« уд» н. А. НЕКРАСОВА И ПОСЛАНИЕ «А. П. ЛОЗОВСКОМУ» А. И. ПОЛЕЖАЕВА («ГРУППА УЗНИКОВ»)
УДК 82.091
Е. Г. Николаева
Московский государственный университет культуры и искусств
В статье анализируется стихотворная повесть Н. А. Некрасова «Суд» в соотношении с посланием «А. П. Лозовскому» А. И. Полежаева на разных уровнях: тематическом, мотивном, сферы поэтики (взаимодействие поэзии и прозы, романтических штампов и сниженной лексики; пародийное использование «чужого» слова). Эти произведения сближает: исходная сюжетная ситуация — суд и заключение в тюрьму за «дерзкие» сочинения (но авторская позиция Некрасова оказывается откровенно полемичной по отношению к полежаевской в трактовке судьбы автобиографического повествователя); соединение исповедального начала с элементом иронии (самоиронии), которая часто возникает путём пародийного использования «чужого» слова, прежде всего поэмы Байрона «Шильонский узник» в переводе Жуковского и стихотворений русских поэтов XIX века (Лермонтов, Веневитинов, Козлов), что создаёт трагикомический эффект, когда трагизм не нейтрализуется, но автор как бы поднимается над ситуацией.
Ключевые слова: Некрасов, Полежаев, тюремная поэзия, мотив узничества, «чужое» слово
E. G. Nikolaeva
Moscow State University of Culture and Arts, Ministry of Culture of the Russian Federation (Minkultury), Bibliotechnaya str., 7, Khimki city, Moscow region, Russian Federation,
N. A. NEKRASOV'S "COURT" AND MESSAGE "TO A. P. LOZOVSKY" OF A. I. POLEZHAYEV ("GROUP OF PRISONERS")
The article considers N. A. Nekrasov's "Court" in the ratio with the message "To A. P. Lozovsky" by A. I. Polezhaev at the different levels: thematic, motivic, sphere of poetics (interaction of poetry and prose, romantic stamps and the lowered lexicon; parody use of "foreign" word). Those works brings together: an initial plot situation — court and imprisoned for "daring" works (but the the authorial position of Nekrasov is frankly polemical one in relation to the position of Polezhaev in the interpretation of the fate of the autobiographic narrator); connection of the personality confessional beginning with the elements of irony (self-irony), that often arises through the parodic use of "stranger" word, foremost Byron's poem "The Prisoner of Chillon" in translation by Zhukovsky and poems of russian poets of the XIX century (Lermontov, Venevitinov, Kozlov), this creates a tragicomic effect, when a tragedy is not neutralized, but the author as though rises above a situation
Keywords: Nekrasov, Polezhaev, prison poetry, motive of capture, "stranger" word.
НИКОЛАЕВА ЕВГЕНИЯ ГРИГОРЬЕВНА — кандидат филологических наук, доцент кафедры литературы и библиотечной работы с детьми и юношеством Московского государственного университета культуры и искусств
NIKOLAEVA EVGENIIA GRIGOR'EVNA — Ph.D. (Philology), Associate Professor of Department of literature and library work with children and young people, Moscow State University of Culture and Arts
e-mail: genneum@mail.ru © Николаева Е. Г., 2014
141406
«Современная повесть» Некрасова «Суд» (1867) была написана под впечатлением от судебного дела, возбуждённого против сотрудников его журнала «Современник» — Ю. Г. Жуковского и А. И. Пыпина (редактора научного отдела журнала) — за публикацию статьи Жуковского «Вопрос молодого поколения». Приговором Судебной палаты был штраф и трёхнедельная военная гауптвахта за оскорбление дворянства. Многолетние цензурные преследования в 1866 году завершились закрытием «Современника».
«Суд» — это лиро-эпическое произведение, в котором органично взаимодействуют повествовательное (прозаическое) и лирическое, исповедальное начало с элементами, как нередко у Некрасова, публицистики и сатиры.
Повествование ведётся от лица типичного некрасовского лирического героя — разночинца-интеллигента, нервного, подверженного рефлексии, нередко унынию, самоосуждению, при этом честного, совестливого, страдающего не только от своего горя. Это исповедь двойника Некрасова — поэта и журналиста, измученного цензурными преследованиями и отсидевшего по приговору суда месяц на гауптвахте.
