15 Там же.
16 Там же. С. 118.
17 Конечно, приведенные краткие оценки известнейших русских философов требуют более детального обоснования; в данном случае мы можем сослаться на уже проделанную нами исследовательскую работу, см.: Евлампиев И. И. История русской метафизики в XIX-XX веках. Русская философия в поисках Абсолюта. Т. 1-2. СПб., 2000.
А. П. КОЗЫРЕВ
Московский государственный университет им. М. В. Ломоносова
В. В. РОЗАНОВ и ВЛ. СОЛОВЬЕВ: ДИАЛОГ В ПОИСКАХ ДРУГОГО
Нововременский публицист, а значит, конкурент Розанова в журналистике, М.О. Меньшиков пишет в своем предсмертном дневнике 1918 года: «Вчера в "Вешних водах" прочел статью Голлербаха о Розанове и поражен был многими параллельными чертами наших биографий»1. При сравнении Розанова и Соловьева бросается в глаза их разность. Разность судеб, призвания, отношения к жизни и себе, разность благорасположения к ним фортуны. Разделенные разницей в возрасте всего лишь в три года, которая существенна для гимназиста, но в зрелом возрасте обычно скрадывается, если только люди не разделены имущественно или сословно, они кажутся нам сегодня деятелями разных культурных эпох.
Старший из них - Соловьев - весь остается в девятнадцатом веке - и по дате смерти на рубеже двух веков, и по характеру своего творчества. Предвосхитив символизм, став учителем символистов и героем символистского и «религиозно-философского» мифов, Соловьев был, тем не менее, «классическим» философом, строившим систему, пользуясь тяжеловесным, но проверенным способом - доказательством по силлогизму, гегелевскими триадами, кантовским априоризмом и проч. Может быть, он был последним классиком европейской философии в ту пору, когда цвет немецкого идеализма, питавшегося
сходными претензиями, уже полвека как отцвел (мы всегда немного запаздываем по отношению к Европе, выдаем ее старье за наши обновки) и европейская философия, смущенная безумием Шопенгауэра и Ницше, свернула на «неклассическую» дорогу. Розанов для современного читателя - весь в двадцатом веке: «в своем углу» русского ренессанса собеседующий со своей душой, он для нас более «свой», более «родной». Его психологизм, литературное новаторство, принципиальная бессистемность, индивидуализм и психологизм, заменившие общеочевидное и систематическое доказательство, затмевают строгость дискурса статьи «О понимании», редко соотносимой с «поздним» Розановым, и длинные, скучные статьи начала 90-х годов. Более того, когда мы обращаемся к немногочисленным опытам открытой полемики двух философов, мы видим, что Соловьева более всего раздражает в Розанове зреющий декадент, его не сразу удавшиеся попытки заговорить в литературе своим голосом, обеспечив себе право возвысить интонацию над мыслью, розановская риторика, всегда искренняя, но подчас преизбыточествующая «красотами» слога, предвещающая вседозволенную роскошь розановского стиля «опавших листьев».
Соловьев, баловень судьбы и публики, ворвался в литературно-научный мир стремительной кометой, защитив в 21 год магистерскую диссертацию, да так, что о защите написали все газеты. «Философ призывного возраста», как называла его критика (незадолго до защиты он должен был тянуть жребий, по которому дворянские дети отправлялись на воинскую службу), стремящийся «с логическим совершенством западной формы соединить полноту содержания духовных созерцаний Востока», едва ли не со студенческой скамьи был избран для чтения лекций по философии в Московском университете и на Высших женских курсах, его пестует и диссертацию его печатает в «Русском вестнике» М.Н. Катков, видя в нем надежду хиреющего славянофильства. Не последнюю роль в такой скороспелой славе сыграла и общероссийская известность его отца - выдающегося русского историка, воспитателя престолонаследника, впрочем, вышедшего из гущи народной, из «поповичей», как и отец Розанова.
Биография Соловьева удивительно удачно сложилась, давая возможность его биографу без умолку говорить о «творческой эволюции», кризисах, смене периодов, обусловленных сменой проблематики, идейных ориентиров. Как будто в проекте своей синтетической философии, еще в молодости, Соловьев намечает «отделы» своей биографии, они же - части его фило-софско-богословско-общественной системы и планомерно, ходом самой своей жизни исчерпывает - теософию... теократию... теургию... События в его биографии гладко ложатся в прямое русло изложения его философии. История его признания, его все нарастающей популярности есть в некотором роде умело вы -строенная цепочка поступков, привлекающих всеобщее внимание - чтения по философии религии с дразнящим Синод выпадом против «гнусного догмата» об аде и вечных мучениях, публично выраженный призыв помиловать цареубийц, обращенный к Государю, перемена отношения к Западу и католической церкви, шокировавшая Ивана Аксакова и читателей «Руси», затянувшаяся тяжба с породившим его славянофильством. (Вспоминается розановское, справедливое ли? - вопрос другой: «в нем есть дары только к второстепенному: выучить еврейский язык, пройти сверх Университета и Духовную Академию, сказать о Достоевском речь за которую "вышлют"»...). Всеобщую известность Соловьеву приносит не его философская деятельность, которую он на время оставляет в тени в пору поздней юности, но его спор со славянофилами, из «гнезда» которых он выпал, два тома «Национального вопроса в России». Второй том, вышедший в 1889 году, знаменует пик общественной славы Соловьева.
В это время никому не известный учитель елецкой гимназии В. В. Розанов лишь пишет «Место христианства в истории». Эта брошюра, вышедшая в свет в 1890 г., впервые заставила заговорить о Розанове, по крайней мере, сделала имя его известным среди не слишком широкого круга читающей подобную литературу публики. Поэтому первая (заочная) встреча двух почти что ровесников происходит отнюдь не на равных. Соловьев присылает гранки своей рецензии на брошюру, без сопроводительного письма, а Розанов не отвечает (за незнанием ли адреса, куда писать, или же несколько уязвленный барски-покровительственным характером послания?). На конверте,
в котором прислана рецензия, он, подбирая позднее соловьев-скую переписку, своей рукой напишет: «"Заказное" - то и было причиною "Порфирия Головлева" и проч. Я ему ничего не ответил и Великий был оскорблен в самочувствии. Так бывает, что гора родит мышь, а то и мышь - гору. Пророки на век рассорились, разойдясь в адресах, значит (у Гог<оля>): "чин чина почи-
2
тай » .
Но в то же время не стоит отдалять их друг от друга сверх меры - ведь что-то заставляло их быть другому больше, чем собратом по цеху или оппонентом в критике, вслушиваться в музыку души другого, искать друг у друга (пусть и тщетно) участия, понимания, братского сочувствия. И, похоже, в этих отношениях именно Розанов делал первый шаг навстречу. В этом не было и тени мысли о «полезности» или «нужности» такого знакомства. Ценивший дружбу Розанов искал в Соловьеве именно друга и уже после - единомышленника, собеседника и т.д. Издавая свою переписку с Н. Н. Страховым, он оставил в подстрочном примечании одно из самых вдохновенных «похвальных слов» дружбе: «Ах, люди: культивируйте дружбу. Нет более достойного сада для поливки, для удобрения, для постоянной заботы. Сколько забот, усилий мы кладем на службу, на деньги, на увеличение состояния; тогда как хорошая дружба - когда оглянетесь назад перед могилой - окажется дала вам более счастья, больше хлеба, больше чаю, чем "высокопоставленность" и богатство. "Хорошая дружба" - применяя материальные измерения - то же, что "теплая и сухая квартира" в общем укладе зимнего устроения. Без "теплой и сухой квартиры" не радует стол, не радуют гости, даже жена и дети "только раздражают". "Все - сыро", "все - холодно"... Поэтому "хорошая, долгая дружба" - второе после семьи и неизмеримо ценнее службы и богатства. А трудно ли приобрести ее? Да будь сам другому другом - и уже друг отзовется»2. Вообще вся разгадка сложных и путаных отношений Соловьева и Розанова, а еще более - пугающей двусмысленности розановских высказываний о Соловьеве по его смерти, кажется, в том, что формула эта здесь не сработала - друг всё что-то не отзывался4. Посылая как-то Соловьеву деловую записочку, Розанов приписывает в конце, а затем переносит на поля его ответного письма такие слова: «Братья
мы истинные по духу (не гордо ли, однако, не суесловно ли?), ибо закричали о чудесах, когда мир их исключил, убоялись Антихриста, когда мир не боится и Христа, и стали вопиять по стогнам и торжищам и... "с нами Бог, покоряйтесь...". Грехом и гордостью воспитал нас Бог в таинственных предначертаниях, упоил гневом и нежностью, и... "пойдем и не утомимся, полетим и не устанем...». Поставленное в скобки опущено Розановым при публикации этой своей приписки в статье «Из старых писем» (1905). Высокопарные слова, пусть они будут даже искренни, вредят дружбе - вот Розанов и задумался, прав ли он в написанном (не в идее, а в форме ее выражения).
