© 2008 г.
Т.Б. Зайцева
«ЭТИЧЕСКИЙ» И «ЭСТЕТИЧЕСКИЙ» СПОСОБЫ СУЩЕСТВОВАНИЯ В ПОВЕСТИ А.П. ЧЕХОВА «МОЯ ЖИЗНЬ»
В 1894 г. в Петербурге выходит книга датского писателя и философа Сёрена Киркегора «Наслаждение и долг» (под названием переводчика П. Ганзена). В книге подробно анализировались с философско-психологической точки зрения два способа человеческого существования — «эстетический» и «этический». В предисловии к первому изданию П. Ганзен подчеркнул, что сочинение, изданное Киркегором в 1843 году под псевдонимом Виктор Эремит, состоит из двух частей, принадлежащих как будто «перу двух разных лиц, из которых одно — эстетик — дало материал для первой части, а другое — этик — для вто-рой»1. Такое обозначение главных персонажей-масок (или персонажей-псевдонимов) книги Киркегора «Или-или»2 стало традиционным в киркегороведе-нии. Именно в киркегоровском смысле я и буду использовать в своей работе термины «этик» и «эстетик», «этическое» и «эстетическое».
1894 г. — разгар русских общественных споров о толстовском учении, опрощении, о нравственном самоусовершенствовании, совести, о способах сближения интеллигенции с народом, о физическом труде как средстве достижения социальной гармонии и т.п. По-видимому, П. Ганзен ощущал сочинение Кир-кегора, в котором рассматривались эстетическое и этическое начала жизни, как актуальное для эпохи девяностых годов XIX века. Однако в то время книга не произвела сильного впечатления на русскую критику и прошла почти не замеченной также для массовой читательской публики. Анонимный рецензент журнала «Русское богатство» (1894, № 6), например, заявлял даже, что «взгляды Киркегора в значительной степени устарели и представляют, скорее, исторический интерес... Вся этика Киркегора не может удовлетворить современного читателя. В ней всецело отсутствует общественный элемент»3. На самом деле размышления философа — предтечи экзистенциализма, как часто это бывает с гениальными творениями, представляли не «исторический интерес», а интерес будущего: они опередили свое время и оказались реально востребованными в России только в начале XX века. И хотя книга Киркегора в 1894 г. не стала достоянием широкого круга русской публики, уже и в то время нашлись проницательные читатели, способные оценить ее по достоинству.
Знаменательно, что учением Киркегора об эстетическом и этическом началах человеческой жизни заинтересовался сам Лев Толстой. В 1890 г. писатель познакомился с некоторыми трудами философа благодаря П. Ганзену и настоятельно рекомендовал переводчику издать книгу Киркегора с подробным описанием его жизни и сочинений. Особенное впечатление произвели на Льва Толстого размышления датчанина об ответственности поэта и его роли в обществе, оказавшиеся созвучными собственным мыслям автора «Исповеди» (1882) и будущего трактата «Что такое искусство?» (1897)4.
Был ли знаком с сочинениями Киркегора А.П. Чехов? Первое предполагае-
мое знакомство могло состояться еще в 1885 г. Достоверно известно, что Чехов читал № 4 «Северного вестника», где было опубликовано окончание второй части книги «Наслаждение и долг», названное переводчиком «Гармоническое развитие в человеческой личности эстетических и этических начал», об этом мы узнаем из письма В. В. Билибину 1 февраля 1886 г.: «Как-то /.../ я назвал Вам Короленко. /.../ Если хотите познакомиться с ним, то возьмите «Северный вестник» и прочтите в IV или V книге статью «Бродяги»» (см.: П., 1, 191)5. Однако нигде в письмах мы не найдем указаний или даже намеков на то, что Чехов был хоть как-то заинтересован автором «Или-или».
И все же сходство проблематики книги Киркегора, впервые опубликованной в 1885—1886 гг. и вышедшей отдельным изданием в 1894 г., и творчества Чехова первой половины девяностых годов бросается в глаза. Объяснить такое сходство можно, например, притяжениями-отталкиваниями сочинений Чехова девяностых годов с толстовским учением (а между Киркегором и Л. Толстым, конфликтовавшими с официальной церковью, существует немало общего6); или/и особенностями постромантической эпохи, повсеместно потерявшей Бога; или/и напряженными нравственными исканиями и экзистенциальными открытиями самого Чехова, а возможно — и непосредственно генетическими связями. Чем бы ни объяснялись «странные сближенья» между Чеховым и Кир-кегором (причины сходства — особая тема большой работы), они, безусловно, существуют и существенны, и заочный культурный диалог мировоззрений и экзистенциальных позиций датского философа и русского писателя заслуживает серьезного внимания.
Большой материал для таких изысканий дает чеховская повесть «Моя жизнь (Рассказ провинциала)». Один из исследователей творчества Чехова выделяет в повести как доминирующую «в пересечении различных точек зрения персонажей на Мисаила и друг на друга» оппозицию «праведник-грешник»7. Однако не менее значима в произведении Чехова оппозиция «этик — эстетик» (или «этическое — эстетическое»).
Впервые «Моя жизнь» была напечатана в 1896 г., а отдельные заметки в записных книжках Чехова, свидетельствующие о рождении замысла повести, появились в 1895 г. (см.: С., 9, 497). Заманчиво, хотя и не доказуемо, было бы видеть здесь некую хронологически обусловленную последовательность: появление книги Киркегора «Наслаждение и долг» в 1894 г. и — как полемический отклик на книгу — работа Чехова над повестью в 1895—1896 гг.