«Суд», вероятно, уникальный случай в русской поэзии, когда лирической доминантой поэтического произведения становится чувство страха (гоголевского «Ревизора» называли «великая комедия страха», но это другой род литературы). Некрасов чрезвычайно убедительно, со знанием дела описывает состояние страха, преследующее героя с самого детства, разъедающее его душу и помрачающее рассудок. Исповедь его предельно откровенно раскрывает не только самоощущение человека под игом страха, но и саму технологию его устрашения, когда государство в лице своей тайной полиции, а затем и суда обрушивается на сочинителя. Здесь Некрасов пытается понять саму природу страха, обращаясь к своему детству и повторяя мотивы, уже знакомые читателям
по более ранним его произведениям, прежде всего мотив отцовского деспотизма: «... грозный властелин // Свободно действовал один, // Держа под страхом всю семью...»
— ср. в стихотворении «Родина»: «И только тот один, // Кто всех собой давил, // Свободно и дышал, и действовал, и жил.». И тут же: «Но всё, что, жизнь мою опутав с детских лет, // Проклятьем на меня легло неотразимым, — // Всему начало здесь, в краю моём родимом!»
Герой и сюжет некрасовской «повести» существуют в демонстративной соотнесённости с различными литературными источниками, по преимуществу романтическими: некоторые из них обозначены в тексте в виде графически выделенных цитат и дополнены авторскими подстрочными примечаниями с указанием цитируемых авторов: Козлов («Бечерний звон! вечерний звон! // Как много дум наводит он!»), Веневитинов («С печатью тайны на челе»), Лермонтов «Одно из славных русских лиц»). «Чужое» слово, как правило, подвергается в повести радикальному переосмыслению, бросая отсвет иронии (самоиронии) на исповедь героя. Но одно имя в повести не названо, хотя контакт с судьбой и одним из произведений его носителя, как кажется, более или менее очевиден. Это имя Александр Полежаев
— поэт, чья судьба даже на фоне «горьких», как написал Кюхельбекер («Горька судьба поэтов всех племён; // Тяжелее всех судьба казнит Россию.» [«Участь русских поэтов», 1845]), судеб русских поэтов выглядит особенно драматичной.
Послание «А. П. Лозовскому» (1828) было написано Полежаевым в тюремном каземате Спасских казарм, где поэт, исключённый за «дерзкую» поэму «Сашка» из Московского университета и отданный в солдаты, провёл около года. Оно вписано в контекст тюремной поэзии XIX века, особенно получившей распространение в России в после-декабристскую эпоху, когда традиционно-романтические образы поэта-изгнанника, поэта-узника, как и сам мотив узничества,
приобрели весьма конкретный, реально-биографический характер. Слова, сказанные П. А. Вяземским в рецензии на первое издание поэмы Пушкина «Кавказский пленник» (1821): «Неволя была, кажется музою-вдохновительницею нашего времени» [2, с. 43], — с большим основанием могли бы быть отнесены именно к этому периоду развития литературы. При жизни автора стихотворение не могло быть опубликовано целиком, так как в нём содержались открытые выпады в адрес «самовластья». Начиная с 1829 года оно печаталось в отрывках под разными названиями, наиболее полный вариант послания при жизни Некрасова был опубликован в 1861 году Н. Огарёвым под названием «Арестант» и с подзаголовком «Другу моему А. П. Лозовскому» [7]. Можно не сомневаться, что огарёвская публикация была известна Некрасову, во всяком случае, на это умозаключение наталкивают некоторые явные текстуальные переклички, когда Некрасов прямо вступает в диалогические отношения с Полежаевым, на что ни один исследователь не обратил внимания, хотя интертекстуальные контакты Полежаевской поэзии были прослежены достаточно подробно [1].
