условий, сколь расширительными и общими они ни были бы, Россию можно не противопоставлять западным демократическим государствам. Наша страна, пишет И.К.Пантин, «в этом смысле не выпадает из общего правила». Это, конечно, ограниченная, верхушечная демократия, продолжает автор, но зато она «органично вписалась в традиционно российский способ правления с присущим ему безусловным приоритетом государства по отношению к интересам личности и общества» (47, с .158).
В качестве одной из демаркационных линий, разделяющих умеренных оптимистов и пессимистов, выступает вопрос о существовании в России гражданского общества. Пессимистам несть числа, и в свете исторических характеристик страны это естественно. Отошлю читателя к наиболее эмфатически выраженной позиции Ю.Н.Афанасьева (63, с.159-168, 175-181). Умеренные оптимисты есть как среди российских, так и зарубежных исследователей. Х.Патомяки и К.Пурсиайнен полагают, что «российское гражданское общество, возможно, неполнокровно и непрочно, но оно существует»; оно не «против государства» (как утверждают либералы) и не «внутри государства» (как считают консерваторы), а просто фрагментировано, даже географически - по регионам; со временем же отношения между гражданским обществом и государством станут менее антагонистичными, ведь развитие гражданского общества в России является частью общемирового глобализационного процесса (104, с.39, 42, 45). Американские политологи Д.Фоглсонг и Г.Хан в эссе, посвященном развеиванию разных (позитивных и негативных) мифов о России, заявляют, что «Россия сейчас располагает гражданским обществом, которое в разумных пределах (? - Ю.И.) является активной и вполне самостоятельной силой» (76, с.117). С точки зрения В.Г.Хороса, в России исторически государство было единственным источником создания гражданских институтов, но все же гражданское общество возникло и развивалось на российской почве в период с 1861 по 1917 годы, в советское время отсутствовало, а сейчас возобновило развитие, которое, однако, не гарантировано (81, с.96). В качестве средства, способного со временем естественно сформировать структуры «российского варианта гражданского общества», В.В.Журавлев видит распространение и
укоренение практики «собеседования на социальном уровне» между властью и социумом (23, с.309).
Здесь уместно заметить, что сама необходимость формирования гражданского общества, будучи признаваемой абсолютно всеми политическими силами страны, не выступает в общественном сознании как задача, реализуемая посредством конкретных мер в конкретные сроки. Поэтому все — «за», но на повестке дня определенных этапов эта задача не стояла и не стоит. В вводных размышлениях, предваряющих публикацию дискуссии по проблеме «Вызовы времени» в выпущенной РГГУ книге «Россия XXI век. Куда же ты?» (авторство размышлений скорее всего принадлежит составителю издания А.П.Логунову), совершенно справедливо указывается, что острота социальных и экономических проблем оттеснила вопрос о строительстве гражданского общества на второй план. «Как-то постепенно общественное мнение соглашалось с тем, что отсутствие или наличие гражданского общества перестает быть качественным критерием современности применительно к России, а оказывается лишь обязательным компонентом в необходимом для нее диалоге с Западом» (63, с.33). Очень меткое наблюдение, которое, кстати, можно отнести и к теме соблюдения прав человека, и к проблеме строительства правового государства.
Заслуживает быть отмеченным и то обстоятельство, что вне общих оппозиций «государство — общество», «авторитаризм — демократия» аналитические труды, обращаясь к эмпирике, обретают более позитивную тональность. Это относится, в частности, к изучению групп интересов в современной России. По определению, не являясь частью государства, группы интересов во всем мире инкорпорируются в целостное понятие «общество». В таком случае непризнание наличия гражданского общества вроде бы должно распространиться и на них. Но, оказывается, на более низких уровнях понятийной иерархии легче обнаружить плюрализм и политическое содержание изучаемых явлений, чем на верхнем, обобщающем. Как полагает В.А.Лепехин, в обществе с неразвитой партийной системой, зачаточным парламентаризмом и авторитарной президентской властью группы интересов являются «единственно реальным значимым субъектом политической жизни, основным способом социально-политической оформленности как уходящих, так и новых социальных сообществ, корпораций, групп и группировок» (17, с.98). Внутри этого коллективного субъекта (ко-
торый крайне трудно представить в нерасчлененном виде) автор различает группы, формируемые по «уровню ресурсов» (отраслевые, федеральные, субъектов федерации, местные), по типу собственности (частные, корпоративные) и по отношению к собственности (собственники и работодатели, акционеры и вкладчики). В число последних групп, названных «профильными», автор, вопреки канонам классификации по признакам, включает и криминальные группировки, а лоббистские структуры у него оказываются повисшими между всеми категориями.
Нечеткость классификации во многом объясняется тем, что эти групповые категории перекрещиваются и перекрывают друг друга. Но зададимся вопросом: а в какую категорию было бы концептуально верным поместить «братков» и их «крышу» во власти? В российских условиях начала XXI в., когда теневая экономика создает до 25% ВВП (на Западе — порядка 5%) (97, с.128), очень трудно провести грань между формальным и неформальным, легальным и фактически легализованным. По данным фонда «Индем», объем взяток чиновникам от бизнесменов составляет 33 млрд. долл. ежегодно, из которых 75% достаются муниципальным структурам, 20% региональным и 5% федеральным; иными словами Россия прогнила вдоль и поперек (43, с.2). Социологи приходят к выводу, что в стране сложилась «теневая властная система "экономика-политика-право"», усугубляющая непрозрачность власти (10, с.238—239). Может быть, действительно Палермо — будущее Москвы, как еще в начале 90-х годов полагали зарубежные наблюдатели? (106, с.183).
Сращивание политики и экономики — одна из исторических характеристик России, на которую указывал еще М.Вебер. В советский период оно стало абсолютным в силу правления Партии-Абсолюта, распоряжавшейся всей собственностью, которая считалась общественной, но де-факто была государственной. Антикоммунистические реформаторы 90-х годов, справедливо заклеймив за это большевизм, создали условия для менее масштабного, но откровенно криминального и в силу этого еще более антиобщественного сращивания власти и капитала. «Теневая экономика, — пишет В.П.Воротников, — является основой, причиной, результатом и следствием теневой политики, между которыми существует сложная диалектическая связь. Наряду с «нормальными», цивилизованными, правовыми отношениями политики и бизнеса в современном российском обществе сложились и
не ослабевают теневые политико-экономические и социальные отношения, проявляющиеся, к примеру, в «теневом лоббизме». Питательной средой «теневого сектора» является формирование в стране «теневого класса». Кланово-корпоративная форма собственности, отодвинувшая от национальных богатств большинство населения, сконструирована так, что в нее инкорпорированы не только органы государственной власти, но и вся политическая инфраструктура, а также средства массовой информации. Эта ситуация получила название «приватизации государства», которая далее не может быть терпимой и закономерно требует усиления роли государства в адекватном регулировании, воздействии на рыночную экономику» (10, с.241-242). Ю.Н.Афанасьев корректирует эту формулировку: «Капитал был огосударствлен, а государство приватизировано», в итоге страна получила «номенклатурный капитализм» (63, с. 37).