«В образе мыслей его, а особенно в приемах его жизни и деятельности, была бездна "шестидесятых годов", и нельзя сомневаться, что хотя в "Кризисе западной философии" и выступил он "против позитивизма", т. е. против них, - он их, однако, горячо любил и уважал, любил именно как "родное", "свое"»5. Замечание, как-то прошедшее мимо ушей историков философии, привыкших вспоминать о том, что Соловьев критиковал Конта и его единомышленников, и забывающих о том наследстве, которым он ему обязан, можно в известной степени отнести и к самому Розанову. Известно, что Розанов университет «проспал» -все пять лет, как сам он признавался. По свидетельству современников, студента Владимира Соловьева в Московском уни-верситете не знали. Можно более или менее определенно говорить лишь об одном годе, проведенном Соловьевым в аудитори -ях естественного факультета. Гуманитарное же образование было получено экстерном. Дух позитивной философии, властвовавший в Московском университете 70-х годов XIX века, не только усыплял, но и требовал поиска более «твердой» пищи, способной насытить не столько духовные потребности, сколько несоразмерные слишком юным годам амбиции перестроить всю философию на новых основаниях (сгодились ведь на что-то лекции позитивиста и эмпирика Троицкого, непримиримого антагониста Соловьева, прослушанные Розановым в университете!). «Наука живет не в университетах и академиях, - пишет Розанов
в книге «О понимании», - но во всякой душе, ищущей истины,
„б
не понимающей и хотящей понять» .
Следуя традициям XIX века, и прежде всего гегелевской и контовской философии, философия мыслилась молодым ученым как системотворчество, построение просторного и светлого, архитектурно продуманного здания, внутри которого вольготно чувствовалось бы не только сугубому эмпирику, не желающему расставаться с «истиной факта», но и человеку, чувствующему реальность трансцендентного, надэмпирического бытия, желающему охватить в своей системе все мироздание «от лишая до серафима» (по выражению Фихте). Но при этом философия оставалась для них научной или во всяком случае преподносящей человечеству образ истинной науки.
В подзаголовке первой книги Розанова «О понимании» находим: «Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания». Читавший еще в семидесятые годы Соловьева и пристально следивший за взлетом его карьеры (известно, с какой жаждой набрасывается он на «Чтения о Богочеловечестве») Розанов мог «на лету» поймать ключевое для соловьевской философии словосочетание - «цельное знание», и усвоить, включить его в плоть своих умонастроений, излившихся в пятилетнем труде о понимании.
Для молодых философов представлялось одинаково возможным и необходимым найти нечто единое, придающее смысл всему научному зданию, тот камень, который можно было бы положить в основу фундамента «истинной науки». Если для Розанова такой камень - понимание, потенциальность разума, то есть нечто внутренне присущее самому разуму, загадочное, балансирующее на грани существования и несуществования полусуществование, но тем не менее все-таки умственно схватываемое по сю сторону действительности, то фундамент научного знания для Соловьева уходил прямо в небо, основываясь на истине как Сущем Всеедином. Однако «запросы мысли», из которых исходили оба философа в восьмидесятые годы, сходны до удивления. За пять-шесть лет до выхода в свет книги «О понимании», т.е. в 1881-1882 гг. (именно в это время Розанов начинает работу над своей первой книгой) Соловьев замышляет проект работы «Об истинной науке», в которой позитивистско-писаревскому кредо «веры в науку» противопоставляется славянофильский в основе своей научный идеал, основанный на вере
и жизни в согласии с ней. В набросках к этой работе Соловьев декларирует: «Для самих частных теорий необходима общая теория, обнимающая собою область всех наук, дающая определенное место и значение каждой научной специальности. Если должна быть наука, то должна быть всеединая универсальная наука, к которой все остальные относились <бы> как части к целому, давая ей свой материал и получая от нее свои принци-
7
пы» .
Следы активной разработки этого замысла мы находим в университетских курсах 1881-1882 годов, читанных в Санкт-Петербурге; немало могут прояснить и архивные документы. Неудача в реализации этого замысла или нехотение его продвигать, смена интереса в направлении практического действия, «христианской политики» («в нем была некоторая слепота и опрометчивость конницы, сравнительно с медленной и осматривающейся пехотой или артиллерией... многое начал, но почти во всем или не успел, или не кончил...»8, - скажет Розанов) вовсе не отменяют самой насущной заинтересованности Соловьева в создании проекта «универсальной науки».
При самом грубом приближении, сопоставляя научный, философский интерес Розанова и Соловьева 80-х годов, которые почему-то принято считать не слишком продуктивными для русской культуры, мы наталкиваемся на парадигмальное для европейской философии противоположение Платона и Аристотеля, синтеза и анализа, «крылатых» и «ползучих» теорий (так говорил Соловьев применительно к Данилевскому). Соловьев, бесспорно, был начитаннее, эрудированнее Розанова в истории философии; для своего (да и для нашего) времени эта эрудиция, умение четко выделять нить системы, очищать орех от скорлупы, была почти невероятной. Поэтому-то с таким изящным, хотя подчас и легкомысленным упорством Соловьев синтезировал, сопрягал, соединял разные учения в своей "вселенской теории", предавался философской алхимии. Недаром, пожалуй, только Розанов подметил важную черту соловьевской философии - ее синкретизм, слаженность из разных мыслей, идей, черточек и донес до нас соловьевское согласие с таким мнением. Написав в статье «Классификация славянофильских течений» (не была опубликована) фрагмент о Соловьеве, Розанов назвал его воз-
зрения эклектизмом. Соловьев же, прочтя рукопись, воспротивился и попросил заменить это слово на «синкретизм». На вопрос Розанова «а это что за зверь?» он ответил: «Если Вы будете читать историю греческой философии, то Вы найдете там целые эпохи синкретизма, когда дотоле раздельно и противоположно существовавшие философские течения неудержимо сливались в одно русло, в один поток, преобразовывались в одно более сложное и величественное учение. Это дело внутреннее, дело горячее, дело плавки, а не околачивания... И вот мне хотелось бы, чтобы вы применяли ко мне это понятие. Потому что об удобствах идейных я не хлопочу, но мысль примирения и слияния меня занимает. Точнее, я чувствую, что во мне сливаются многие явления, дотоле существовавшие отдельно и даже враж-дебные...»9. В этом отношении способ философской работы Розанова, который проявился при написании книги «О понимании», - писать с увлечением и без источников, придаваясь чистому удовольствию от рождения мысли, ничего намеренно не сливая в одной реторте (это, конечно, не означает, что розанов-ская мысль была безосновна и не имела своих истоков), был принципиально иной.