Первый раз в жизни, по признанию самого писателя, Чехов испытывал «затруднение с названием» (П., 6, 179). Версия названия «В девяностых годах» не нравилась не только самому Чехову, но и редактору «Нивы» А.А. Тихонову. Будь принят такой вариант, он направил бы читателя в русло историко-временной, социальной перспективы, что значительно исказило бы художественное содержание чеховской повести. Наименование «Моя жизнь» тоже представлялось Чехову «отвратительным, особенно слово «моя»» (см.: С., 9, 499-500). Потому, наверное, что личное местоимение в названии могло вызывать ненужные ассоциации с личностью самого автора (А.П. Чехов «Моя жизнь»), чего Чехов всегда остерегался (достаточно вспомнить, как писатель «открещивался» от отождествления себя с главным героем «Скучной истории»). Наброски Л. Тол-
стого к своей автобиографии, например, вполне логично так и назывались: «Моя жизнь». (Можно вспомнить и забавное недоразумение, связанное с персонажами-псевдонимами Киркегора. Один из первых российских критиков датского писателя, Т.И. Буткевич, выступивший в 1886 г. со статьей в журнале «Вера и разум», считал, что Киркегор в сочинении «Гармоническое развитие в человеческой личности эстетических и этических начал», написанном от первого лица, изобразил свой личный жизненный опыт: то есть был женат, занимал должность мирового судьи и т.д.8. Между тем асессор Вильгельм, главная фигура второй части книги Киркегора, — несуществующий идеальный герой, персонаж-псевдоним, олицетворяющий позицию этика.) И все-таки Чехов остановился на «Моей жизни», названии экзистенциальном.
Учитывая стремление Чехова никогда не смешивать позиции автора и его героев, необходимо все же заметить, что повествование от первого лица (не включение монолога героя в повествование, а именно рассказ от первого лица) всегда было знаковым для зрелого творчества писателя. Николай Степаныч («Скучная история»), Владимир Иваныч («Рассказ неизвестного человека»), Художник («Дом с мезонином») — все эти персонажи зрелого творчества Чехова можно назвать (с известной долей условности и «оглядкой на Киркегора») персонажами-псевдонимами автора.
Таковым же, с моей точки зрения, является и главный герой повести «Моя жизнь». Важно отметить, что в основе образа Мисаила Полознева лежат автобиографические мотивы, отражающие на уровне «психологического взаимодействия» взаимоотношения «психастенического Чехова» и его отца, «авторитарного Павла Егоровича», о чем убедительно писал С.В. Тихомиров9. В отношении Киркегора практически всеми исследователями признается, что скрытый или намеренно подчеркнутый автобиографизм — это один из ключевых признаков персонажа-псевдонима датского писателя. В книге «Или-или» таковым становится асессор Вильгельм, презентующий один из потенциальных модусов человеческого существования — этический. На мой взгляд, Мисаил Полознев, как персонаж-псевдоним автора, также олицетворяет представление Чехова об одном из возможных способов существования человека, который вслед за датским философом можно назвать этической экзистенцией.
Следует, конечно, учитывать, что книга Киркегора «Гармоническое развитие в человеческой личности эстетических и этических начал» — в большей степени философский трактат, созданный художественными средствами, а повесть Чехова — художественное произведение с философской подоплекой. Однако в том и другом случае перед нами возникает характер, персонаж, показанный как осуществляющая себя личность, воспринимаемый как живое лицо. Это обстоятельство и дает основания сопоставлять такие разные произведения и их героев.
Сравнение героев Киркегора и Чехова — асессора Вильгельма и Мисаила Полознева — обнаруживает несомненную близость их жизненных установок.
Оба персонажа — моралисты, но их моральные наблюдения в рамках отдельного произведения, несмотря на весь их общественно значимый пафос, носят глубоко частный характер. «Я вообще не более, как свидетель, и, говоря о значении моего письма, имею в виду лишь то значение, какое придается всякому
свидетельскому показанию, а тем более показанию человека, говорящего на основании личного опыта»10, — заявляет киркегоровский этик. Рассказ Мисаила Полознева — тоже не более чем «свидетельское показание», данное «на основании личного опыта». Даже в критических отзывах Мисаила о родном городе и его жителях постоянно подчеркивается субъективность и относительность высказываний: «Я не понимал, для чего и чем живут все эти шестьдесят пять тысяч людей. /.../ Что такое наш город и что он делает — я не знал». И далее: «я не понимал этого», «мне казалось», «я не знал ни одного честного человека» (курсив мой — Т.З.) (С., 9, 205). Немаловажно, что Вильгельм обращается с наставлениями к приятелю-эстетику в частном письме, а гневные обличения Мисаила вообще остаются в границах его внутренней жизни, поскольку никто, кроме читателя, о них не узнаёт. Собственным экзистенциальным опытом нельзя поделиться (неслучайно же в финале повести Полознев без всяких иллюзий называет свои наставления ребятам-малярам — «бесполезными»).
Ни киркегоровский этик, ни чеховский герой не претендуют умышленно на роль «учителя нравственности» (по выражению Киркегора ), проповедника, пророка или же «идеолога» (о такой функции героя писал, например, А.Д. Степанов12).