Необходимо, однако, оговориться. С одной стороны, нет ни одного российского аналитика, который не считал бы взаимоотношения власти и бизнеса крайне коррумпированными, что естественно, поскольку согласно статистике по распространению коррупции в мире Россия занимает 86 место среди 133 стран, причем отсчет степени коррумпированности идет по возрастающей шкале - чем выше место, тем коррумпированнее государство (84, с.34-35). С другой стороны, не все считают эти отношения полностью противозаконными. По мнению О.И.Шкаратана, «бизнес выступает как манипулируемый властью социальный объект», что и дает основания отнести современное российское государство и общество к «позднеэтакратической системе» (97, с.128). Политическая манипуляция сама по себе не является коррупционным и вообще криминальным феноменом, хотя, конечно, провоцирует возникновение криминогенных условий. Она укладывается в рамки широкой, общемирового приложения теории корпоративизма (или корпоратизма), созданной для изучения средств разрешения противоречий и достижения консенсуса между основными действующими в обществе силами, которыми являются государство, предприниматели как класс и нередко профсоюзы. Применительно к России эту концепцию наиболее аргументированно изложил и детализировал С.П.Перегудов в ряде работ, среди которых выделю монографию, выпущенную им в соавторстве с Н.Ю.Лапиной и И.С.Семененко. Общий вывод автора гласит, что ни группы интересов, ни государство не обрели той присущей демократическим обще-
ствам устойчивой зрелости, которая позволила бы им строить свои отношения исходя из оптимального сочетания групповых и общенациональных потребностей. «И лоббистские, и корпоративистские отношения в России основаны в значительной мере на преобладании узких, групповых интересов, а государство не только не сдерживает и не направляет эти интересы в цивилизованное русло, а скорее само поощряет «групповщину» и эгоизм, становясь рассадником коррупции и криминалитета» (51, с.345). Если в нормально работающей кор-поративистской модели доминируют формализованные механизмы согласования интересов, то в России эти механизмы двойственны, во многом носят неформальный характер и, следовательно, имеют как позитивные, так и негативные стороны (51, с.304). В другой своей работе С.П.Перегудов дает более сложную формулировку взаимодействия акторов в современной отечественной рыночной экономике, констатируя «симбиоз старого, бюрократического и нового, квазирыночного, корпоратизма, с одной стороны, и системой квазиплюралистического взаимодействия — с другой» (52, с.20).
Понятие симбиоза старых, советских и новых, постсоветских черт в облике и взаимодействии современного государства и общества перекликается с представлениями о «гибридной системе», неизбежной на переходной стадии, особенно если эта стадия затянулась. И, добавлю, настолько затянулась, что ей не видно конца, а сам переход приобретает эфемерный характер, хотя бы потому, что со временем меняется окружающий мир, и конечная цель перехода теряет сколько-нибудь явные очертания. Это явление венгерский политолог Арпад Саколчаи еще в 1996 г. назвал перманентным состоянием перехода (107). В таком состоянии «страна живет как бы в разных эпохах и, соответственно, в разных политических культурах» (30, с.17). Российская гибридность — это не тот вариант правления, который представляет сплав президентской и парламентской систем, широко распространенный за рубежом (см.74). Гибридность в России рассматривается исследователями как атрибут не только политического режима (помеси авторитаризма и демократии), но и сознания населения, воспринимающего демократию как чуждую абстракцию (21, с.7).
Все три вышеприведенные точки зрения относятся ко второй половине 90-х годов, и все они сохраняют свою актуальность и сейчас. Концептуально-методологический инструментарий социальных наук с тех пор не изменился и не мог измениться. Однако текущая отечест-
венная литература стала, по моим наблюдениям, несколько более эмпирической, приземленной. Это объясняется двумя обстоятельствами. Во-первых, период освоения языка и постулатов мировой теоретической мысли в основном закончился - на ознакомление в оригинале, переводах и переложении с главными (и неглавными) западными историческими, социологическими и политологическими работами ушло около полутора десятилетий. Во-вторых, после примерно такого же периода поиска социального фундамента, политического кредо и способов его реализации современная российская власть, по-видимому, нащупала, отчасти интуитивно, отчасти осмысливая опыт предшественников, тот модус взаимоотношений с обществом (в разных его сегментах), индивидом и историческим прошлым страны, который она считает оптимальным и будет далее укреплять, возможно, модифицируя, но ни в коем случае не менять радикально.
Режим Это подводит нас к оценке того явления, которое
В.В.Путина принято называть «режимом Путина». Широкое и неоднократное (в виде историософских чтений) обсуждение «поздне-ельцинского» и «раннепутинского» режимов состоялось в стенах Российского государственного гуманитарного университета в 20002001 годах, материалы которого составили упомянутую выше книгу «Россия 21 век. Куда же ты?». Это издание представляет собой один из полезных ориентиров для всякого, кто вознамерится обозреть хотя бы часть публикаций, посвященных власти, обществу и политике в сегодняшней России, - она содержит сжатый калейдоскопический спектр мнений тех современников, чьи имена сейчас на слуху. Особенно важным является вступление к разделу «Государство и общество». В частности, особое внимание уделяется анализу взаимосвязи между политическими ценностями и ориентациями населения нашей страны, осуществленному В.Лапкиным и В.Пантиным. Эти авторы приходят к выводу, что траектория движения российской политической системы пролегает между двумя равно непродуктивными состояниями: «навязанного единства» и раскола. Из этого проистекают бескомпромиссные внутриэлитные «войны» за власть, которые закрывают для страны единственный верный путь к консолидированной демократии. Возникновение и развитие новых политических институтов в современной России происходит не столько путем «прорастания снизу» в результате организованных, систематическимх усилий общества и его борьбы за политические права, сколько за счет «насаждения сверху» в интересах и
при активном участии сравнительно узких, наиболее динамических слоев коммунистических и посткоммунистических элит. При этом действия властей лишь усугубляют раскол между ними и обществом в отношении целей и способов осуществления преобразований» (63, с.115-116)1.
Этот вывод, сделанный накануне избрания В.В.Путина президентом, получил подтверждение в период его правления. Единство, проявленное большей частью российского общества во время президентских выборов 2000 г. и сохранявшееся некоторое время после них, казалось более или менее спонтанным, основанным на надежде, что новое руководство страны избавится от синдрома ельцинизма — непредсказуемости действий и отсутствия связной политики. Но затем оказалось, что оно, это единство, уже взято в жесткие скрепы самой властью и будет наращиваться ее собственными усилиями, да так, что выйти за его пределы будет просто некуда. «Начинает отчетливо проявляться тенденция переносить негативное отношение к ельцинским элитам и кланово-олигархической системе власти, с которой борется Путин, на всех, кто так или иначе оппонирует президенту, критикует его, — отмечают М.К.Горшков и В.В.Петухов. — Это приводит к серьезным изменениям в отношении населения к роли и месту оппозиции в российской политике. Если еще четыре года назад 80% опрошенных считали оппозицию абсолютно необходимым условием для того, чтобы узурпация власти не была возможной, то сейчас 60% говорят о том, что основная задача оппозиции — не критиковать власть, а помогать ей. Лишь 14,8% по-прежнему видят эту задачу в критике власти и считают, что деятельность оппозиции никак не может быть ограничена, даже во имя "общественного согласия". При этом предполагается, что если это не так, то власть в принципе имеет право жестко с оппозицией бороться. В целом в общественном мнении идея оппозиции дискредитирована» (17, с.31—32).