Первым публичным столкновением двух философов была полемика о «свободе и вере». Ей предшествовал, собственно говоря, весьма небольшой опыт заочного общения - односторонняя любезность Соловьева, откликнувшегося на «Место христианства в истории» и обмен письмами (нам известно по одному с каждой стороны, однако, наверное, их было больше) по поводу Константина Леонтьева (Розанов сразу после его смерти планировал публиковать леонтьевские письма к себе и просил у Соловьева разрешения печатать относящиеся к нему места). Письма будут напечатаны только в 1903 году, что положит начало совершенно особому литературному жанру в творчестве Розанова, и жанр этот именно литературный, а не публикаторский -комментарии на полях чужих писем. Именно так написаны «Литературные изгнанники». Однако намерение публиковать письма умершего друга и наставника, возникшее еще в 1892 году, весьма о многом говорит. Есть люди, для которых жизнь превращается в литературу, еще не успев (или едва успев) превратиться в воспоминание, стекленея в печатном слове.
Начало этой полемики положил не Розанов и не Соловьев, но Л. А. Тихомиров своей статьей «Духовенство и общество в современном религиозном движении», опубликованной во втором номере «Русского обозрения» за 1892 год. Главной темой этой небольшой статьи, вызвавшей обширную полемику, было «учительство мирян», или «светское учительство», в котором, по мнению Тихомирова, выразилось своеобразное противостояние духовенства и общественно-религиозного движения. Реферат Соловьева «Об упадке средневекового миросозерцания», упоминаемый в начале статьи и был нежелательным для автора плодом такого «учительства»: «В истории же "воссоединения" образованного общества к христианству учительство мирян почти заслоняет Церковь. Миссионерами общества с самого начала являются: журналисты, романисты, "вольные пророки". Это ненормальное явление доходит до таких размеров, что в "религиозных" спорах иного интеллигентного кружка не услышишь других ссылок, кроме как на Хомякова, Достоевского, Леонтьева, Соловьева и т.д. Словно они имеют хотя тень церковного ав -торитета! Общество учится религии у своих людей. А в то же время церковные учители, законные пастыри и наставники, как-то отсутствуют в процессе обращения общества »10.
В качестве лекарства от неверия и соблазнов Тихомиров предлагал обратиться за научением к духовенству, которое единственно и имеет учительную миссию в Церкви.
Именно с упоминания этой статьи Соловьев начинает свою импровизацию на тему салтыковского Иудушки Головлева. Ответ Соловьева Тихомирову - статья «Исторический сфинкс» -основная тема единственного из известных нам розановских писем Соловьеву, предваряющих полемику. Розанов пишет: «Прочел Ваш ответ Л. Тихомирову в Вести. Евр. - кусательно, бесспорно верно наполовину, но наполовину как будто и не вер-но»11. Это дружеское и доброжелательное с виду письмо содержит немало такого, что не могло не уязвить гордого философа. Розанов как бы намеренно самоуничижается, противопоставляя толпу, к которой и себя причисляет, «углубленному в рассмотрение тонких догматических вопросов» и «знающему тонкости догмы» Соловьеву. В январском номере «Русского вестника» за 1894 год появляется статья Розанова «Свобода и вера» - ответ
на соловьевского «Исторического сфинкса». Но еще в августе 1893г., наверное, как раз в то время, когда статья писалась или сдавалась в набор, Розанов пишет С.А. Рачинскому: «Думаю, что ныне мне, т.е. во вновь открывающийся год, придется сцепиться с Соловьевым».
Современный читатель прочтет розановскую статью, возможно, даже с сочувственным пониманием. По сравнению с писаниями современных «консервативных» публицистов рассуждения Розанова о свободе и терпимости кажутся весьма тактичными и даже убедительными. И сразу вроде бы и не понять, что так задело Соловьева, буквально втянуло его в полемический раж, заставив придумать всю эту историю про Иудушку и довольно злобно и уничтожающе ответить Розанову?
Статья Розанова написана в защиту авторского понимания свободы от безразличной свободы, веротерпимости, доходящей до атеистического безразличия. «Явились новые мудрецы, - пишет Розанов, - которые... силятся утвердить, что каждое существо должно смыслом своим входить в смысл другой жизни, ее другого назначения, и признавать наравне со своею и всякую свободу; они не замечают, что уже давно вступили своею мыслью в сферу безразличия, где нет собственно свободы, и не только ее нет, но она отрицается так же глубоко, как жизнь смертью»12.
Существенно, что имя Соловьева встречается в «Свободе и вере» лишь дважды, в то время как именно он олицетворяет для автора стан оппонентов. По всей видимости, Розанов еще кого-то имел в виду - в статье встречаются какие-то «пессимисты», с которыми Соловьева 90-х годов вроде бы не отождествишь. Рефрен писаний о Соловьеве таков: «человек, о котором хотелось бы сказать все хорошее и приходится думать дурное». Соловьев в ответе платит той же монетой, только прибавляя иезуитское лукавство - он якобы сомневается, что автор «Места христианства в истории» и «Свободы и веры» - одно лицо: «Совпадение его псевдонима с именем автора той брошюры произошло, очевидно, случайным образом»13.
По полемике Тихомирова, Розанова, Соловьева, затянувшейся на два года (немалый срок даже для того времени), наверное, можно изучать каноны литературных полемик той эпохи -
впрочем, выводы о поведении оппонентов будут не самыми утешающими - налицо и софизмы, и намеренная подтасовка, и гротеск, оттеняющий высокомерие собеседника и нежелание примерить к себе личину другого и уж, конечно, придирки к словам и выявление истинных и мнимых противоречий. Соловьев, принявший на себя обязанность литературного послушника («Я за последнее время взял на свою долю добровольное "послушание": выметать тот печатный сор и мусор, которым наши лжеправославные лжепатриоты стараются завалить в общественном сознании великий и насущный вопрос религиозной сво-боды»14, - писал он в «Споре о справедливости», продолжившем полемику), влезал в литературные баталии явно не со смиренным сердцем и холодным умом. Розанов, кстати, тоже сознавал себя чем-то вроде послушника-крестоносца. Через полгода после выхода в свет «Свободы и веры» оправдывался перед Рачин-ским: «это дело необходимости об этом именно и так именно писать: пора выводить Россию из нигилистич<еского> периода ее истории».
Анализируя умственную конфронтацию Розанова и Соловьева, современный комментатор констатирует: «Подлинной солидарности между мыслителями быть не могло: слишком различными были их личностный склад и отношение к жизни. Соловьеву была присуща средневековая серьезность в подходе к ценностному миру, истовость... В духовном облике Соловьева были чрезвычайно сильны черты традиционного русского правдоискателя... И что важно для понимания Соловьева, - это была серьезность, полагавшаяся не только на заветы прошлого, но и уверовавшая в гуманитарные и правовые идеи XIX в. и включившая их в общий круг христианских понятий о справедливости и святыне. Дорогие Соловьеву темы веры, личности, истории, свободы и гражданственности трактовались Розановым в столь характерном для конца прошлого века модусе эстетизиро-ванного натурализма»15.
Странно, однако, не обратить внимание на вполне «серьезный» тон розановской статьи и барски-развязный, вальяжный тон соловьевского памфлета. "Эстетический натурализм", возможно, понятие вполне применимое к розановскому творчеству не только декадентской поры, но и девяностых годов, но причем
же здесь его суждения о религиозной свободе? Несогласие с кантовским моральным имманентизмом и обеспокоенность неофита религиозным индифферентизмом общества еще не влекут за собою с коварною необходимостью «эстетического натурализма». Соловьев-критик намеренно работает на снижение, пародируя Розанова, цепляясь за его чересчур выспренные и па-фосные образы. Способ критики - подмена: уязвить не столько взгляды оппонента, но его личную худость. Так, сравнивая Л. Тихомирова с гимназистом низшего класса, называет его язычником, замечает о его вопросах, что «назвать их софизмами значило бы оскорбить память Протагора и Горгия».