В. М. Жирмунский выделял в русской романтической (байронической) поэме довольно многочисленную «группу узников» как следствие влияния байроновского «Шильонского узника» в переводе Жуковского [3, с. 233]. Полежаевское послание не принадлежит к жанру романтической поэмы, но исследователи не случайно увидели связь между этим произведением и поэмой английского романтика [см. об этом: 6, с. 189; 3, с. 290]. Несмотря на автобиографическую основу произведения (поэт-узник ведёт, если воспользоваться известной формулой, как бы «репортаж с петлёй на шее», сочиняя своё послание в тюремной камере), субъект повествования (двойник поэта), несомненно, несёт на себе печать контакта с героем байронической поэмы — преступником, страдальцем, изгнанником,
наделённым к тому лее некими демоническими чертами.
Романтические клише, широко используемые поэтом («Но пусть, игралище страстей, // Я буду куклой для людей, // Пусть их коварства лютый яд // В моей душе умножит ад...»), в столкновении со сниженной и даже порой вульгарной лексикой и фразеологией порождают художественный эффект, который молено назвать трагикомическим («Поэт пленительных страстей // Сидит живой в когтях чертей, // Атласных ... не поёт, // А чуть по-волчьи не ревёт.»).
Первым увидел в «Суде» следы контакта повести с посланием «А. П. Лозовскому» (1828) Н. Коварский, объяснив этот феномен восхождением обоих произведений к одному литературному источнику (понятно, поэме «Шильонский узник») и сходством метода пародирования [4, с. 142— 175], суть которого, по утверждению Ю. Н. Тынянова, состоит «не в осмеивании пародируемого, а в самом ощущении сдвига старой формы вводом прозаической темы и лексики» [8, с. 19]. Контакт «Суда» и послания «А. П. Лозовскому» осуществляется не только через третье произведение, но и непосредственно. Произведения соотносятся на уровне сюжетной ситуации — автобиографической в своей основе у Полежаева и воображаемой как автобиографическая у Некрасова (поэт «примысливает» к своей биографии «полежаевские» обстоятельства, в которых вполне мог оказаться, как и сотрудники его «Современника»: суд и заключение в тюрьму за слишком независимую позицию), мощного исповедального начала, соединения драматического и комического. Вместе с тем, если в послании доминирует собственно мотив узничества с сопутствующими ему физическими и нравственными страданиями, то главный мотив «Суда» — страх неотвратимого неправого суда и распад личности под влиянием этого страха, хотя мотив узничества, «расцвеченный» конкретными реалистическими подробностями («Блоха — бессонница —
тютюн — усатый офицер-болтун»), здесь чрезвычайно важен.
«Суд» включает в себя четыре части и эпилог. Первая часть начинается вполне традиционным для жанра повести зачином, но заключённость этого зачина в кавычки сигнализирует о его цитатном характере, при этом Некрасов не выделяет эту цитату курсивом, как ряд других, и не даёт построчного примечания-подсказки. А ведь это цитата из скандально известной пушкинской поэмы «Тень Баркова» («Однажды зимним вечерком // В борделе на Мещанской.»), которая призвана, кажется, настроить во всяком случае искушённого читателя на несерьёзный, вполне глумливый лад, но дальнейшее сбивает этот настрой: «"Однажды зимним вечерком" // Я перепуган был звонком, // Внезапным, властным.». В контексте целого (а содержание любого произведения может быть более или менее не поверхностно воспринято только при повторном и т.д. чтении) становится очевидным, что ключевое слово здесь «перепуган», ибо именно оно соотносится со сквозной лирической эмоцией «повести», вокруг которой выстраивается повествование.
Следующая цитата — выделенная курсивом и сопровождаемая сноской, является как бы вариацией уже прозвучавшего мотива тревоги от позднего звонка: «Вечерний звон! Вечерний звон! // Как много дум наводит он!». Комический эффект здесь возникает вследствие трансформации значения, ибо в некрасовском контексте торжественный колокольный звон стихотворения Козлова, навевающий воспоминания «о юных днях в краю родном», оборачивается сигналом тревоги. Для читателя XX—XXI веков, знающего историю своей страны, здесь происходит то, что называют приращением смысла, ибо страх, порождаемый ночным звонком, ассоциируется ещё и с эпохой сталинского террора, так что у читателя возникает острое ощущение повторяемости истории.