Конечно, добавим мы, в отличие от ситуации начала прошлого века власть столкнулась не с интеллектуальной оппозицией, вобравшей самые блестящие умы России, и не с группой искусных организаторов нелегальной борьбы, а с критиками, свернувшими с пути про-
1 См. также: Лапкин В.В., Пантин В.И. Политические ориентации и политические институты в современной России: Проблемы коэволюции. - Полис. - М., 1999. -№ 6. - С.71, 79.
тивостояния истеблишменту на путь сосуществования с ним. Возможно, формальность оппозиции, ее невостребованность народом, мандат масс на подавление ее властью и есть признаки стабильности? - спросит россиянин, у кого в памяти запали гарь и обуглившиеся стены Белого дома октября 1993 г. Если так, то не напоминает ли эта стабильность период 1920-1985 гг. нашей истории, когда оппозиция не была институционализирована вообще? Или период 18251861 гг., когда антивластное брожение умов не выходило за рамки внутрироссийских кружков и крохотной тогда эмигрантской среды?
Но, конечно, текущая ситуация прочитывается не столь прямолинейно. Здесь уместно обратиться к точке зрения профессора Кентского университета Ричарда Саквы, считающего характерной особенностью российского развития наличие «режимной системы» (65). Ельцинский режим он считает крипто-демократическим, т.е. функционирующим в рамке скрытого, неформального политического процесса (еще одна дефиниция вдобавок к упомянутым ранее!), а путинский - сохранившим этот базовый признак, но существенно эволюционировавшим в сторону центризма и тем самым преодолевающим конфронтационное наследие первого. На практике самым существенным изменением стала новая взаимосвязь между экономикой и политикой. Если при Ельцине «доступ к правительству стал одним из ключевых экономических ресурсов», то Путин стремится добиться равно-удаленности частных интересов от власти, заменить «семейно»-патронажный механизм формальными механизмами. Соответственно изменился президентский стиль руководства: на смену стяжания харизмы и упивания ею приходит банальное административное искусство (хотя «элементы культа личности Путина возникли удивительно быстро») (66, с.10-12). Но центризм Путина не сродни классическому европейскому центризму. Это радикальный центризм, который исповедует Антони Гидденс; он не просто отбрасывает крайности левой и правой политик, амальгамируя их рациональные элементы, но делает ценностный выбор: возврат к российской традиции либерального консерватизма рубежа XIX и ХХ вв. и интеллектуальной опоре на наследие П.Б.Струве и С.Л.Франка (66, с.15).
Став более формализованной, стремясь принять во внимание совокупность интересов, политика стала и более «нормальной», хотя в ней заметны также признаки «нормализации» - директивности, напоминающей, пишет автор, о периоде президентства Г.Гусака в Чехо-
Словакии после советской оккупации в августе 1968 г., когда был употреблен именно этот термин. «В известной степени режим поглотил государство, а исполнительная власть поглотила представительную. Однако возникают новые очаги противоречий. Наиболее существенное противоречие может возникнуть в связи с тем, что Путин в конце концов выведет страну из кризиса, но в то же время завершит период "кризиса" в том смысле, в котором это слово употребляли древние греки — времени размышлений о судьбах полиса (общества), и это вряд ли хорошо для России» (66, с.20—21). Эта деликатная концовка статьи английского политолога не очень соответствует его маркировке современного российского либерального консерватизма брэндом с именами Струве и Франка — для них время размышлений о судьбах России было незавершаемым. Поклоняясь этим умнейшим политическим философам, невозможно одновременно поставить точку в дискуссии. Завершение размышлений, торжество одномыслия — это путь back to the USSR, но в новой идеологической ипостаси. Вероятно, это понимает и автор.
Заключение Р. Саквы в очередной раз подводит нас к теме власти и общества. Здесь самое место подчеркнуть возможность использования двух противоположных подходов к ее раскрытию. Поскольку общество многослойно и дифференцированно, а власть все же, в том числе в России, никогда физически не бывает равноудаленной от всех слоев общества, она, правя монопольно, вынуждена социально опираться на одни слои больше, чем на другие (Иван IV — на опричников, Петр I — на армию и новых дворян, Екатерина II — на все дворянство, поздние Романовы — на бюрократию, Сталин в 1930-е годы — на беднейшее крестьянство и выдвиженцев из низов). При этом укрепление самодержавия требовало подавления реальной или потенциальной оппозиции неограниченной власти и проводимым реформам. Так, к вящему удовольствию восходящих социальных страт, да и народа в целом, творилась расправа с боярами, отдельными выдающимися (типа Меншикова) мздоимцами и притеснителями; в советское время — с «врагами народа». И всегда был большой соблазн вследствие этого «сблизить» правителей и народ, подтверждая единение «властепопуляции».
Этот побудительный мотив имеет место быть и сегодня. В качестве примера его концептуального воплощения остановимся на статье А.Ю.Зудина «Режим В.Путина. Контуры новой политической системы». Автор не педалирует тему единства, более того, он во многом
прав, подводя читателя к своему основному выводу. Но заявку на этот вывод он делает в первом же разделе статьи, озаглавленном «Необычный режим». Он, возможно, и согласился бы назвать его «нормальным», однако определения «бюрократический», «харизматический», «авторитарный» отвергает. Да, пишет А.Ю.Зудин, в политическом режиме Путина, безусловно, присутствует сильная бюрократическая составляющая, но ведь это вечный спутник политической истории России. Да, рейтинг Путина высок, но в нем нет отражения эмоционального всплеска, необходимого для поддержания харизмы. Труднее всего автору доказать, что состояние власти нынешнего президента «не похоже на авторитаризм в обычном понимании». Констатируя, что «систематическое проявление политической воли из единого и сильного центра налицо», он пишет: «Игрокам не просто навязывают решения (курсив мой - Ю.И.)», но консультируются с ними - с депутатами Госдумы и представителями бизнес-элиты, и этот режим консультаций «все больше замещает публичный политический процесс выработки и принятия политических решений». В ходе консультаций идет политический торг, причем «Кремль стал центральным игроком, а объем политических ресурсов, находящихся в его распоряжении, неизмеримо увеличился, усилилось, принуждение к консенсусу» (25, с.67-68,78). Если навязывание решений и принуждение к согласию не являются одними из классических признаков авторитаризма, то придется пересмотреть само это понятие.