Критик Л. В. Пумпянский характеризует стиль соловьев-ской критики так: «Набрасывающийся одиум всегда высокомерен, уверен в себе, его стиль - стиль уверенности. Это не философский стиль, но и не стиль фанатичный, потому что привлекательная черта фанатического стиля - обиженность, фанатик борется с бесконечно сильнейшим, и неодолимым; Вл. Соловьев всегда сам был могущественнее других...»16.
Надо сказать, что критика Соловьева не повредила растущей известности Розанова у читающей публики, скорее, напротив. Сразу после выхода «Порфирия Головлева» Розанов писал С.А. Рачинскому: «Дурак Соловьев наткнулся, что медведь на рогатину - промолчал бы, и никто не обратил бы на мою статью внимания (плохо написанная, туманно); теперь все о ней говорят, все читают, и - умные, живые все на моей стороне. Если Бог поможет и силы меня окончательно не покинут - поборем-ся...»17.
О своей позиции в спорах «о свободе и вере» через десятилетие - в 1902 г. (время, как мне кажется, какого-то внутреннего сближения с Соловьевым, острого сознания утраты) Розанов пишет так: «Мне представлялось в ту пору (и чуть ли это не есть довольно распространенное представление), что православие -это древняя и тихая старушка, потерявшая силу, молодость и красоту, но с великим прошлым, а, главное, которая никого никогда не обидела; и вот мимо этой старушки идут упитанные и счастливые сегодняшней свежестью господа вроде Чаадаева, Соловьева и всех наших либералов, и толкают ее, и задевают локтем, не только неглижерски, но даже и зло. Всегда для меня
слово "православие" просто выражало "приходскую церковь во время литургии"; ее же я любил как исключительное и единственное место, где никогда и никакой человек не бывает обижен: ученик - учителем, мужик - барином, чиновник - начальником. Только одно есть место на земле, куда какой бы обиженный не пришел, он перестает чувствовать себя обиженным и никто на него так не смотрит и он как с ангелами и Богом, выше и в стороне от своего обидчика". Храм, как место "без обиды", был моей иллюзией (теперь, думаю), музой, источником вдохновений много лет18.
Между тем Соловьев (чего я не рассмотрел) вовсе и не нападал на церковь-храм, а имел в виду, как он часто выражался, "исторические дела". В этом случае я чувствовал и поступал, как солдат с ранцем, а он - как полководец, как стратег, соображающий местность. Точки зрения совершенно разные, могущие привести к ссоре и разногласице, когда для нее нет настоящих мотивов. Движимый идеей "мировой гармонии", Соловьев повел вопрос религиозный, церковный, но, во-первых, он повел его, как вопрос о соединении, а не о примирении, и, во-вторых, ожидал этого соединения от рассорившихся иерархий, сверху, аристократически. Ему мечтался единый организм христианства ("одно животное перед престолом Божиим" в Апокалипсисе), а не христианство, как сад вер. И здесь он сделал много открытий, внес много новых точек зрения на предмет, но в общем потерпел неудачу и покончил тем же раздражением и включением "инакомыслящих", как и Достоевский, в пределах его "гармонии"»19.
Причина неудачи спора о справедливости не только в разнице между солдатом и полководцем - участники занимали разные мировоззренческие и даже философские позиции и были военнослужащими разных армий - Соловьев умышленно следовал кантианской логике, прямо ведущей к современному либерализму, и проповедовал нравственный закон внутри нас. Он считал, что признание наличности в каждом из нас факта нравственного долженствования есть достаточный аргумент в пользу смягчения вероисповедной политики государства, снятия ограничений с любой религии и предоставления человеку прочих свобод. Не случайно он стремится подчеркнуть, переча Тихомирову, что максима «не делай другому того, чего себе не жела -
ешь» высказана до Евангелия иудейским учителем Гиллелем. В представлении Розанова правовые отношения устанавливаются и блюдутся государством. Не случайно в книге «О понимании» мы находим нечто, весьма напоминающее подражание платоновской концепции «идеального государства». Однако Розанов хорошо чувствовал и понимал одну особенность Соловьева, которую как-то подметил Константин Леонтьев: он далеко не все говорит из того что думает, а подчас говорит и противное. Такое двоемыслие («иезуитский тон») могло раздражать Розанова, которого тоже обвиняли в политической беспринципности (но он, впрочем, все, что подумалось, как pro, так и contra, поверял бумаге).
Чем был соловьевский либерализм конца 80-х - начала 90-х? Насколько глубоко въелась идеология западнического «Вестника Европы» и ради чего он перешел к сотрудничеству с этим изданием, покинув славянофильский лагерь? Причиной тому был, наверное, не только чай со Стасюлевичем и его женой Любовью Исааковной. Ведь либеральные идеи парадоксально сочетаются у него с мечтой о вселенской теократии, а христианская общественность предполагает четкий общественно-церковный строй, а не размытые хилиастическо-фурьеристские идеалы. Впрочем, в свидетельствах о Соловьеве самой что ни на есть "либеральной" его поры можно найти и такие, которые плохо вяжутся с каким бы то ни было либерализмом. Существенно в этом отношении сообщение, донесенное К. Н. Леонтьевым в письме к о. Иосифу Фуделю, о его последней встрече с Соловьевым в 1890 году (сам Фудель не решился напечатать письмо далее первых, общих, строк его). В ответ на слова Леонтьева о том, что надо испытать Восточную централизацию, прежде чем разочаровавшись в ней идти под Папу (т.е. взять Царь-град), Соловьев заявил: «Я против этого опыта ничего не имею. Мое мнение теперь то, что Вы правы относительно Царьграда; его надо взять и перевезти туда Папу. Это тем более осуществимо, что Царьград зовут Новый Рим. (А сам о Восточном вопросе и о том национализме, который для его разрешения необходим, не только не пишет, но и бранит его). И еще: "Я очень рад буду, если Россия завоюет и всю Европу, и всю Азию"20. Ведь это вовсе не похоже на ту "чувствительную" христианскую будто бы
политику, о которой он пишет. За что же тогда бранит он Англию. Всё ухищрения"»21. Либерализм предполагает признание безусловной ценности индивида в его данном, теперешнем состоянии и его нравственной автономии, соловьевская же философия с ее фантастической антропологией, в которой человечество «съедает» человека (и что проку, что это происходит по религиозным мотивам ), имперсоналистична и полна геометрическими абстракциями (сфера - человечество, точка на ее поверхности - отдельный человек и пр.). Дерзну предположить, что если либерализм Соловьева и увязывался каким-то образом с его религиозными воззрениями, то только как форма, ускоряющая ход истории к ее завершению, как отказ от желания что-либо удерживать, отсрочить «конец пятого акта». Вспомним окончание стихотворения «Панмонголизм»: «и третий Рим лежит во прахе, и уж четвертому не быть». Когда в соловьевском творчестве возникает тема, развившаяся в полной мере в «Трех разговорах», судить трудно. Но то, что она не возникает ниоткуда и не является предметом случайных влияний или воскрешения в памяти образа ушедших друзей (Леонтьева, например), можно сказать твердо.