Настойчивый неумолкающий звон вызы-
вает у лирического героя судорожную попытку представить, в чём его могут обвинить («За много лет всю жизнь мою // Припомнил я в единый миг, // Припомнил каждую статью // И содержанье двух-трёх книг, // Мной сочинённых. Вспоминал // Я также то, где я бывал, // О чём и с кем вступал я в спор..»), заставив его в безотчётном страхе бросать в камин всё, что попало под руку, включая гламурный журнал «Модный магазин» и прейскурант крымских вин. Здесь не заключённое в кавычки «Пылай, камин!» проецируется на пушкинское стихотворение «19 октября 1825 года» («Пылай, камин, в моей пустынной келье»), вследствие чего снова возникает трагикомический эффект.
Портрет «запоздалого гостя» — против ожидания явившего собою воплощение «кротости» и «деликатности» — содержит целых две выделенные курсивом цитаты (первая — ироническая характеристика улана, «повесы милого», «идеала девиц» из шутливой лермонтовской поэмы «Тамбовская казначейша», а вторая — строка из «Последних стихов» Веневитинова об «истинных пророках»): «"Одно из славных русских лиц" // Со взором кротким без границ, // Полуопущенным к земле, // "С печатью тайны на челе..."». В некрасовском контексте эти цитаты-характеристики приобретают явно иное значение, нежели в первоисточниках.
И далее вопреки ожиданию визит «молодого администратора» (читай представителя государственной власти) обернулся для лирического героя, страшащегося с отроческих лет, когда он прочёл поэму Жуковского «Суд в подземелье», закрытого, «подземного суда», нечаянной радостью — известием о гласном суде над ним. Герой, испытавший облегчение, с глумливым восхищением передаёт нам смысл вручённого извещения: «Понеже в вашей книге есть // Такие дерзкие места, // Что оскорбилась чья-то честь // И помрачилась красота, // То вас за дерзость этих мест // Начальство отдало под суд, // А книгу взяло под арест».
Подчёркнуто скромный, благообразный облик гостя вполне корреспондирует с содержанием и задушевным тоном беседы, которую он ведёт с человеком в состоянии глубокого стресса и за которой не всякий и не сразу усмотрел бы провокацию (у великого сатирика Салтыкова-Щедрина это называлось «чтение в сердцах»): «Тогда беседа началась // О том, как многое у нас // Несовершенно; как далёк // Тот вожделенный идеал, // Какого всякий бы желал. // Родному краю: нет дорог, // В торговле плутни и застой, // С финансами хоть волком вой, // Мужик не чувствует добра, // Et caetera, et caetera.». И только «зловоние» и «тьма» как следы, оставленные «гостем», намекают на его вполне инфернальное происхождение, ибо рассудок нормального человека не приспособлен к пониманию логики абсурда, категориями которой живут специалисты в области «чтения в сердцах», во все времена внушающие людям мистический ужас, как средневековые инквизиторы: «Примите добрый мой совет, // Писатели грядущих лет! // Когда постигнет вас беда, // Да будет чужд ваш бедный ум // Судебно-полицейских дум — // Оставьте дело до суда! // Нет пользы голову трудить // Над тем, что будут говорить // Те, коих дело обвинять...». Этот мотив развивается во второй части повести, где описывается психологическое самоистязание героя «в ту роковую ночь» в ожидании суда, выразившееся в некоем раздвоении личности: «Я с точки зрения судьи // Всю ночь читал мои статьи // И нечто странное со мной // Происходило.. Более мой! // То, оправданья подобрав, // Я говорил себе: я прав! // То сам себя воображал // Таким злодеем, что дролеал.».
Третья часть начинается описанием двух болезненных снов героя, в одном из которых «герой ... с полуобритой головой // В одеждах арестантских рот // Вдоль по Владимирке идёт», а «дева, ... по плечам кудри разметав, // Бежит за милым» (дерзкое сочетание реалистических деталей с роман-
тическими штампами); в другом — отвергнутый и покинутый друзьями и родными, одинокий, «как голый пень среди долин»», он в отчаянье «разревелся пред судом // И повинился даже в том, // В чём вовсе не был виноват!..» (выделенная цитата — из монолога старого лезгина — героя ранней романтической поэмы Лермонтова «Хаджи Абрек»).