Но в конце концов дело не в терминах. Не хочется автору, чтобы режим В.В.Путина называли бюрократическим и авторитарным - ну и ладно. По его мнению, «главным свойством режима Путина следует считать "моноцентризм"» (25, с.68). Что ж, здесь правомерная перекличка с концептами моносубъектности, моновластия и другими. Как верно и то, что моноцентризм становится антиподом полицентризма ельцинского правления (я бы уточнил: квазиполицентризма). «Новым качеством» моноцентрической политической системы России начала XXI в. А.Ю.Зудин считает то, что проведенные нынешним президентом преобразования «вытеснили конфликт на периферию системы» (что согласуется с оценкой Р.Саквы), а ее достоинством - способность быть идеологически нейтральной, иначе говоря, ценностную адапта-тивность: если требуется, она может с одинаковым успехом связать себя как с либерально-демократическим курсом, так и с охранительно-консервативным (25, с.77, 82). И с этим стоит согласиться, хотя
является ли это достоинством — большой вопрос. Сердцевина авторской концепции, на мой взгляд, в другом: в стремлении «сблизить» власть и народ, о чем говорилось выше. Автор пишет о «широкой общественной поддержке» нового режима и, главное, основой моноцентрической системы называет «психологическую связь между президентом и обществом» (25, с.76, 79). В силу этого «"политический проект" Путина и новый политический режим можно рассматривать как шаг на пути к национальному государству» (25, с.83).
Исследователь видит и «болевые точки» режима: чрезмерная «заорганизованность» политической системы может лишить политику «демократического кислорода», ослабить стимулы массового политического участия; не исключается рецидив включения олигархических интересов в политический процесс; возможна бюрократизация тех консультативных процедур, которые не ставят под сомнение авторитаризм В.В.Путина. Ну и, конечно, никто не возьмется предсказать поведение цен на нефть в более отдаленной перспективе.
Независимо от нашего согласия или несогласия с изложенной выше аргументацией в пользу концепции моноцентризма, сам этот модус власти все более и более самоутверждается в стране. Большинство исследователей позитивно оценивают укрепление властной вертикали, попытки ограничить воздействие олигархов на принимаемые Кремлем решения и добиться от бизнеса большей общественной пользы. В то же время существует общее понимание, что моноцентризм эффективен в мирное время лишь в условиях стабильного экономического роста. Экономисты не устают говорить о насущной необходимости модернизации народного хозяйства, которая невозможна без продуманной инвестиционной политики государства. «Полноценная парламентская демократия с точки зрения управляемости экономического процесса была бы куда более эффективна, чем нынешний режим, — пишет Р.С.Гринберг. — Но. общество, к сожалению, предпочитает цезаристский вариант управления» (19, с.106).
Существенным компонентом моноцентризма сегодняшней власти стала ее персонификация, традиционная для России и понятная массам. И, как всегда, свою лепту в создание нового культа личности вносят лояльные президенту политики и средства массовой информации. Это, строго говоря, не предмет данного обзора, поэтому отошлю читателя к статье с выразительным названием «Путинославие», в которой, в частности, приводятся обращенные к Путину слова вице-
спикера Совета Федерации М.Николаева: «Весну мы всегда связываем с пробуждением природы. Нынешняя весна особенная. Она связана с Вашим именем, Владимир Владимирович!» (61, с.193). Вспоминается: «Прошла весна, настало лето. Спасибо партии за это».
На кого опирается моноцентристская стратегия Путина? Конечно, на бюрократию. Конечно, на силовые ведомства, прежде всего ФСБ. Как ни парадоксально. на оппозицию, вернее на ее перманентное исчезание. В.Я.Гельман называет оппозицию «вымирающим видом» (13). Действительно, конфликт вытесняется на периферию системы по мере усиления принуждения к консенсусу (о чем пишет А.Ю.Зудин). Противостояния «президент-парламент» больше не существует даже эмбрионально. Но для большой гетерогенной России этого мало. Ни бюрократия, ни ФСБ не могут быть посредниками в диалоге власти с обществом. Такой медиационной структурой, как подсказывает советский опыт, может быть только Партия. Если не монопартия, то партия власти.
Речь не идет здесь о партии в смысле неформального объединения групп поддержки, как бывало еще в феодальную эпоху в России и повсюду в ходе борьбы претендентов на монарший престол. Хотя такой смысл иногда придается сплочению наиболее близкой к президенту клиентелы. Восемь лет назад С.М.Хенкин определил «партию власти» как совокупность структур, объединений и группировок, не связанных общими ценностями и порой соперничающих между собой, но, тем не менее, консолидированных вокруг главы государства на основе патронажно-клиентельных связей (79, с.28, 30). Такое понимание в экспертной среде того времени было распространено достаточно широко. «Фактически под "партией власти" стали понимать совокупность различных групп (кланов) властвующей элиты, активно действующих в сфере публичной политики в качестве самостоятельных субъектов политического действия» (64, с.81.) Однако далее А.В.Рябов пришел к выводу о вероятном движении России к двухпартийной системе или системе с доминирующей партией (64, с.91). Двухпартийная система, этот европейский идеал публичного политического процесса, соответствующий оптимальному сочетанию требований экономической эффективности и социальной защищенности общества, не имел прецедентов в истории России, взяться ему было неоткуда. Доминирующая же партия по существу была эрзацем и государства, и общества в отправлении властных прерогатив на протя-
жении более семи десятилетий коммунистического правления. И только логичным было бы движение страны к этой модели — «назад, в будущее».
Но в действительности потребность в партии власти родилась гораздо раньше — в начале ХХ в. Побудительный мотив власти и тогда, и после революций 1917 г., и сейчас был очень прост: найти медиаци-онную структуру в диалоге с обществом, которая не была бы подвержена синдрому скепсиса и критицизма, свойственного интеллектуалам, и могла бы мобилизовать массу «простых людей» на поддержку режима. Оговорюсь в отношении большевистской партии: она была одновременно и властью, и медиационной структурой — властью «наверху», в ЦК и Президиуме ЦК КПСС; медиационной структурой — «внизу» на уровне райкомов (профсоюзы, которые мыслились как «школа коммунизма», с конца 1920-х годов этой функции лишились навсегда). Что касается начала ХХ в., то удивительнейшим образом идея создания партии власти родилась в голове не кого иного как московского обер-полицмейстера, а затем петербургского генерал-губернатора генерала Д.Ф.Трепова. «При современных условиях общественной жизни, когда борьба против существующего государственного строя достигла крайних пределов, — писал Трепов императору Николаю II в сентябре 1905 г. (этот документ найден в ГАРФ И.И.Глебовой), — единственным средством противодействия ей является создание твердосплоченной консервативной партии порядка, на которую Правительство могло бы опираться в Думе. Партия эта должна оказаться в большинстве, чтобы иметь силу для противовеса оппозиционерам» (16, с.190). Конечно, объяснение этой идеи Трепова, на которую царь, на дух не переносивший все политические партии, не обратил должного внимания, кроется не столько в образе мышления генерала, сколько в объективно сложившейся ситуации. Из нее надо было выходить, и если С.В.Зубатов мог допустить внедрение полицейских агентов-интеллектуалов в революционную среду, то почему бы не предусмотреть такое же внедрение «своих людей» в парламентские кулуары на законной — выборной — основе? Конечно, Дума — это сплошная говорильня, но в стране — беспорядок.