Исключением в чеховской повести может показаться финальный разговор героя с отцом. Находясь в болезненно-возбужденном состоянии, Мисаил бросает страстные обвинения в лицо тому, кого воспринимал главным воплощением несправедливости, ханжества и бездарности родного города. Но было это в первый и последний раз. Можно ли после этого единственного случая назвать героя проповедником или пророком, которые по сути своей выступают не от себя лично, а представителями некой трансцендентной силы? (Ведь страстные обвинения Мисаила все же были, если выразиться точнее, при-страстными). И если в лермонтовского героя жители «шумного града» «бросали каменья» за то, что Пророк «провозглашал (курсив мой — Т.З.) Любви и Правды чистые ученья», то в Мисаила швыряют палкой и обливают водой в торговых рядах за его молчание, в том числе и молчаливое, но твердое отстаивание своих принципов. Маляры уважают героя за то, что он ведет «тихую (курсив мой — Т.З.), степенную жизнь» (С., 9, 218). Как далеко это от представлений о пророке! На роль общественного обвинителя и пророка-страдальца скорее претендует старший Полознев, сравнивающий свою судьбу с участью Иова.
Что касается роли «идеолога», вряд ли можно согласиться с тем, что в речах Мисаила «постоянно возникает императив для других»13. Действительно, нечто подобное происходит в споре с доктором Благово. Однако если вернуть этому «императиву для других» контекст, можно понять, что Мисаил скорее всего высказывает чью-то чужую мысль, хотя и созвучную его собственным устремлениям. «Мы разговорились, и когда у нас зашла речь о физическом труде, то я выразил такую мысль (курсив мой — Т.З.): нужно, чтобы сильные не порабощали слабых, /.../ нужно, чтобы все без исключения — и сильные и слабые, богатые и бедные, равномерно участвовали в борьбе за существование, /.../, а в этом отношении нет лучшего нивелирующего средства, как физический труд, в качестве общей, для всех обязательной повинности» (С., 9, 220). Чехов в данном случае прибегает к предметно-аналитической форме передачи чужой речи (мо-
дификация косвенной речи, которая сохраняет «строгую дистанцию между ав-
14
торским и чужим словом» , в приведенном примере — между словом рассказчика и чужим словом). А далее, когда Мисаил говорит о себе и от себя, используется обычная прямая речь, да еще и осложненная элементами модальности (вводные слова «по-моему», «пожалуй», вопросительная форма предложений), допускающими возможность другой точки зрения: «Если вы не заставляете своих ближних кормить вас, одевать, возить, защищать вас от врагов, то в жизни, которая вся построена на рабстве, разве это не прогресс? По-моему, это прогресс самый настоящий и, пожалуй, единственно возможный и нужный для человека» (С., 9, 221). Выражая собственную позицию, герой заявляет о ней прямо: «Я сказал, что вопрос — делать добро или зло — каждый решает сам за себя (курсив мой — Т.З.), не дожидаясь, когда человечество подойдет к решению этого вопроса путем постепенного развития» (С., 9, 222). «Каждый решает сам за себя», — вот в чем, прежде всего, уверен чеховский герой. В своих реальных поступках Мисаил никогда не исходит из абстрактной идеологии, из мысли, из слов. Герой следует только голосу своей человеческой сущности, своей совести: «Сестра, дорогая моя, — говорил я, — как исправляться, если я убежден, что поступаю по совести?» (С., 9, 219), то есть мотивы его поступков всегда лежат в области этики, а не идеологии. Персонаж Чехова, как любой персонаж-псевдоним датского философа, — это единичный экзистирующий человек, переживающий субъективную истину.
Художественная антропология Чехова сродни киркегоровской в том, что акцент в ней тоже ставится «на личном присвоении некой истины, на напряженном, личностном переживании и конструировании смыслов»15.
Герой Киркегора настаивает на том, что жизненной целью человека, сделавшего этический выбор, становится «он сам, его собственное «я», но не произвольное или случайное, а определенное, обусловливаемое его собственным выбором, сделавшим его жизненной задачей — его самого во всей его конкретно-сти»16. Вильгельм и Мисаил и заняты, в первую очередь, не «учительством», а осуществлением собственного «Я». При этом им не чуждо стремление оценить позицию другого, что для них также является одним из методов самопознания. Главным образом, внимание Вильгельма и Мисаила обращено к способу существования эстетика.
Эстетический способ (или уровень экзистенции) изображен Киркегором в первой части книги «Или-или». Первый набросок портрета эстетика — «Афоризмы эстетика» («Диапсалматы»), написанные от первого лица, — знакомит читателя с переменчивыми настроениями эстетика, который живет по принципу наслаждения. Существуют различные ступени эстетического отношения к жизни, различные категории эстетиков, от лица Вильгельма пояснял Киркегор. В зависимости от природного (т.е. данного извне, а не сущностного) таланта человека, например, склонности к математике или искусству, наслаждения бывают разного рода. Чувственно-эротические удовольствия, поэтические или интеллектуальные, наслаждения музыкой, искусством или же наслаждения материальными благами, богатством, почестями и др. Какими бы примитивными или утонченными и благородными ни были эти удовольствия, они неизбежно ставят эстетика в зависимость от внешних условий: «Весь мир должен изощрять
свою изобретательность, чтобы постоянно предлагать ему новые и новые наслаждения: он отдыхает душой лишь в минуту наслаждения; стоит наслаждению прекратиться, и он опять задыхается от истомы» . Плодом наслаждений являются всевозможные душевные настроения. Эстетик — «раб минуты», раб земной временной жизни, и в стремлении наиболее полно отдаться настроениям, чтобы испытывать вновь и вновь наслаждения, он неотвратимо отчуждается от собственной личности, предает свое истинное «Я»18.