Показательны при этом обстоятельства первой личной встречи и личного знакомства Розанова и Соловьева, случившиеся в 1895 году, год спустя после спора о «свободе и вере», а также после выхода розановской статьи «Красота в природе», написанной в качестве полемического отзыва на соловьевскую статью еще в 1890 году. Впрочем, полемических страниц там немного, а все больше - о своём. Соловьев сам пришел к Розанову, как если бы он чувствовал некоторую неловкость и даже вину от своих переигрываний в полемике. Однако связывать выход более лояльной по отношению к Соловьеву статьи (по сравнению со «Свободой и верой»), да и к тому же напрямую связанной с соловьевским творчеством, не стоит. В 1897г. Розанов даже спросит Соловьева в письме, читал ли он эту статью: «Никогда я Вас не спрашивал, читали ли Вы мою статью (есть оттиск, и даже у Суворина - "Что выражает собою красота в природе", представляющий критику Вашего взгляда на тот же предмет). Очень плохо (вяло) написана, но нить восхождений мне кажется там правильно прослежена»22. Вероятно, этот во-
прос (даже при своей житейской забывчивости, касающейся мелочей) Розанов не задал бы через два года, если бы первая встреча была посвящена продолжительной дискуссии на эстетические темы. Впрочем, такие дискуссии, наверное, не совсем уместны для людей, желающих сойтись друг с другом накоротке.
В октябре 1895 г. Розанов писал Рачинскому: «Вл. Соловьев - пришел ко мне знакомиться; т.е. как бы молча признал, что ошибся, считая меня Иудой... Я чувствовал, что в этом человеке тоскливых порывов нет веры, и, след<овательно,> нет покоя и радости в его душе; и именно его либералы не могли ему этого дать... Вас попрошу сие посещение сохранить в абсол<ютной> тайне, ибо оно чрезвычайно щекотливо для его самолюбия... Он погружен в мысли об Антихристе теперь, и, прощаясь, тоже сказал: "Как я рад, что с Вами познакомился: разве в обра-зов<анном> классе России найдешь хоть десять человек, с коими об этом (т.е. Антихр<исте>) можно бы поговорить" (я ему сказал, что Антихрист будет тот, кто даст и научит всему, чему научил и что дал Бог - но от себя, и скажет, что это - не от Бога)...».
Именно в таком ключе будет решен образ антихриста в «Трех разговорах». Дело, безусловно, не в розановской подсказке - есть целая традиция у Отцов изображать антихриста прельстителем и филантропом - но и она говорит о многом. Считается, что отдаленные пролегомены к последним вещаниям Соловьева появляются в письмах к Евгению Тавернье в 1896 году: «Надо быть готовым к тому, что девяносто девять священников и монахов из ста объявят себя за антихриста. Это их полное право и их дело»23, - пишет он в мае-июне 1896 г. Беседа с Розановым предшествует письму на 9 месяцев. Розанов, видно, действительно мало кому поведал об этой встрече. Так, имея прекрасную память и описывая в статье «Из старых писем» мельчайшие детали других встреч, он нигде ни словом не обмолвился об этой. В книге Э. Ф. Голлербаха, трактовавшего историю взаимоотношений двух философов, читаем: «Розанов познакомился с Соловьевым в обстановке мало отвечающей философским ис -каниям, именно в увеселительном саду "Аквариум" на Камен-ноостровском. Инициатива знакомства исходила от Соловьева,
привлеченного к Розанову своеобразием его писаний. Кажется, они не были очарованы друг другом »24.
Статья Соловьева «Красота в природе», написанная в 1889г. по случаю выхода первого номера первого регулярного философского журнала в России, оказалась для Розанова удачным поводом сказать о «сокровенном», о том, что было сказано в книге «О понимании» на одной страничке, но так и потонуло вместе с этим философическим «Титаником».
Ответ Розанова был написан к началу 1891 г., три года пролежал в столе и появился на свет в «Русском обозрении» лишь в конце 1894 г. с умышленной как будто бы опечаткой - в начале статьи говорится, что соловьевская «Красота в природе» появилась в "Вопросах философии" в том же 1894 г., а не пятью годами раньше. Затем пространная статья «Что выражает собою красота в природе» была опубликована отдельным оттиском под заглавием «Красота в природе и ее смысл». Розанов писал эту статью, когда тема эстетики, столь немного места занявшая в его раннем сочинении, завладевает его сознанием. Собственно, она предваряет знакомство с Леонтьевым и вживанием в его «эстетику жизни».
Томление о красоте есть тема программной для раннего Розанова работы «Эстетическое понимание истории», написанной вскоре после «Красоты в природе»: «Если мы спросим себя, куда же направляется это течение и в чем лежит главная забота писателя, за которым мы невольно следуем, то должны будем ответить: в сохранении жизни, в чувстве влечения к ней как к величайшей красоте природы»25. В «Литературных изгнанниках» Розанов так отзывался об этой статье (отвечая на упрек Страхова в неудобочитаемости статьи): «Статья эта - "Красота в природе и ее смысл" - мне самому не нравится. Мямленье какое-то. По содержанию я ее считаю важной и очень верной. Но нет формы, что-то тягучее, безжизненное. Она, впрочем, нравилась Перцову (П.П.) и, кажется (отчасти), Шперку. Едва ли Шперк мне не сказал однажды о ней: "Это - прекрасно, потому что приводит прямо к Богу; Бог стоит заключением ко всей природе, которую Вы рассматриваете". Она была года через 4 напечатана в "Русском обозрении", и по напечатании Влад. Соловьев приехал ко мне познакомиться (после ругани и полемики)»26. Если
отнести сказанное к расовой теории Розанова, изложение которой занимает едва ли не большую половину статьи и которая ведет к тому, что красота, которая суть одухотворенная краси -вость, проявляется лишь у арийцев и семитов, то подобная оценка может показаться слишком мягкой - эта теория совершенно «непроходима». Но интересны общий настрой статьи и некоторые меткие возражения Соловьеву. Розанов справедливо упрекает Соловьева в безапелляционном тоне его суждений. Но дело здесь не только в точности суждений. Приступая к трепетному сюжету, философы имели разную интуицию относительно источника красоты. У Соловьева красота - внешняя, трансцендентная сила, которая привходит в материю, одухотворяя ее. Можно сказать, что красота оказывается безличным псевдонимом Софии, «в оковах, в тяжелых цепях» томящейся пленницы материального мира, стремящейся в то же время этот мир преобразить. Кот, любовные вопли которого безобразны, и прекрасно щебечущий соловей не несут за это никакой эстетической ответственности. Для Розанова красота является выражением земного, а отнюдь не божественного: она является там, где «жизненная энергия повышается в своем напряжении». Впрочем, будучи критерием полноты и жизненного здоровья организма, красота не лежит на поверхности, она принадлежит к области внутреннего, является его выражением и воспринимается сокровенным существом человека, ибо «скрытый центр, откуда пульсирует в течение тысячелетий органическая жизнь, лежит не позади органических явлений, и они не исходят из него, не отталкиваются им, но - впереди их и они стремятся к нему, восходят».
Завершает статью поражающий каким-то трагическим лиризмом пассаж о гении - губителе рода, который истощает его органическую энергию, переводя ее в психическую. Может быть, в этом можно увидеть и некоторые автобиографические черты автора «О понимании»: «он... стоит одиноко; и нет ничего, что могло бы разрушить положенную в самом строе души преграду, которая отделяет его от тех, с кем он живет, которые его окружают, любят или ненавидят, но никогда не могут понять. Чаще всего он сам не понимает, что отделяет его от них. Тщетно силится он переступить эту невидимую преграду, тянет-
ся ко всем радостям жизни, которые так хорошо понимает, которые так любит и которых вкусить ему никогда не дано. Нет никакой в нем недоверчивости, и, видя души людей, как прозрачные, он хочет ввести их и в свою душу, но здесь впервые чувствует, что какое-то взаимное несоответствие психического строя препятствует этому. По мере того, как проходит время, эта жажда человеческой близости становится неутолимее, желание примкнуть к чужой жизни - страстнее; он срывает с себя все, что людям могло бы показаться в нем странным и враждебным, глубоко хоронит всякое отличие в себе и хочет войти к ним, как равный или низший. Напрасные усилия: своим проницающим взором он ясно видит, что даже жалкого и смешного (каким они всегда любят ближнего, за что прощают ему все глупое и даже злое) его они не любят, и смех, который он внушает им собою, не есть смех примиряющий и сближающий, но враждебный и отталкивающий».