Сейчас в России нет беспорядка, но сложившегося и апробированного сколько-нибудь длительной практикой порядка тоже нет. В этих условиях, по определению Ю.С.Пивоварова, «партия власти» представляет «один из инструментов перехода к третьей исторической
форме и способу, наряду с самодержавием и Властепопуляцией, существования Русской Системы». Это не проявление бонапартизма, подчеркивает исследователь. Бонапартизм строится на маневре власти, готовой в интересах самосохранения и поддержания социального мира опереться то на одну общественную силу, то на другую. «Система же "партии власти" — это реализация властных полномочий с помощью некоего новообразования, которое, по аналогии с термином Р.Дарендорфа — "социальная плазма", можно было бы назвать "властной плазмой"» (53, с.17—18).
При такой системе власти какое место может занимать в ней публичная политика, столетие которой призван отметить настоящий сборник? Современных работ по проблемам публичной политики не так уж много, но они есть. Размышляя о публичной политике, их авторы естественным образом оказываются в центре прямой и непрямой полемики по поводу существования в России политического процесса вообще. О.В.Гаман-Голутвина полагает, что в России как государстве бюрократического типа доминируют политические факторы, а развитие общества носит «политико-центричный» характер (12, с.32). Оспаривающий эту точку зрения В.И.Буренко считает, что политические факторы действуют там, где экономические субъекты независимы; в государствах же бюрократического типа преобладают не политические факторы, а патронажно-клиентелистские (6, с.19). Амбивалентное отношение к понятию публичной политики и его приложимости к современным отечественным реалиям демонстрируют сами исследователи этого феномена. Так, В .Л. Римский в статье, посвященной центрам публичной политики в России, признается, что ему больше импонирует выражение «общественная политика»: «в России сфера деятельности на благо общества, которую на Западе называют "public policy", пока не сформирована, значит не стоит и буквально переносить на нашу почву устоявшийся западный термин» (62, с.144—145). Непонятно, правда, что в таком случае выражают изучаемые автором (и его соавтором) центры публичной политики, если последняя в строгом смысле слова отсутствует, как непонятно и то, почему близкими к ним следует считать «мозговые центры» (think tanks), которые и на Западе выполняют закрытые правительственные заказы, но это не столь принципиальный вопрос.
Рассматривая российское политическое пространство и действующих в нем акторов в контексте изучения элит, А.В.Понеделков и
А.М.Старостин приходят к выводу, что партийная система страны «не только не сформирована до конца и неадекватно выражает социально -политические интересы, но и постоянно реорганизуется, тасуется, подвергается бесконечным социально-инженерным "вбросам" со стороны элитократии». И в целом «существующая публичная политическая система, призванная презентировать весь спектр. социально-политических интересов, не защищена от воздействий мощной теневой системы элитократии, спонсирующей и формирующей из своих представителей с помощью непрозрачных политических технологий собственную систему политической бюрократии» (60, с.107).
Заслуживает внимания смелая попытка краснодарских исследователей найти островки публичности в море «грязной» политики. «Есть одно поле политической власти, — пишут они, — где пересекаются и могут согласовываться частные интересы и политическая практика — это местное самоуправление. Данный социальный институт способен консолидировать людей на основе сопричастности к решению сложных проблем сочетания самоуправления с федерализмом, обустройства жизненно важных дел на своей территории, становления практической ответственности власти на своей территории» (40, с.47). В идеале это так, но далее выясняется, что сами авторы не верят в сформированность публичной политики в России как реального явления (40, с.51). Можно прокомментировать их позицию в двух ракурсах. Во-первых, «грязь» в российской политике обнаруживается на ее нижних уровнях не меньше, если не больше, чем на верхних, поскольку нижние уровни в большей степени зависят от среднего, регионального (губернаторского) и самого «грязного» уровня, о чем на протяжении последнего десятилетия свидетельствовали криминальные разоблачения в Красноярском и Приморском краях, Вологодской, Тверской и других областях РФ. Во-вторых, противостояния ветвей власти, исполнительной власти и СМИ на местах всегда были менее острыми (там, где они были вообще), чем в федеральном центре — во многих случаях все было и остается «под колпаком» региональных и местных баронов. В системе местного самоуправления, пишет немецкий исследователь Г.Волльманн, изучавший место этого политического института в ряде посткоммунистических стран, «роль представительных органов низведена до минимума» (9, с.171).
Отсутствие в научно-экспертном сообществе единства мнений относительно характеристики современного политического процесса
в России, наличия или отсутствия публичной политики, политических партий (в отличие от квазипартий) и гражданского общества так же естественно, как и разногласия в оценке конкретных политических предприятий президента и правительства. Было бы со всех точек зрения хуже, если бы среди исследователей воцарился полный консенсус (и кто знает, не свершится ли это? История ходит кругами, ей безразлично, если второй круг воспринимается как фарс). Но из раза в раз повторяемая полярность оценок, сложность нахождения общей оценочной методики не могут восприниматься позитивно просто в силу того, что они отражают труднопреодолимый раскол в обществе. Как социальный, так и интеллектуальный.
Само нынешнее состояние России и ее перспективы оцениваются прямо противоположным образом. Скептиков и пессимистов, крайних и сдержанных - большинство. В мягком варианте говорится о вступлении страны в «полосу бифуркационного застоя» (35, с.39). В более жестком судьба России рассматривается в алгоритме «полной гибели всерьез» (55). В стане оптимистов, надо признать, крайних, радужных настроений почти нет, там доминирует сдержанность, подкрепляемая реминесценциями о совсем уж мрачном прошлом, ссылками на нераскрытые ресурсы России, а также апелляцией к общемировым тенденциям. Неким отклонением от этой сдержанности на фоне потерь и невоплощенных надежд последних полутора десятков лет явилась нашумевшая статья А.Шлейфера и Д.Трейзмана «Россия -нормальная страна», подводящая читателя к мысли, что ее, эту страну, можно сравнить с Мексикой и Малайзией, что в сущности не просто неплохо - нет, «для государства, не далее чем пятнадцать лет назад бывшей "империей зла", терроризировавшего и соседей, и собственный народ, это - значительное достижение, поистине достойное восхищения» (98, с.52). Действительно, зачисление России в ряд «нормальных» стран можно счесть манифестом оптимизма - во всяком случае, когда это делается в форме укора скептикам, невзирая на признаваемые авторами коррупцию, преступность и невоплощение либеральных реформ.