Ярко выраженными «эстетиками» в чеховской повести предстают Маша Должикова и доктор Благово. Ум, образованность, воспитанность, культурность, умение произвести внешнее впечатление, артистизм, игра с жизнью и людьми, погоня за наслаждениями эстетического и интеллектуального характера объединяет Машу и Владимира Благово. Они, по точному наблюдению главного героя повести, «увлечены жизнью», но жизнью не внутренней, а внешней, в чем бы она ни выражалась. В поисках свободы и новых впечатлений, наслаждений, рождающих иллюзию наполненности бытия, Маша и доктор пренебрегают страданиями других людей (Мисаила, Клеопатры), «столичные штучки» спешат по жизни, убегая от старых пристрастий к новым увлечениям, не замечая, что все больше не свободны, все больше зависимы от внешних условий, от настроения, от минуты. Убегают они, в конечном счете, от себя. «У той — Америка и кольцо с надписью, думал я, а у этого — докторская степень и ученая карьера, и только я и сестра остались при старом» (С., 9, 275), — в отношении себя герой имеет в виду, конечно, не только скучный провинциальный быт, но и свои нравственные переживания, моральные потери и обретения, этические принципы. Маша Должикова и доктор Благово — типичные киркегоровские «эстетики», о которых датский философ писал: они «понимают под наслаждением жизнью удовлетворение всех своих желаний; желаний, однако, у них так много, и притом самых различных, что, благодаря этому, жизнь их просто поражает своей безграничной разбросанностью»19, т.е. утратой, «отсутствием объединяющей силы личности, своего единого, сущего «я»»20.
Чем же отличается от эстетического этический уровень экзистенции? Во-первых, для того, чтобы быть этиком, не надо быть выдающимся человеком. С этой точки зрения характерно начало повести «Моя жизнь». «Управляющий сказал мне: «Держу вас только из уважения к вашему почтенному батюшке, а то бы вы у меня давно полетели». Я ему ответил: «Вы слишком льстите мне, ваше превосходительство, полагая, что я умею летать» (С., 9, 192). Иронически-дерз-кий ответ Мисаила управляющему свидетельствует о независимом характере, о самоуважении, и какой-то еще мальчишеской дерзости. В символическом же смысле реплика Мисаила может быть прочитана так: герой говорит о себе как о человеке без крыльев. Хотя маляр Редька называет его ангелом, но Мисаил самый обыкновенный человек, вполне заурядных способностей, среднеобычного интеллекта. Герой знает себе цену, знает свои возможности, и принимает себя таким, какой он есть, желая быть собой, а не кем-то. Может быть, поэтому в городском театре ему не дают роли: он не актер, но устроитель сцены и декораций. Он не играет в жизнь (актерство не удается и Клеопатре, зато Маша блистает на сцене), а обустраивает ее. Функции переписчика ролей и суфлера тоже, на мой взгляд, символичны. Ведь Мисаил в глубине души надеется, что своим
жизненным примером сможет хоть как-то повлиять на упорствующих в косности жителей города.
Мисаил не прихотлив во всем, он не ищет другого мира, хотя и ему не чужды эстетические порывы к искусству и поэзии, он дорожит культурой быта, он ценит и понимает красоту во всех ее проявлениях. Именно этим и объясняется его тяга к красивой Маше Должиковой, которая напоминает герою экзотическую птицу, совсем не похожую на безликих жителей провинции.
По сравнению со своим отцом, с Машей, инженером, доктором Благово, да и с большинством жителей города, Мисаил очень прост. Прост в своей нерасчетливости и недальновидности, в своем неумении играть. Уважаемый всеми отец Мисаила, умная Маша Должикова или ученый доктор Благово требуют от него разумности и последовательности; нянька учит быть хитрым, как за спиной жены выгодно продать имение Дубечню. Однако у чеховского героя своя нехитрая жизненная логика: он может показаться непоследовательным только с позиций разума и выгоды, но не с позиций совести. Исследователь прав в том, что причиной непоследовательных, на беглый взгляд, действий Мисаила оказывается любовь: «в начале повести, уже приняв решение стать рабочим, он поддается на уговоры сестры, которую он любит и которую угнетает его решение, и отступает от своего намерения. Второй раз он отступает от «идеи» из
любви к Маше: становится помещиком, сельским хозяином, хотя не любит 21
сельского хозяйства» .
Иногда Мисаил даже напоминает литературного персонажа Простака, Простодушного, когда разглядывает человечество ничем не замутненным, наивным взором, свободным от условностей, нагроможденных людьми: «Всюду в домах много лет говорили о том, что у нас в городе нет хорошей и дешевой воды и что необходимо занять у казны двести тысяч на водопровод; очень богатые люди, /.../ которые, случалось, проигрывали в карты целые имения, тоже пили дурную воду и всю жизнь говорили с азартом о займе — и я не понимал этого; мне казалось, было бы проще взять и выложить эти двести тысяч из своего кармана (С., 9, 205). Замечу, что асессор Вильгельм, киркегоровский этик, тоже не боится казаться наивным и простым в своих рассуждениях. Он скромен, хотя, безусловно, уважает себя и свои этические убеждения, без опоры на которые, как он уверен, жизнь человека теряет смысл и становится безвыходным отчаянием. Эстетическому образу жизни необходим блестящий внешний антураж, эстетик вынужден играть яркие роли, убегая от самого себя, укрывая тайной собственную духовную пустоту. Этическая экзистенция проста по своей сути и скромна, открыта для других.