Проснувшись, герой размышляет, сумеет ли он сохранить мужество на суде или, сломленный, отречётся от своих убеледе-ний. Вспоминая обстоятельства своей леиз-ни (деспотизм отца, дерлеавшего «под страхом всю семью», внушающие страх «рассказы няни о чертях», обучение в корпусе «под тем лее страхом», сочинительство под гнётом жёсткой самоцензуры), он приходит к выводу, что именно следствием всего пере-леитого стал поселившийся в нём неизбывный страх, и признаётся, что даже «.мимо будки городской» идёт «с стеснённою душой.».
Четвёртая часть — кульминация и развязка рассказанной истории. Здесь герой представляет себя публике «во всей красе»: «Итак, любуйся: я плешив, // Я бледен, нервен, я чуть жив». Рисуя портрет своего героя, Некрасов вступает в сферу открытой полемики с Полелеаевым. Некрасовское «Коварный рок», «жестокий рок» // Не больше был ко мне жесток, // Как и к любому бедняку» явно полемично по отношению к полелеаевскому обращению к другу: «Я не виню тебя! Жесток // Ко мне не ты, а злобный рок». Романтическая трактовка драмы героя неприемлема для Некрасова, причисляющего далее личное, автобиографическое («Мне граф Орлов мораль читал, // И цензор слог мой исправлял») к разряду «общих бед». Для поэта важна мысль о типичности, обыденности этой драмы, как обыден и даже жалок внешний облик его героя (собственно автопортрет). В дальнейшем сравнение «Я слаб и хрупок, как скелет» толее не выглядит у Некрасова случайным совпадением с полелеаевским: «Здесь он во цвете юных лет // Обезобра-
жен, как скелет.». Имя Полежаева, в отличие от других, повторим, здесь не названо (как, впрочем, и имя Пушкина, чьи пассажи рассыпаны по всему тексту — Некрасов во второй — литературной — реальности существует не менее естественно, чем в первой), ибо его послание принадлежало к «потаённой» литературе.
Героев обоих произведений объединяет то, что они поэты. Полежаев в послании сетует на мучительную противоестественность своего положения: «Броня сермяжная и штык — // Удел того, кто был велик // На поле перьев и чернил; // Солдатский кивер осенил // Главу, достойную венка..». Некрасов, иронически рекомендуя себя «любимцем муз» («чужое» слово), представляет читателю иной лик своей музы, нежели хрестоматийную жертву насилия, страдалицу — «бледную, в крови, кнутом иссечённую музу»: «... она // Славолюбива и страстна. // С железной грудью надо быть, // Чтоб этим ласкам отвечать, // Объятья эти выносить, // Кипеть, гореть — и погасать, // И вновь гореть — и снова стыть». Здесь сам поэт предстаёт страдальцем, жертвой своего дара.
Далее в повести следует описание собственно суда, где обвиняемый ощущает себя нашкодившим учеником: «Но живо вспомнил я тогда // Счастливой юности года, // когда придёшь, бывало, в класс // И знаешь: сечь начнут сейчас!».
Поэт преодолевает страх посредством иронии, порой граничащей с сарказмом: «О прокурор! Ты не статью, // Ты душу вывернул мою!// Слагая образы мои, // Я только голосу любви // И строгой истины внимал, // А ты так ясно доказал, // Что я законы нарушал!». Ирония в сложившихся обстоятельствах — единственные средства самозащиты от ужаса настоящего, от окончательного распада личности, «распада атома», как позже сформулирует поэт XX века.
Повесть заканчивается описанием гауптвахты, которое, как кажется, стилистически восходит к полежаевскому описанию
гауптвахты Спасских казарм, при этом Некрасов позволяет себе и здесь иронизировать, спроецировав свою гауптвахту на «романтическую» тюрьму («Не на утёсе вековом, // Где море пенится кругом // И бьётся жадною волной // О стены башни крепостной»): «Под вечным смрадом тютюна // Я месяц высидел сполна.. Там было сыро; по углам // Белела плесень; по стенам // Клопы гуляли; в щели рам // Дул ветер.». Ср. у Полежаева: «В ней сырость вечная и тьма», «Тлетворным воздухом несёт», «Кисет с негодным табаком», «Он смрадный воздух жизни пьёт».