Нечто подобное подметит Розанов в Соловьеве 25 лет спустя, в «Мимолетном», говоря уже как бы от лица всех, с канонизированной Розановым позиции обывателя27: «В Соловьеве и не было этой вечно человеческой сути, нашей общей, нашей простой, нашей земной и "кровянистой". Тень. Схема. "Воспоминание" о нем есть, а "присутствия его никогда не было"... Он только "касается перстами" жизни, предметов, струн, вашей шеи, ваших губ - как "дух" в "спиритическом сеансе"»28...
Пророчество Пушкина и демонизм Лермонтова, профетизм Достоевского и демонизм Гоголя - эти две ипостаси в образе Владимира Соловьева время, похоже, соединит - символисты (Вяч. Иванов, А. Белый, Блок) и религиозные философы (С. Булгаков) видят в нем пророка, Розанов силится разглядеть демона, «ложного пророка». Впрочем, демоническое («в С[оловье]ве то только интересное, что "бесенок сидел у него на плече"»29, признается Розанов в «Уединенном») здесь синоним неотмирного, враждебного миру. И здесь «демонизм», как качество отнюдь не подлежащее взвешиванию, измерению или какой-либо иной эмпирической проверке, то присваивается Соловьеву, то отнимается от него, в зависимости от эволюции понимания Розановым земного идеала, предназначения христианства. Так, в 1902 г., сравнивая ушедшего Соловьева с Достоевским, тот же Розанов
считал философа более земным, реальным, чем Достоевский: «Соловьев проще, рациональнее, прозаичнее. Никакого наркоза в нем нет; никакими "неземными лилиями" он не надышался. Но в его сердце действительно жило несколько добрых чувств, правильных намеренно, весьма применимых, весьма осуществимых. И он не был гений, но был хороший работник русской земли, в высшей степени добросовестный в отношении к своим идеям и в своем отношении к родной земле. Вообще мнения о нем чуть ли не противоположны истине; в нем всегда предполагалось что-то демоническое, "не земное", лукавое, и вместе - могущественное. Вовсе все напротив»30.
В начале 1896 г., после Рождества, происходит еще одна встреча Соловьева с Розановым, вновь, как и в начале их отношений, связанная с памятью их общего покойного друга Константина Леонтьева. 17 ноября 1895 г. Соловьев извещает Розанова о намерении писать статью о Леонтьеве в Энциклопедический словарь Брокгауза-Ефрона, где он редактирует философский отдел: «В известном Вам Словаре черед дошел до Леонтьева. Лично я с величайшим удовольствием предложил бы написать о нем Вам. Но уверен, что это не было бы принято ни Вами, ни главною редакцией Словаря. Некоторая нетерпимость этой последней обнаружилась для меня по поводу Декарта. Я предложил двух лиц, несомненно, наиболее компетентных в России: Страхова и Любимова, но оба были отвергнуты. Страхов, конечно, и сам бы отказался. Думаю, что в настоящем случае Вы тоже не взялись бы написать статью о Леонтьеве, удобную для Словаря, и при том Словаря более или менее западнического. Отдать нашего милого покойника на растерзание людям, его не знавшим и предубежденным, было бы нехорошо. Итак, приходится написать мне самому. Но при этом нуждаюсь в Вашей помощи, во-первых, для установления точной биографической рамы, во-вторых, для пересмотра его книг, которых при себе не имею, и, в-третьих, для литературы»31.
Ответные письма Розанова, а также материалы, которые он послал, нам неизвестны, однако по письмам Соловьева видно, что он помогал (безуспешно) Розанову пристраивать его статью о Леонтьеве (по всей видимости раздел из статьи «Поздние фазы славянофильства», который не был напечатан «Новым време-
нем» и увидел свет лишь в 1898 г. в «Торгово-промышленной газете»).
5 января 1896 г. Соловьев приезжает из Царского села читать Розанову написанную статью для Словаря, если верить телеграмме. О том, как прошло чтение, свидетельств не осталось, но вскоре (ок. 13 января) Розанов пишет С.А. Рачинскому: «[Страхов] убежден, что Соловьев - весь фальшив, фальшив для себя непреоборимо; это - какой-то католический характер; и я сам думаю, что по странной вертлявости, по постоянному скрытию своих действительных ко всему отношений он представляет явление новое и неприятное в нашей литературе, - даже явление, эту литературу извращающее. Ибо при всей бестолковости многих явлений - наша литература необыкновенно внутренне чиста: она вся открыта, прямодушна; в ней нет подходцев. Бывали мошенники, но совершенно открытые (Булгарин); есть как бы целовальники (Суворин) - но это все-таки не иезуитство. Соловьев первый внес в нее тон какого-то далекого политиканства, непрямодушия, подходцев. Я сам отношусь к нему странно: зная всё его прошлое, столь полное изменчивости - не в силах я думать, что есть безусловная прямота в том дружелюбии и доверчивости, с какими он ко мне относится. Но как-то я его не очень боюсь [...] говорю безусловно откровенно».
Пиком сближения, за которым последовало окончательное расстройство дружбы, был 1897 год, или вернее, его первая четверть. У Соловьева вышла большая книга - одна из немногих, дописанных им до конца, - «Оправдание добра. Нравственная философия Владимира Соловьева». Он поднес ее в начале февраля с трогательной и ироничной надписью: «Дорогому Василию Васильевичу Розанову, чудному, а нередко и чудному писателю от некогда его ненавидевшего, а ныне только редко видящего, но искренно любящего Владимира Соловьева. 7 февр. 97г.». В ответном письме, примеряя на себя роль графолога, Розанов писал, как бы отвергая свои предшествующие подозрения: «Спасибо Вам теплое за книгу и, конечно, за надпись. В сложении Вашего духа есть каприз, невольное и быстрое движение, чуть-чуть судорога (по надписи сужу) - вещь и мне знакомая и много частностей объясняющая, кою не понимая, люди удивля-
ются и осуждают, или видят извилины и хитрости в человеке с
32
ударным характером» .