Самое главное, что отличает Мисаила от жителей провинциального города и «столичных штучек», и есть непоказная верность этическим принципам. С помощью этических установок Мисаил осваивает тот мир, в котором живет и пытается самореализоваться.
В трактате «Гармоническое развитие в человеческой личности эстетических и этических начал» Киркегор поднимал важнейшие вопросы, имеющие непосредственное отношение к этической позиции, — проблему выбора-осознания собственного «Я» в его связи с общечеловеческим, проблему отношения к труду и понимания нравственного долга.
Выбор-осознание собственного «Я» (выбор «или-или», по выражению Киркегора) — что же могло послужить толчком к нему для Мисаила Полознева? Настоящее знание (в этической экзистенции это означает абсолютное различение добра и зла и обретение собственного «Я»), считал Киркегор, начинается с отчаяния, страдания, осознания смерти22. Чехов нередко ставит своих героев в подобные критические, «пограничные», ситуации.
В повести «Моя жизнь» автор только намекает на такое решающее событие. В самом начале произведения мы узнаем о преждевременной смерти матери Мисаила, в которой герой, несомненно, считает виновным своего отца и город: «Эти ваши дома — проклятые гнезда, в которых сживают со света матерей, дочерей, мучают детей... Бедная моя мать! — продолжал я в отчаянии. — Бедная сестра!» (С., 9, 278).
Образ матери проходит через всю повесть, через все воспоминания о тяжелом несчастливом детстве Мисаила, именно с матерью у героя связаны самые светлые чувства: ощущение тепла, радости, чистоты, нежной любви. В облике любимой сестры, пожалуй, самого дорогого ему человека, Мисаил видит «материнское, бесконечно доброе» (С., 9, 243) и, вместе с тем, «болезненную бледность», как у матери, которая, видимо, тоже была серьезно больна, как Клеопатра, и скрывала это.
Скорее всего, именно смерть самого дорогого человека и перевернула жизнь Мисаила Полознева. Мисаил оказался способен преодолеть давление массы, и, порвав с требованиями общества быть «как все», выбрал собственный путь, позицию этика. Смерть матери остается вне основного развития событий, потому что главным для Чехова было показать не важнейший момент осознания человеком отчаяния своего положения, а тяжелый путь того, кто сделал этический выбор.
Важно подчеркнуть, что этическая позиция Мисаила — это не толстовское «опрощение». Мисаил стремится не к опрощению, а к тому, чтобы жить, одеваться, есть — «по средствам». Жить своим трудом, никого не обременяя, быть честным во всем и справедливым. Слово «опрощение» употребляет по отношению к Мисаилу Маша Должикова, но сам герой сопротивляется такому определению своих поступков. «Она хотела также, чтобы я приходил к ней не иначе как в своем обыкновенном рабочем платье; но в гостиной это платье стесняло меня, я конфузился, точно был в мундире, и потому, собираясь к ней, всякий раз надевал свою новую триковую пару. И это ей не нравилось» (С., 9, 236). Для Мисаила его рабочая одежда — рабочая одежда и не более, для Маши — это знак, атрибут, театральный костюм для роли опрощенца. Физический труд, опрощение в глазах привилегированных слоев общества возвращали интеллигенцию к простому человеку, к народу. Нравственное же значение труда для истинного этика — возвращение к самому себе через приобщение к общечеловеческому.
В книге Киркегора создается гипотетическая ситуация. Если бы самый обыкновенный, «простой» человек, неравнодушный к своей судьбе, но не имеющий социальных привилегий, позволяющих ему быть праздным и не думать о куске хлеба, пришел к эстетику и этику за помощью, какие бы ответы он получил на важнейшие жизненные вопросы о смысле жизни, собственном предназначении, подлинных ценностях человеческого существования?
Повесть Чехова «Моя жизнь» как будто переводит несколько отвлеченные размышления Киркегора из теоретической сферы в область реальной жизни. Вопрошающий человек — «первый встречный индивидуум», похожий на большинство людей и, с другой стороны, изображающий собою «определенную ин-дивидуальность»23, — из трактата Киркегора «Гармоническое развитие в человеческой личности эстетических и этических начал» словно приобретает конкретный жизненный облик, воплощаясь в лице Мисаила Полознева. Чехов как будто поставил задачу — проверить практикой концепцию этического существования датского философа. Как она срабатывает в действительности, а не в «стерильных условиях» философской гипотезы? Художественная реальность повести «Моя жизнь» и стала аналогом жизни, «площадкой» для чеховского эксперимента.
Киркегор отмечает, что эстетик воспринимает труд как рабство, вынужденную утомительную обязанность, лишающую жизнь человека красоты. Эстетик лелеет свою теорию о значении талантов: только реализация особого таланта, выделяющего человека из толпы обыкновенных людей, позволяет возвыситься над грубой действительностью. «На талант этот, разумеется, не следует смотреть как на доску, на которой можно вынырнуть из волн житейского моря, но как на крыло, которое может высоко поднять человека над миром; талант не «рабочая кляча», но «кровный скакун»»24.
Что же делать человеку, лишенному выдающихся способностей, благородных талантов? Обычному человеку, живущему на самостоятельно заработанные средства, эстетик мог бы посоветовать нескучные авантюрные способы разбогатеть, чтобы стать независимым от унылых обстоятельств, — жениться на богатой, попытать счастья в лотерею, эмигрировать в Америку и т.д.25, или же смириться с судьбой, со своим прозаическим положением, со своей бесталанностью и распроститься с радостями жизни.