В самой России умеренные оптимисты, как правило, мыслят категориями либо ее цивилизационного потенциала, заложенного в исторической традиции, идущей от Петра I, либо изменениями мен-тальности россиян в постсоветское время, либо того и другого. Несколько лет назад И.Е.Дискин приводил доводы в пользу осуществле-
ния в стране долгожданного «цивилизационного сдвига»: «Россия становится европейской страной не только по принадлежности к европейской культуре и своему вкладу в нее», но также потому, что «базовые модели социально-экономической деятельности населения, несмотря на все деформации, в типологическом смысле становятся все более европейскими, ориентированными на рациональный индивидуальный выбор» (22, с.34). Этот вывод представляется несколько преждевременным, особенно если учесть, что по высчитываемому ООН индексу развития человеческого потенциала (а он учитывает уровень образования и доходов) Россия в 2003 г. занимала 63 место в мире, входя в группу стран со средним уровнем ИРЧП (см. 36, с.120). В одном из последних социологических исследований говорится, что «к настоящему времени, сделав не один поворот, массовое сознание россиян в целом впитало основные демократические ценности» и, соответственно, возросла их политическая зрелость (96, с.94—95). Но повороты, которые выявляются полевыми исследованиями, использованными в данной работе, настолько часты и резки по незначительным отрезкам времени (в течение года), что вызывают законные вопросы. Например, процент респондентов, поставивших среди ценностей демократии на первое место равенство, снизился в 1996 г. по сравнению с 1995 г. более, чем втрое (с 21,3 до 6,3); в то же время процент тех, кто поставил в 1996 г. на первое место права человека, напротив, вырос за год более чем втрое — с 8,5 до 29,5 (96, с.83). Эти (и другие) загадочные «повороты» мировосприятия людей не разъясняются, и читателю нелегко найти им рациональное объяснение.
Очевидно, что число ссылок на «оптимистические» и тем более «пессимистические» точки зрения можно было бы на порядок увеличить. Но это не приблизит нас к отысканию эвристически надежных инструментов, которые помогли бы нам безошибочно определить природу российской власти и ее типологию (если она вообще поддается типологизации в рамках современных теорий), наличие или отсутствие политического во властной практике, адекватность приложения к российской действительности универсальных понятий либерализма, демократии, прав человека, общественного консенсуса и т.д. Бесспорно, все эти понятия требуют определенной реинтерпретации в отечественных условиях — не во имя отрицания их мировой значимости, но ради более ясного понимания самой России и ее места в окружающем мире. Есть определенный резон в выводе о сохранении народного сте-
реотипа власти, в рамках которого атрибуты «открытого общества», либерализма и демократии (парламентская система, всеобщие равные, тайные и прямые выборы) продолжают восприниматься «не в качестве инструментов воздействия на власть, но как определенные повинности, налагаемые самой властью - неподконтрольной по определению». Почему же они не встречают протеста? Потому что в россиянах дремлет еще не исчерпавшая себя и сегодня еще полностью не востребованная «потребность в любви к власти» (1, с.172). [О том, что будет, если эта потребность окажется полностью востребованной властью, думать не хочется.]
Возможность изменения взаимоотношений власти и общества сохраняется всюду и всегда, но там, где, как в России, это вопрос не только текущей экономической, социальной, внутриполитической и внешнеполитической конъюнктуры, но также преемственности многовековых традиций, ее осуществление не может быть привязано к ограниченным отрезкам времени. Тем более что изменения имеют свойство идти непроявленно, способствуя финальному переходу, порой скачкообразному, количества в качество. Любое качество - свободы, анархии, диктатуры. Пока правомерна констатация, что среди посткоммунистических стран Европы Россия единственная, «в которой ни разу не происходила ротация власти, где возможность такой ротации не увеличивается, а уменьшается» (77, с.24). Эта безальтернатив-ность не вдохновляет. Горбачев, Ельцин, Путин, коммунисты, Жириновский, Союз правых сил и тому подобное - из этих имен и слов можно составить любые оппозиции, но в нынешних условиях они не будут бинарными с системной точки зрения. Все они составят альтернативы режимов и личной власти, но не Системы. Альтернативы, несущие (или не несущие) определенную стабильность и приемлемый для части населения порядок. Альтернативы, точно не несущие гарантированное благосостояние народа в целом и сколько-нибудь быстрое и эффективное использование ресурсов страны (природных прежде всего) ради построения процветающей державы.
Но быть фаталистом тяжело. Власти присуще понимание того, что Россией владеет тяжкая болезнь. Сравним: 1985 год, разговор Гор -бачева с Шеварднадзе: «Так дальше жить нельзя». 1998 год, разговор Путина с полковником ФСБ Ю.Лещевым: «В стране черт-то что творится, и надо как-то положение исправлять» (5, с.335).
Исправит ли нынешняя власть положение? Как она хочет его исправлять? В.Л.Шейнис, скорее потенциальный оппонент, чем союзник президента, год назад констатировал: «Ответ на вопрос: кто Вы, мистер Путин, чего от Вас можно ожидать? — еще не получен» (91, с.46). В сентябре 2004 г., выступая по телевидению по горячим следам трагедии в Беслане, унесшей жизни свыше трех с половиной сотен людей (больше половины из них — дети), В.В.Путин произнес фразу, которую ни до, ни после этого никто от него публично больше не слышал: нынешняя политическая система не соответствует состоянию и уровню развития общества. Возможно, это начало, а не конец мысли Президента. Если так, подождем ее развития. У научно-экспертного сообщества задачи остаются прежними, одна из них — постигать и далее природу власти и политического процесса в России.
Список литературы
1. Антоненко С. От советского к постсоветскому образу - мутации мифа власти в современной России // Мифы и мифология в современной России / Под ред. К.Аймермахера, Ф.Бомсдорфа, Г.Бордюгова. - М., 2003. - С.167- 188.
2. Аристотель. Политика // Соч. - Т.4. - М., 1984. - 830 с.
3. Афанасьев М.Н. Клиентелизм и Русская государственность. - М., 2000. - 317 с.
4. Ахиезер А. Специфика российской политической культуры и предмета политологии
(Историко-культурное исследование) // Pro et contra. - М., 2002. - Т. 7, № 3. -С.51-76.
5. Блоцкий О. Владимир Путин. - М., 2003. - 335 с.
6. Буренко В.И. Странные приключения политики в России: История и современность // Российское общество в социокультурном измерении: История и современность. - М., 2000. - С.14-20.
7. Вебер М. Политика как призвание и профессия // Вебер М. Избранные произведения. - М., 1990. - С.644-701.
8. Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма // Вебер М. Избранные произведения. - М., 1990. - С.61- 272.
9. Волльманн Г. Варианты институциональной трансформации социалистических стран (Восстановление местного самоуправления в Восточной Германии, Венгрии, Польше и России // Повороты истории: Постсоциалистические трансформации глазами немецких исследователей. - СПб.; Москва,; Берлин, 2003. - Т.2. - С.131-183.
10. Воротников В.П. У критической черты: Теневая триада в России. Причины и последствия. - М., 2003. - 367 с.
11. Галкин А. А., Красин Ю.А. Авторитаризм или демократия: Трудный выбор для России // Полития. - М., 1998. - № 3. - С.83-95.
12. Гаман-Голутвина О.В. Политические элиты России: Вехи политической эволюции. - М., 1998. - 415 с.
13. Гельман В.Я. Политическая оппозиция в России: Вымирающий вид? // Полис. -М., 2004. - № 4. - С.52-69.
14. Гельман В.Я. Формирование концептов в исследованиях российской политики // Политическая Россия: Предмет и методы изучения. - М., 2001. - С.42- 59.
15. Гимпельсон В.Е. Численность и состав российской бюрокроатии: Между советской номенклатурой и госслужбой гражданского общества. - М., 2002. - 40 с.