Но дальше события разворачиваются неожиданно: 26 февраля друг Розанова Федор Шперк публикует в иллюстрированном приложении к «Новому времени» статью «Ненужное оправдание», в которой резко критикует книгу Соловьева, Соловьев заподазривает в этом тайное влияние Розанова и посылает ему «признательное» письмо, в котором благодарит за участие «в наглом и довольно коварном нападении». Розановская отповедь не замедлила воспоследовать. Отругав Шперка (при посредничестве А. Волынского), Розанов отправил Соловьеву письмо, полное упреков за то, что Соловьев так неблагодарно отплатил сострадающему и «готовому дышать в раны слабости» Розанову. Похоже, что Розанов был оскорблен, но где-то в глубине души, может быть, он был втайне рад случившемуся - в зависти и упреках ему виделось нечто «человеческое» в Соловьеве, а в ссоре, вызванной мнимой виной последнего, гроза, призванная обновить дружбу, поставить наравне с собой иногда чересчур превозносящегося друга. Об этом косвенно свидетельствует легкость прощения и интимный тон последующих писем, адресованных Соловьеву. Розанов словно намеренно пытается продемонстрировать Соловьеву свою дружескую лояльность, подробно описывая свой отказ на предложение редактора газеты «Свет» Комарова ответить на статью Соловьева «Национальная польская церковь», делясь с ним своими тоскливыми мыслями на похоронах А. Н. Майкова, донося о лестном для Соловьева отзыве Суворина и похвально отзываясь о соловьевских стихах. В знак упрочившейся дружбы Розанов дарит Соловьеву свой старый том «О понимании» с надписью о знаках Царствия Божьего. Надеясь на заинтересованное прочтение книги, Розанов пишет: «Я думаю, она покажется Вам совершенно неудовлетворительною по очевидному недостатку у меня сведений по истории философии; и Вы прочтете ее просто как первый труд, как "первую" - самую, правда, чистую "любовь" своего знакомца. Может, и напишите мне что-нибудь; только очень не браните: просто я неравнодушен к той книге, как, во-первых, "первой любви", а во-вторых, безмерно дорого она мне стоила, т. е. труда и даже денег (1000 руб. я копил все время, как писал)»33.
В письмах этой же поры мы находим содержательный отзыв Розанова на «Оправдание добра». В статье «Из старых писем» Розанов писал: «Книгу "Оправдание добра" Соловьев мне прислал в контроль с секретарем своим - при очень трогательной надписи. Мы были вполне дружелюбны. Потом при личной встрече он просил меня прочесть в ней VII главу, еще которую-то и "Введение". Но я ничего не прочел - от суеты и мелких хлопот, как мне тогда казалось, но, как теперь объясняю и даже ясно вижу, - от неодолимого и все сильнее в меня внедрявшегося отвращения к чтению книг»34. Признание это тем более парадоксально, что в письме Розанов не только сообщает Соловьеву о прочтении «заданных» ему глав, но и сказывается знакомым с их основными идеями. Прочесть не прочел, но пролистал, «ознакомился» наверняка. Не прочитавшим же сказался потом, следуя своему генеральному «имиджу» человека, сторонящегося книжной премудрости. Факт запоздалого прочтения (письмо не датировано, но оно, очевидно, последует примирению) намеренно подчеркивается Розановым, чтобы еще раз доказать Соловьеву свою непричастность к шперковской провокации: «Вот когда - только когда! - прочел I и VII гл. Вашего "Оправдания добра" и просмотрел все остальные, т. е. план, и останавливаясь особенно везде на анализе стыда и даже мимолетных заметках о браке (моя тема, т. е. размышлений)»35.
Суть разногласий с Соловьевым выражается Розановым предельно лаконично: «Представьте, никогда полового стыда я не испытывал. Просто считаю это предметом гордости. Пишу об этом и готов печатно признаться» (в ответ на утверждаемый Соловьевым тезис о первичности полового стыда в качестве «априорной» и данности нравственности). Интересно, что Розанову, который еще не выступает в глазах широкой общественности в качестве «философа пола», Соловьев предлагает прочесть именно эти определенные главы: главу первую «Первичные данные нравственности» и главу седьмую «Единство нравственных основ» (в которой речь идет, в частности, о добре и зле деторождения). Не исключено, что споры на эти темы шли при личных встречах.
Но признать расхождения, пусть даже и кардинальные, в половом вопросе причиной окончательного разрыва было бы
нелепо. Здесь кроется что-то более интимное и невысказанное, связанное не только с делами литературными. Им еще предстояло схлестнуться в полемике о Пушкине, в которой Соловьев, по выражению П.П. Перцова, «подвел такие-то и такие-то статьи своего кодекса «Оправдание добра» и засудил человека [т.е. Пушкина] за неприятие их в соображение и руководство»36, а Розанов упрекнул Пушкина за излишнюю строгость, не увидев у него пифизма и оргиазма, свойственных Гоголю, Лермонтову, Толстому и Достоевскому, а также символистам, в компании которых Розанов оказался в «Мире искусства». Но расхождение имело своей причиной факт отнюдь не литературный. Можно о нем лишь гадать. Розанов сам говорит об этом в одном из последних писем, отправленных Соловьеву: «Не знаю, прав ли я, но мне иногда кажется, что в Вас есть какое-то неподдающееся Вашим усилиям - полунерасположение ко мне». После похорон Майкова Розанов написал ему очень доверительное письмо, почти исповедь, поделившись мыслями о неутешительном будущем своих дочерей. Возможно, Соловьев не сумел найти верного тона, чтобы ответить ему, разделив его тревогу и усталость. Это письмо было важно для Розанова, он помнил о нем много лет спустя. Отзвук розановского разочарования передается в письме М. Горькому: «Я когда об этом Влад. Соловьеву (то есть, что дочери будут, верно, на полной необеспеченности, проститутками) написал, - то он перешел к "другим философским темам", просто не интересуясь кровью и жизнью, и я тотчас, не за себя, а как бы за мир, - почувствовал презрение, и это было настоящею причиною, что мы вторично "сатирически" разошлись»37.
Посмертные статьи Розанова о Соловьеве поражают раз -норечивостью тона и оценок. Словно мучительно вглядываясь в тускнеющий в дали времен образ несостоявшегося друга, Розанов пытается разгадать, что отталкивало его от Соловьева, а что неудержимо влекло. Показательно в этом отношении начало статьи «Из старых писем», допечатанной со второй попытки в «Золотом руне» в 1907 г.: «Теперь, когда я вынул тоненькую пачку телеграмм и писем Вл. С. С-ва и перечел их, слезы наполнили мои глаза; и - безмерное сожаление. Верно, мудры мы будем только после смерти; а при жизни удел наш - сплошная глу-
пость, ошибки, непонимание, мелочность души или позорное легкомыслие. Чем я воспользовался от Соловьева, его знаний, души? Ничем. Просто - прошел мимо, совершенно тупо как мимо верстового столба. Отчего я с ним никогда не заговорил "по душам", хотя так много думал о нем до встречи, после встречи и после смерти. Думал о нем, когда не видел; а когда видел, совершенно ничего не думал, и просто ходил мимо, погруженный во всяческую житейскую дребедень. - Когда я перечел эти маленькие писульки, где отражается его добрая и милая душа, решительная скорбь овладевает мною, и жажда точно вырыть его кости из могилы и сказать в мертвое лицо: "Все было не так, что я делал и говорил в отношении тебя"»38. Вполне федоровская интонация, которая вторгается здесь в розановский текст, как бы дорисовывает здесь пластичность соловьевского образа в роза-новских заметках. Тело Другого для Розанова предельно значительно, Розанов мог бы повторить, вслед за Бахтиным, сказанное последним об античности в пору ее расцвета: «человек воплощен и живописно-пластически значителен»39. В Соловьеве Розанову как раз не хватало этой воплощенности -«"дух" в спиритическом сеансе». «Удивительно, я никогда не мог в себе пробудить любви к нему, а старался. "И силился"»40, - признается Розанов Д.С. Мережковскому в письме лета 1908 г. Соловьев для него подавляющ, не диалогичен. Он не видит и не чувствует другого. Он - Солнце, вокруг которого вращаются миры. И в этом его демонизм: «...в Соловьева попал (при рождении, в зачатии) какой-то осколочек настоящего "Противника Христа", не "пострадавшего за человека", не "пришедшего грешныя спасти", а вот готового бы все человечество принести в жертву себе, всеми народами, всеми церквами "поиграть как шашечками" для великолепного фейерверка, в бенгальских огнях которого высветилось бы "одно мое лицо", "единственно мое " и до скончания веков только "мое, мое"!! И - ради Бога, "никакого еще лица", - "это-то, это-то и есть главное!" Жажда потушить чужое лицо была пожирающею в Соловьеве, и он мог "любить" именно студентиков, "приходящих к нему", "у двери своей", "курсисточек" или мелких литераторов, с которыми вечно возился и ими окружал себя ("всегда на ты"), "любить" "журнальную кампанию", "редакционную компанию", да еще скромных членов "Московского
психологического общества", среди которых всех, а паче всего среди студентов, чувствовал себя "богом, пророком и царем", "магом и мудрецом". В нем глубочайше отсутствовало чувство уравнения себя с другими, чувство счастья себя в уравнении, радости о другом и о достоинстве другого. "Товарищество" и "дружба" (а со всеми на "ты") совершенно были исключены из него, и он ничего не понимал в окружающих кроме рабства, и всех жёстко или ласково, но большей частью ласково (т.е. наиболее могущественно и удачно) - гнул к непременному "побудь слугою около меня", "поноси за мной платок" (платок пророка), "подержи надо мной зонтик" (как опахало над фараоном-царем). В нем было что-то урожденное и вдохновенное и гениальное от грядущего "царя демократии", причем он со всяким "Ванькой" будет на "ты", но только не он над "Ванькою", а "Ванька" над ним пусть подержит зонтик. Эта тайная смесь глубокодемократического братства с ужасающим высокомерием над братьями, до обращения их всех в пыль и в ноль, при наружном равенстве, при наружных объятиях, при наружных рукопожатиях, при самых "простецких" со всеми отношениях, до "спанья кажется бы вповалку", - и с секретным ухождением в 12 часов ночи в свою одинокую моленную, ото всех сокрытую, - здесь самая сущность Соловьева и его великого "solo-один"»41. Читая эти, в общем-то несправедливые слова (известно трогательное отношение Соловьева к друзьям - ведь даже умирать приехал к другу, князю Трубецкому!), примеряешь их и к автору высказывания, также предпочитавшему во всяком случае во второй половине жизни дружить не с равными себе по возрасту и положению и часто страдавшему от одиночества.