В полемике с эстетиком киркегоровский Вильгельм демонстрирует преимущества этического воззрения на жизнь и неподлинность эстетической экзистенции, в основе которой лежит скука, отчаяние и презрение к обычному, ничем не выдающемуся человеку, «чернорабочему в жизни»26.
Вильгельм подчеркивает двойное преимущество этического воззрения на труд. «Во-первых, оно соответствует действительности и выясняет общую связь и смысл последней, тогда как эстетическое воззрение носит в себе отпечаток случайности и не объясняет ничего. Во-вторых, оно дает необходимый критерий, благодаря которому мы можем рассматривать самого человека с точки зрения истинного совершенства и истинной красоты»27. Труд служит, с одной стороны, выражением общечеловеческой обязанности, а с другой, — совершенства и свободы, поскольку «именно труд освобождает человека, делает его господином природы». Сознательно и добровольно исполняя долг каждого трудиться, человек возвышается над всем остальным творением, поскольку, заботясь о самом себе, человек «сам как бы является своим собственным Провидением». С этической точки зрения, деньги — одно из непременных условий жизни, однако богатство, как любое исключение и отступление от общечеловеческого, унижает. Однако не только богатство, но и нужда может искушать, заставляя забывать об истинных добродетелях: «если люди не ценят умеренности
и скромности, если думают, что умеренными и скромными заставляет быть необходимость, то зачем им и стараться быть такими? Между тем, разве нельзя быть умеренным и скромным, не имея возможности не быть таким, т.е. не имея богатства?»28 Киркегор уверен, что тот скромный труженик, который обладает огромным мужеством, чтобы быть обыкновенным человеком, тот трудящийся человек, у которого есть «верный кусок хлеба и жена», — имеет полное право называться героем. Потому что важно даже не то, что совершает человек, а то, как он это совершает29. Не могу не процитировать еще одно высказывание датского философа, звучащее, на мой взгляд, остро современно: «Вообще желательно, чтобы люди имели в этом отношении побольше мужества: ведь причиной того, что так часто слышатся эти громкие презренные речи о всемогуществе и мировом значении денег, является до некоторой степени недостаток этического мужества у людей трудолюбивых, но стесняющихся громко указывать на великое значение труда, а также недостаток у них этического убеждения в этом значении»30.
В отличие от эстетика, этик считает, что человек, основывающий свою жизнь лишь на таланте и воображающий себя выше других, нередко требует к себе особого отношения, особых условий для успеха и процветания своего таланта, т.е. «усваивает себе взгляды и наклонности хищника, грабителя», становится эгоистом. Вместо таланта, который всегда случаен, этик на первый план выводит такое понятие, как «призвание». По убеждению этика, «талант становится прекрасным лишь тогда, когда на него смотрят как на призвание, жизнь — прекрасной лишь тогда, когда каждый человек имеет свое призвание». Не у каждого есть талант, но у каждого есть свое призвание, наполняющее труд высоким смыслом, способное удовлетворить все личные нравственные запросы человека.
«Все, что совершает или может совершить каждый человек, — это делать свое дело в жизни». Главное — найти свое призвание, а это может сделать только сам человек. Но когда это произойдет, он сможет сказать: «Если мое призвание, мой труд и скромен, я все же могу быть верным ему и вследствие этого равным даже тому, чье призвание имеет величайшее значение, и измени я своему призванию, я совершил бы такой же грех, как и человек с величайшим призванием». В смысле призвания все люди равны, поскольку «каждый человек совершает, в сущности, одинаково много» 31.
Многие поступки Мисаила Полознева получают свое объяснение благодаря этической теории труда, изложенной Киркегором. Начало повести перекликается с книгой датского писателя. «Я побывал уже и в вольноопределяющихся, и в фармацевтах, и на телеграфе, всё земное для меня, казалось, было уже исчерпано», — с иронией замечает Мисаил (С., 9, 192). Таким образом, герой сразу противопоставляется тем людям, которые, по словам Киркегора, испытывают «болезненный страх», когда говорят «об ужасном положении человека, не находящего себе места в жизни. Подобный страх указывает на то, что человек ожидает всего от места и ничего от самого себя»32. Не обладая каким-либо «благородным талантом», не выделяясь среди других людей ничем особенным, Миса-ил ничего не ожидает «от места» и решает добывать кусок хлеба физическим трудом, как это делают миллионы. Перепробовав многие виды деятельности,
герой наконец-то находит дело себе по душе. Любой эстетик с презрением отнесется к выбору Мисаила, который стал маляром. Утонченному взору интеллектуала может показаться такой поступок вынужденным и даже глупым. Однако Мисаил обладает достаточным этическим мужеством, чтобы искренне сознаться себе самому: «ничто мне так не нравилось, как красить крышу» (С., 9, 245). На взгляд большинства людей, окраска крыш — грубая, скучная работа, но, похоже, для Мисаила такой «неинтересный» труд и стал истинным призванием. На некоторое время, подчинившись требованиям любви, герой был вынужден сменить род деятельности, занявшись сельским хозяйством. Но и в Ду-бечне Мисаил не изменяет своему скромному призванию, дающему ему в жизни нравственную опору. В тексте появляется многозначная подробность: незадолго до расставания с Машей, возвращаясь