Эпилог повести, свидетельствуя о том, что поэт, просидев месяц в неволе и зарёкшись писать, с приходом весны нарушил зарок, завершается ироническим самоувещеванием: «Пиши, но будь благонамерен! // И не рискуй опять попасть // На гауптвахту или в часть!».
Итак, некрасовскую «современную повесть» с полежаевским посланием сближает исходная сюжетная ситуация (у Полежаева реальная, у Некрасова виртуальная, но чрезвычайно достоверно описанная как лично пережитая) — суд и заключение в тюрьму за «дерзкие» сочинения (при этом авторская позиция Некрасова оказывается откровенно полемичной по отношению к полежаевской в трактовке судьбы автобиографического повествователя); соединение мощного личностного исповедального начала с элементами иронии (самоиронии), которая нередко возникает вследствие пародийного использования «чужого» слова, прежде всего поэмы Байрона «Шильонский узник» в переводе Жуковского и стихотворений поэтов XIX века (у Полежаева описание гауптвахты проецируется на шутливо-ироническое описание корчмы в пародии Языкова на жанр сентиментального путешествия «Чувствительное путешествие в Ревель» [5, с. 510]), что способствует созданию трагикомического эффекта, когда трагизм не нейтрализуется, но автор как бы поднимается над ситуацией.
Так, Некрасов через Полежаева подключается к традиции «узнической» поэзии XIX века, давая свой индивидуальный вари-
ант трактовки этой чрезвычайно органично вписавшейся в русский контекст темы, связанный с его личным опытом.
Примечания
1. Васильев Н. В. А. И. Полежаев и русская литература. Саранск : Изд-во Мордов. ун-та, 1992.
2. Вяземский П. А. О «Кавказском пленнике», повести, соч. А. Пушкина // Вяземский П. А. Эстетика и литературная критика. Москва : Искусство, 1984.
3. Жирмунский В. М. Байрон и Пушкин. Ленинград : Наука, 1978.
4. Коварский Н. Полежаев и французская поэзия // Русская поэзия XIX века : сборник статей. Ленинград : Академия, 1929.
5. Полежаев А. И. Стихотворения и поэмы / вступ. ст., сост., подгот. текста и прим. В. С. Киселева-Сергенина. Ленинград : Советский писатель, 1987.
6. Пыпин А. И. Забытый поэт // Вестник Европы. 1889. Кн. 3. Т. 2.
7. Русская потаённая литература XIX столетия / предисл. Н. Огарёва. Лондон, 1861.
8. Тынянов Ю. Н. Стиховые формы Некрасова // Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. Москва : Наука, 1977.
References
1. Vasil'ev N. V. A. I. Polezhaev i russkaia literatura [A. I. Polezhayev and Russian literature]. Saransk, Publishing house of University of Mordovia, 1992.
2. Viazemskii P. А. О "Kavkazskom plennike", povesti, sochineniia A. Pushkina [About "The Caucasian captivestory, A. Pushkin's compositions]. Estetika i literaturnaia kritika [Esthetics and literary criticism]. Moscow, Isskustvo Publ. [Art Publ], 1984.
3. Zhirmunskii V. M. Bairon i Pushkin [Byron and Pushkin]. Leningrad, Nauka Publ. [Science Publ.], 1978.
4. Kovarskii N. Polezhaev i frantsuzskaia poeziia [Polezhayev and French poetry]. Russkaia poeziia XIX veka [Russian poetry of the XIX century]. Leningrad, Akademiia Publ. [Academy Publ.], 1929.
5. Polezhaev A. I. Stikhotvoreniia i poemy [Poems]. Leningrad, Sovetskii pisatel' Publ. [Soviet writer Publ.], 1987.
6. Pypin A. I. Zabytyi poet [The forgotten poet]. Vestnik Evropy [Bulletin of Europe], 1889, book 3, vol. 2.
7. Ogarev N., ed. Russkaia potaennaia literatura XIX stoletiia [Russian undercover literature of the XIX century]. London, 1861.
8. Tynianov Iu. N. Stikhovye formy Nekrasova [Verse forms of Nekrasov]. Poetika. Istoriia literatury. Kino [Poetics. History of literature. Cinema]. Moscow, Nauka Publ. [Science Publ.], 1977.