16. Глебова И.И. Задача государства - «создание твердо сплоченной консервативной партии порядка» (Из официальной переписки Николая II и Д.Ф.Трепова // Россия и современный мир. - М., 2003. - № 3. - С.180- 197.
17. Горшков М.К., Петухов В.В. Перспективы демократии в России: Угрозы реальные и мнимые // Социс. - М., 2004. - № 8. - С.23- 33.
18. Граждан В. Антибюрократическая революция: Возможна ли она? // Власть. - М., 2004. - №. 10. - С.42- 52.
19. Гринберг Р. Философия кубышки // Свободная мысль. - М., 2004. - № 4. - С.101-199.
20. Дилигенский Г.Г. Нужны новые парадигмы, теоретические модели // Вестник Российской ассоциации политических наук. - М., 2001. - Лето. - С.8- 18.
21. Дилигенский Г.Г. Что мы знаем о демократии и гражданском обществе? // Pro et contra. - М., 1997. - Т.2, № 4. - С.5-21.
22. Дискин И. Российская модель социетальной трансформации // Pro et contra. - М., 1999. - Т.4, № 3. - С.5-40.
23. Журавлев В.В. Исторические корни современных российских реформ // Куда пришла Россия? Итоги социетальной трансформации. - М., 2003. - С . 303- 311.
24. Зубов А.Б. Может ли стать традиционный правопорядок основанием новой российской государственности? // Российская полития на рубеже веков. - М., 2001. -С.43-81.
25. Зудин А.Ю. Режим В.Путина: Контуры новой политической системы // Общественные науки и современность. - М., 2003. - № 2. - С.67- 83.
26. Ильин В.В., Панарин А.С., Ахиезер А.С. Реформы и контрреформы в России: Циклы модернизационного процесса. - М., 1996. - 399 с.
27. Ильин В.В. Сквозные линии // Ильин В.В., Панарин А.С., Ахиезер А.С. Реформы и контрреформы в России: Циклы модернизационного процесса. - М., 1996. -С.173-211.
28. Ильин М. Политическое самоопределение России // Pro et contra. - М., 1999. - Т.4, № 3. - С.67- 88.
29. История России XIX - начала XX в. - М., 2004. - 528 с.
30. Кара-Мурза А. Российская политическая культура и проблемы становления партийного плюрализма // Формирование партийно-политической системы в России / Московский центр Карнеги: Научн. докл. - Вып.22. - М., 1998. - С.7- 19.
31. Кастельс М., Киселева Э. Россия и сетевое общество // Мир России. - М., 2000. -№ 1. - С.3-22.
32. Качанов Ю.Л. Производство политического поля в современной России // Социс. -М., 1997. - № 11. - С.3- 12.
33. Ключевский В.О. Краткое пособие по русской истории. - М., 1992. - 192 с.
34. Ключевский В.О. Русская история: Полный курс лекций в 3-х кн. - Кн. 2. - М., 1993. - 585 с.
35. Красин Ю.А. Полоса бифуркационного застоя // Куда пришла Россия? Итоги со-циетальной трансформации. - М., 2003. - С.39- 42.
36. Кузнецов В. Становление российской идеологии как научная проблема // Научный альманах высоких гуманитарных технологий (НАВИГУТ). - М., 2004. - № 1. -144 с.
37. Лепехин В. Группы интересов как основной субъект современной российской политической системы // Формирование партийно-политической системы в России / Московский центр Карнеги: Научн. докл. - Вып.22. - М., 1998. - С.97- 136.
38. Лэйн Д. Преобразование государственного социализма в России: От «хаотической» экономики к кооперативному капитализму, координируемому государством? // Мир России. - М., 2000. - № 1. - С. 23- 51.
39. Макиавелли Н. Государь. - М., 1990. - 80 с.
40. Марченко Т.А., Шилкина Е.Л. Публичная политика и местное самоуправление // Философия права. - Ростов-на-Дону, 2002. - № 1. - С.47- 51.
41. Межуев В. Традиция самовластия в современной России // Свободная мысль. - М., 2000. - № 4. - С.54- 102.
42. Миронов Б.Н. Социальная история России (XVIII - начало ХХ в.): Генезис личности, демократической семьи, гражданского общества и правового государства. -Т.2. - СПб, 2000. - 567 с.
43. Московский комсомолец. - М., 2004. - 5 ноября.
44. Неньков В.Ф. Политический процесс и политическая культура. - М., 2000. - 166 с.
45. Панарин А.С. Россия в циклах мировой истории. - М., 1999. - 287 с.
46. Панарин А.С. Россия в цивилизационном процессе (между атлантизмом и евразийством). - М., 1995. - 262 с.
47. Пантин И.К. В чем же заключается выбор россиян? // Полис. - М., 2003. - № 6. -С.155- 162.
48. Пантин И.К. Россия в мире: Историческое самоузнавание // Вопросы философии. - М., 1993. - №1. - С.20- 30.
49. Пастухов В.В. Власть и общество на поле выборов или: Игры с нулевой суммой // Полис. - М., 1999. - № 5. - С.6- 16.
50. Пастухов В.В. Конец русской идеологии: Новый курс или новый путь? // Полис. -М., 2001. - № 1. - С.49-63.
51. Перегудов С.П., Лапина Н.Ю., Семененко И.С. Группы интересов и российское государство. - М., 1999. - 350 с.
52. Перегудов С.П. Институционализация российского корпоративизма // Вестник Российской ассоциации политической науки. - М, 2001. - Лето. - С.19-22.
53. Пивоваров Ю.С. О «нормативности фактического» в русской политике // Властные элиты в современной России. - Ростов-на-Дону, 2004. - С.8- 21.
54. Пивоваров Ю.С. Политическая наука в системе информации // Вестник Российской ассоциации политической науки. - М., 2001. - Лето. - С.3-7.
55. Пивоваров Ю.С. Полная гибель всерьез // Россия и современный мир. - М., 2001. -№ 1. - С.5-40.
56. Пивоваров Ю.С. Русская власть и исторические типы ее осмысления // Полития. -М., 2000-2001. - № 4. - С.5- 37.
57. Пивоваров Ю.С. Русская идея: Культурно-цивилизационные предпосылки // Синтез цивилизации и культуры: Международный альманах. - М., 2003. - С.68- 113.
58. Пивоваров Ю.С.Фурсов А.И. Русская власть, русская система, русская история // Красные холмы: Альманах. - М., 1999. - С.185- 198.
59. Пивоваров Ю.С., Фурсов А.И. Русская Система // Политическая наука: Теория и методология. - Вып. 2. - М: ИНИОН РАН, 1997. - С.82- 194.
60. Понеделков А.В., Старостин А.М. Российские элиты на рубеже XX- XXI веков: Особенности генезиса, взаимодействий и позиционирования во власти // Властные элиты современной России. - Ростов-на Дону, 2004. - С.96-115.
61. Прибыловский В. Путинославие: Хроника прославлений Путина Владимира Владимировича // Верховский А.М., Михайловская Е.В., Прибыловский В.В. Россия Путина: Пристрастный взгляд. - М., 2003. - С.173-204.
62. Римский В.Л., Сунгуров А.Ю. Российские центры публичной политики: Опыт и перспективы // Полис. - М., 2002. - № 6. - С.143- 154.