из Куриловки после открытия школы, выстроенной с их помощью, Полознев долго смотрит на зеленую крышу школы, которую выкрасил он сам. Эта залитая солнцем зеленая крыша органично и гармонично вписывается в окружающий пейзаж, рождая в душе героя ощущение поэзии и печали: «За плетнями ярко краснела рябина, и деревья кругом, куда ни взглянешь, были всё золотые или красные. На колокольне звонили, несли к школе образа, и было слышно, как пели: «Заступница усердная». А какой прозрачный воздух, как высоко летали голуби!» (С., 9, 260). Для Маши зеленая крыша школы — напоминание о тяжелом времени в Дубечне, проведенном бессмысленно и глупо, в конечном счете, бесполезно. Облагодетельствование мужиков перестало быть для нее, эстетической натуры, развлечением, неожиданно обернувшись «грязью и грошовыми интересами» (С., 9, 259). Для Мисаила же вид собственными руками покрашенной крыши — это его определившееся будущее, жизнь своим трудом, «среди людей, для которых труд был обязателен и неизбежен и которые работали, как ломовые лошади, часто не сознавая нравственного значения труда и даже никогда не употребляя в разговоре самого слова «труд»; около них и я тоже чувствовал себя ломовиком, всё более проникаясь обязательностью и неизбежностью того, что я делал, и это облегчало мне жизнь, избавляя от всяких сомнений» (С., 9, 216). Отличие Ми-саила в том, что он сознает значение своего труда как нравственного долга. «Истинное этическое воззрение на жизнь требует от человека исполнения не внешнего», (когда под долгом подразумеваются различные внешние житейские отношения), «а внутреннего долга, долга к самому себе, к своей душе, которую он должен не погубить, но обрести», писал Киркегор33. Мисаил обладает огромным мужеством, чтобы быть обыкновенным человеком, быть самим собой, делая дело, в котором видит свое призвание.
Можно было бы сказать, что чеховская повесть прославляет обыкновенного этика, который живет по совести, по призванию, тихо занимается своим делом и приносит маленькую пользу, если бы «Моя жизнь» не была совершенно лишена даже намека на пафос и не кончалась бы так обыденно и безрадостно: «Мы /.../ стоим молча или говорим о Клеопатре, об ее девочке, о том, как грустно жить на этом свете» (С., 9, 280).
Иронично-печальный финал повести заставляет задуматься: а возможно ли вообще спасение как награда для отдельного человека, ведущего этический образ жизни? Грусть Чехова — свидетельство какой-то ограниченности, односто-
ронности этической экзистенции. В жизни Мисаила отсутствует гармония, мало радости: он «постарел, стал молчалив, суров, строг», редко смеется (С., 9, 279), мало покоя: «В будни я бываю занят с раннего утра до вечера» (С., 9, 280). Главный герой только выражает надежду, что его опыт хоть как-то тронул сердца обывателей. Очевидно, что Мисаил несчастлив.
Хотя киркегоровский герой и не отрицал, что даже у истинного этика «сознание собственного несовершенства порождает в душе глубокую печаль»34, он был убежден: «Жизнь истинного этика отличается ... внутренним спокойствием и уверенностью»35. Мисаил, будучи этиком, ни в коем случае не мог бы присоединиться к последним словам Вильгельма.
Киркегор, создатель христианского экзистенциализма, считал, что этическая позиция не избавляет полностью от отчаяния, поскольку выбор собственного «Я» означает выбор самого себя в вечном значении, и только связь с Богом придает человеческой экзистенции смысл. «Мы можем быть сколь угодно нравственны, мы можем настойчиво следить за тем, чтобы каждое мгновение выбора было этически окрашено, и, однако же, самые высокие принципы не могут избавить человека от страха смерти, от ощущения, что сразу же под тонкой пленочкой этических гарантий лежит пропасть неуверенности, тревоги, зыбких вствий, одним словом, осознание неустойчивости собственного бы-
По Чехову — спасение отдельного единичного человека, обладающего этическим мужеством, способностью взять на себя ответственность за собственное «Я», за собственную подлинность, никем и ничем не может быть гарантировано, поскольку для самого Чехова так же, как и для его героев, подобных Мисаи-лу Полозневу, присутствие Бога (не говоря уже о связи с ним) ничем и никем не может быть подтверждено.
В этом главное различие этиков — киркегоровского Вильгельма, который, не будучи «рыцарем веры», все же не сомневается и строит свою жизнь на христианских основаниях, и чеховского Мисаила, единственное прямое обращение которого к небу «награждается» переживанием абсолютного одиночества.
И если Киркегор всю жизнь прорывался к третьей, самой подлинной, реальной для него стадии человеческого существования — религиозной, то для Чехова до конца его дней Бог оставался лишь гипотезой.
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Ганзен П.Г. Предисловие переводчика к первому изданию // Кьеркегор С. Наслаждение и долг. Ростов-на-Дону, 1998. С. 3.
2. Другие русские названия книги Киркегора — «Либо-либо», «Одно из двух»; оригинальное название — «Enten-Eller. Et Livs-Fragment udgivet af Victor Eremita».
3. Цит. по: Лунгина Д. Узнавание Керкегора в России //Логос. Философско-литературный журнал. М., 1996. №7. С. 173.
4. См.: Ганзен П.Г. Пять дней в Ясной Поляне // Исторический вестник. 1917. № 1 (январь). С. 140-161.
5. Все цитаты приводятся по Полному собранию сочинений и писем А.П. Чехова (В 30 т. М., 1974-1983. Соч.: в 18 т.; Письма: в 12 т.). Ссылки даются в тексте с указанием серии (С. или П.), номера тома и страницы.
6. См.: Болдырев Н.Ф. Болезнь-к-жизни (О пути Льва Толстого с постоянной огляд-
предчу
тия»
кой на Киркегора) // Лаврин Я. Лев Толстой, сам свидетельствующий о себе и своей жизни. Челябинск, 1999. С. 259-301.
7. Собенников А.С. «Между «есть Бог» и «нет Бога»...»: о религиозно-философских традициях в творчестве А.П.Чехова. Иркутск, 1997. С. 62.
8. Цит. по: Лунгина. Ук. соч. С. 175-176.
9. Тихомиров С.В. Творчество как исповедь бессознательного: Чехов и другие (Мир художника — мир человека: психология, идеология, метафизика). М., 2002.
10. Кьеркегор. Наслаждение и долг. С. 368.
11. Там же. С. 367.
12. Степанов А.Д. Проблемы коммуникации у Чехова. М., 2005. С. 150.
13. Там же.
14. Волошинов В.Н. (М.М.Бахтин). Марксизм и философия языка: Основные проблемы социологического метода в науке о языке. М., 1993. С. 141.
15. Исаева Н.В., Исаев С.А. Косвенное сообщение: шифрованное письмецо вечности //ВестникЕвропы. 2005. №16//http://magazines.russ.ru/vestnik/2005/16/is23.
16. Кьеркегор. Наслаждение и долг. С. 307.
17. Там же. С. 235.
18. Там же. С. 281.
19. Там же. С. 232.
20. Там же. С. 205.
21. Степанов. Ук. соч. С. 154.
22. Об этом: Кьеркегор С. Страх и трепет. М., 1993.
23. Кьеркегор. Наслаждение и долг. С. 322.
24. Там же. С. 336.
25. Там же. С. 324.
26. Там же. С. 336.
27. Там же. С. 334.
28. Там же. С. 326-329.
29. Там же. С. 344-345.
30. Там же. С. 326.
31. Там же. С. 339-341.
32. Там же. С. 298.
33. Там же. С. 301.
34. Там же. С. 375.
35. Там же. С. 301.
36. Исаева, Исаев. Ук. соч.
«ETHICAL» AND «AESTHETIC» WAYS OF EXISTENCE IN A.P. CHEKHOV'S STORY
«MY LIFE»
Т.B. Zaitzeva
The author compares «Pleasure and a duty» by Kierkegaard with A.P.Chekhov's story «My life». The doctrine of the Danish philosopher about aesthetic and ethical ways of existence helps to understand characters of the Russian writer more deeply. The main hero of «My life» Misail and Kierkegaard's Wilhelm are authors' character-pseudonyms, the ethics, who made a choice of their own «Ego», realized a universal value of work and did their moral duty. The main distinction between Misail and Wilhelm is that the Kierkegaard's ethic though being not «the knight of belief», nevertheless has no doubt and builds his life on Christian bases, and a
single direct appeal of Chekhov's hero to the sky «is awarded» with the experience of absolute loneliness. Kierkegaard forced his way to the most original, real stage of human existence -the religious one; still to Chekhov the God remained only a hypothesis.
© 2008 г.
Н.В. Дерина ИДЕИ РАВНОВЕСИЯ И СИНТЕЗА В ТВОРЧЕСТВЕ Н. ГУМИЛЕВА И В ПОЭЗИИ АНГЛИЙСКОГО РОМАНТИЗМА
Художественное мироздание Николая Гумилева всегда признавалось явлением многогранным. И для исследователей, а также для критиков творчества поэта всегда было важно установить происхождение различных уровней творимого им бытия: эстетических, этических, и, конечно же, поэтических. Подвергая скрупулезному анализу каждый элемент гумилевских построений, ученые выявляли и продолжают выявлять в них темы, мотивы и образы, воспринятые из творчества старших современников-символистов и восходящие к различным философским учениям. Признавая, однако, что части, «похожие» на Брюсова, на Бальмонта или Ницше, имеют мало отношения к основаниям созданного Гумилевым мира.
При этом идеи, составившие квинтэссенцию гумилевской художественной онтологии и поэтической гносеологии, практически не привлекаются к историко-литературному и сопоставительному анализу; и только в немногих работах становятся объектом полноценного исследования. А ход поэтической мысли Гумилева до сих пор признается загадочным, необъяснимым. Ведь, например, рядом с призывом к большему равновесию сил, в гумилевских текстах творится инобытие, распределение полномочий в котором от равновесия оказывается далеким.
Между тем, повороты мысли поэта становятся понятнее, когда мы обращаемся к опыту тех, кто, подобно ему, стремился к равноправности и сбалансированности существования всех полюсов мира, то есть когда мы обращаемся к творчеству поэтов английского романтизма. Основной идеей, роднящей уже раннюю лирику Н. Гумилева с поэзией английских романтиков, становится идея равновесия противоположностей, которая понимается как гармоничное сосуществование противостоящих друг другу начал мира. И общим достижением поэтов в противостоянии с современной каждому из них традицией (Гумилева — с символистской; английских поэтов — с немецким романтизмом) стало создание художественных миров, стремящихся к состоянию полного равновесия сил.
Первым шагом Гумилева, сделанным в этом направлении, было изменение привычных взаимоотношений противоположных начал — тьмы и света, юга и севера, добра и зла. Уже в его ученическом неопубликованном сборнике «Горы и ущелья» жизнь и смерть рассматриваются не с точки зрения их враждебности