63. Россия 21 век. Куда же ты? / под общ. ред. Афанасьева Ю.Н. - М., 2002. - 416 с.
64. Рябов А. «Партия власти» в политической системе современной России // Формирование партийно-политичекой системы в России Московский центр Карнеги: Научн. доклады. - Вып.22. - М., 1998. - С.80- 96.
65. Саква Р. Режимная система и гражданское общество в России // Полис. - М., 1997. - № 1. - С.61-82.
66. Саква Р. Российский режим: От Ельцина к Путину // Россия и современный мир. -М., 2002. - № 4. - С.5-22.
67. Салмин А.М. Современная демократия. - 2-е изд. - М., 1997. - 447 с.
68. Секиринский С.С. Борис Николаевич Чичерин // Российские либералы / Под ред. Итенберга Б.С. и Шелохаева В.В. - М., 2001. - С.85- 113.
69. Секиринский С.С. Эволюция либерализма ( Гл .5) // Политическая история: Россия-СССР-Российская Федерация. - Т.1. - М., 1996. - С.228- 322.
70. Симония Н. Становление бюрократического капитализма в России // Свободная мысль. - М., 2000. - № 3. - С.42- 59; № 4. - С.54- 66.
71. Согрин В.В. Политическая история современной России. - М., 2001. - 262 с.
72. Соловьев В.С. Византинизм и Россия // Соловьев В.С. Соч. в 2-х томах. - М., 1989. - С.562-601.
73. Сперанский М.М. Проекты и записки. - М.;Л., 1961. - 244 с.
74. Тибо Б. Президентские, парламентские или гибридные системы правления? Институты и развитие демократии в третьем мире и странах Восточной Европы // Повороты истории. Постсоциалистические трансформации глазами немецких исследователей. - Т.2. - СПб,; Москва; Берлин, 2003. - С.23- 63.
75. Федотов Г.П. Новое отечество // Судьба и грехи России. - Т.2. - М. 1992. - С.233-252.
76. Фоглесонг Д., Хан Г. Десять американских мифов о России // Россия XXI. - М., 2003. - № 2. - С.104- 139.
77. Фурман Д.Е. Политическая система современной России // Куда пришла Россия? Итоги социетальной трансформации. - М., 2003. - С.24- 35.
78. Хабибулин А.Г., Рахимов Р.А. Идеологическая деятельность государства и типология государственности. - СПб, 1998. - 190 с.
79. Хенкин С.М. «Партия власти»: Штрихи к портрету // Полития. - М., 1997. - № 1. -С. 28- 35.
80. Хлопин В.В. Гражданское общество или социум клик: Российская дилемма // Российская полития на рубеже веков. - М., 2001. - С.211- 251.
81. Хорос В.Г. Гражданское общество: Как оно формируется (сформируется ли?) в постсоветской России // Мировая экономики и международные отношения. - М., 1997. - № 5. - С.87-98.
82. Цвейг С. Избр. произведения в 2-х томах. - Т.2. - М., 1956. - 613 с.
83. Чаадаев П.Я. Сочинения. - М, 1989. - 655 с.
84. Чиркова Е. Региональные особенности распространения коррупции в мире // Россия и современный мир. - М., 2004. - № 3. - С. 29- 45.
85. Чичерин Б.Н. Опыты по истории русского права. - М., 1858. - Х, 389 с.
86. Шаров В. Психология русской истории // Страна и мир. - Мюнхен, 1990. - № 57. -С.124- 136.
87. Шацилло К.Ф. Консерватизм на рубеже XIX-XX вв. // Русский консерватизм XIX столетия / Под ред. Гросула В.Я. - М., 2000. - С.361- 416.
88. Шевцова Л.Ф. Дилеммы посткоммунистического общества // Полис. - М., 1996. -№ 5. - С.48- 57.
89. Шевцова Л. Как Россия не справилась с демократией: Логика политического отката // Pro et contra. - М., 2004. - Т.8, № 3. - С.36- 55.
90. Шевырин В.М. Власть и общественные организации в России (1914- 1917). - М., 2003. - 151 с.
91. Шейнис В.Л. Российский исторический транзит: Предварительные итоги // Куда пришла Россия? Итоги социетальной трансформации. - М., 2003. - С.42-47.
92. Шелохаев В.В. Либеральный вариант преобразования России: История и современность // Роль государства в развитии общества: Россия и международный опыт. -М., 1997. - С.154-162
93. Шелохаев В.В. Национальные интересы России и конфронтационная борьба между властью и обществом в начале ХХ века // Проблемы политической и экономической истории России: К 60-летию проф. В.В.Журавлева. - М., 1998. - С.22- 59.
94. Шелохаев В.В. Либеральная альтернатива в начале ХХ века // Политическая история: Россия-СССР-Российская Федерация. - Т.1. - М., 1996. - С.467- 532.
95. Шестаков В.А. Политический консерватизм в постсоветской России. - М., 2003. -168 с.
96. Шестопал Е.Б. Динамика образа российской власти в процессе демократической трансформации (1993- 2003 гг.) // Властные элиты современной России в процессе политической трансформации. - Ростов-на-Дону, 2004. - С.78- 95.
97. Шкаратан О.И. Российский порядок: Вектор перемен. - М., 2004. - 208 с.
98. Шлейфер А., Трейзман Д. Россия - нормальная страна // Россия в мировой политике. - М., 2004. - Т.2, № 2. - С.3- 52.
99. Шматко Н.А. Феномен публичной политики // Полис. - М., 2000. - № 6. - С.99-107.
99а. Эйдельман Н.Я. «Революция сверху» в России. - М., 1989. - 173 с.
100. Almond G., Verba S. The civic culture: Political attitudes in five countries. - Princeton, 1963. - 281 p.
101. Froman L.A. Jr. Public policy // International encyclopedia of the social sciences / Ed. by Sills D.L. - Vol.13. - N.Y., 1968. - P. 204- 208.
102. Holmes S. What Russia teaches us now: How weak states threaten freedom // The structure of the Soviet Union. Essays and documents / Ed. by Suny R.G. - N.Y.; Oxford, 2003. -P.564- 573.
103. Lapidus G. State and society: Toward the emergence of civil society in the Soviet Union // Politics, society and nationality inside Gorbachev's Russia / Ed. by Bialer S. - Boulder (Col.); London, 1989. - XV, 255 p.
104. Patomaki Y., Pursiainen Chr . Against the state, with (in) the state or a transitional condition: Russian civil society in the making? - Helsinki, 1998. - 56 p.
105. Pipes R. Russia under the old regime. - L., 1974. - XXII, 361 p.
106. Putnam R. Making democracy work: Civic traditions of modern Italy. - Princeton, 1993.
107. Szakolcsai A .In a permanent state of transition: Theorising the East-European condition. - Florence, 1996 (EUI working paper).
108. Urban M., Igrunov V., Mitrokhin S. The rebirth of politics in Russia. - Cambridge, 1997. - XII, 429 p.
109. White S. Russia's new politics: The management of a post-communist society. - L., 2001. - XIII, 386 p.