Розанов пишет о Соловьеве лирически и корит себя за невнимание к нему, когда Соловьев становится темой его писаний, а жанром - некрологические заметки. De mortius aut bene, aut nihil, поэтому в сказанном «на панихиде по Соловьеве» мы почти не найдем хулы. Когда же речь заходит о чем-то другом, а Соловьев вспоминается лишь à propos, пропорция хулы и хвалы резко меняется. Она изменяется и со временем : чем более усугубляется тяжба Василия Васильевича с христианством, тем более чужим и неотмирным представляется ему Соловьев. Из этого вовсе не проистекает образцовое христианство Соловьева.
Напротив, Розанов старается оценивать Соловьева с христианских позиций и видит в нем «осколочек настоящего противника Христа», в котором не было «простого человеческого добра».
Бахтин говорил, что человек получает эстетическое завершение в зеркале Другого. После смерти Соловьева Розанов только и делал, что «завершал». Так что можно было бы надеяться, что в писаниях Розанова мы имеем наконец-то завершённый портрет Соловьева. «Сумбур, шум, возня, пена - конница стучит, артиллерия гремит. Час минул. И нет ничего. Один картон, да и тот порванный, лежит в стороне. Такую роль имеет бесспорно "богословие" Толстого, на которое он потратил столько усилий, и "три единства", "три власти", "всеединство" чего-то, - и еще какие там "единства", которыми стучал Соловьев. Все - пустота. Кроме - стихов»42.
«Действительно ли все написанное им - бранделясы?» -спросит о Соловьеве критик Пумпянский. Отвечая на этот вопрос, Розанов пишет 18 статей о Соловьеве после его смерти, непрестанно обращаясь к нему в прозе и переписке. Всматривается в эту пустоту почти столь же пристально, как всматривается в свою душу, как будто ища для себя ответа на какой-то очень важный вопрос. Многого стоит пустота. Вспоминаются строки письма: «Вы так же устали, как и я, и я думаю, написать это: что усталый говорит усталому, когда оба они нуждаются в 3й руке, чтобы отдохнуть хоть несколько минут»43... И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим.
1 Российский архив. История Отечества в свидетельствах и документах ХУШ-ХХ вв. Том IV. М.О. Меньшиков. Материалы к биографии. М., 1993. С.91.
2 Письма Вл. С. Соловьева В. В. Розанову // ОР РГБ. Ф.249. М 3823. Ед.хр.11. Л.1.
3 Розанов В. В. Литературные изгнанники. Воспоминания. Письма. М., 2000. С. 218- 219.
4 Розанов В. В. Литературные изгнанники. Воспоминания. Письма. М., 2000. С. 340.
5 Розанов В. В. На панихиде по В л. Соловьеве // Розанов В. В. Около церковных стен. М., 1995. С. 133 - 134.
6 Розанов В. В. О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания. М., 1996. С. 624.
7 Козырев А. Наукоучение Владимира Соловьева: к истории неудавшегося замысла // Исследования по истории русской мысли. Ежегодник. 1997. СПб., 1997. С. 44.
8 Розанов В. В. На панихиде по В л. Соловьеве // Розанов В. В. Около церковных стен. М., 1995. С. 134.
9 Розанов В. В. Религиозный "эклектизм" и "синкретизм" (Из воспоминаний о Влад. С. Соловьеве) // Русское слово. 1911. 8 июля.
10 Тихомиров Л. А. Духовенство и общество в современном религиоз -ном движении // Русское обозрение. 1892. № 2. С.225- 226.
11 В. В. Розанов - Вл. С. Соловьеву [декабрь 1892] // РГАЛИ. Ф.446. Оп.2. Ед.хр. 57. Л.1об.
12 Розанов В. В. Свобода и вера (По поводу религиозных толков нашего времени) // Русский вестник. 1894. № 1. С.271.
13 Соловьев В. С. Порфирий Соловьев о свободе и вере // Соловьев B.C. Соч. В 2 т. М.: Правда, 1989. С.498.
14 Соловьев В. С. Спор о справедливости // Соловьев В. С. Соч. В 2 т. М.: Правда, 1989. С.509.
15 Соловьев В. С. Соч. В 2 т. М.: Правда, 1989. Т. 1. С. 702 (комментарии Н. В. Котрелева и Е. Б. Рашковского).
16 Пумпянский Л. В. Заметка о В л. Соловьеве // Философские науки. 1995. № 1. С.79.
17 Здесь и далее письма В.В. Розанова к С. А. Рачинскому цитируются по изд.: Новый журнал. 1979. № 134.
18 Вспомним одно из первых писем Розанова к Соловьеву: "А нам Бог дай когда-нибудь всем помолиться в одной церкви" (РГАЛИ. Ф.446. Оп.2, Ед.хр.57. Л.1-2об.). Интересно, что описание Розановым своего тогдашнего миросозерцания есть почти что пересказ содержания его письма Соловьеву, написанного в декабре 1892 г.
19 Розанов В.В. Размолвка между Достоевским и Соловьевым // Наше наследие. 1991. № 6. С.71.
20 В "Трех разговорах" эту "миссию" берет на себя Япония. Но суть дела остается той же. - А.К.
21 КН. Леонтьев - О. И. Фуделю // Литературная учеба. 1996. Кн. III. С.158.
22 В. В. Розанов - Вл. С. Соловьеву // Новый журнал. 1978. Кн.130. С. 92-95.
23 Письма Владимира Сергеевича Соловьева. Дополнительный 4 т. Пб., 1923. С. 222.
24 Голлербах Э. Ф. В. В. Розанов. Жизнь и творчество. Пб., 1922. С. 27.
25 Розанов В. В. Эстетическое понимание истории // КН. Леонтьев: Pro et contra. Личность и творчество Константина Леонтьева в оценке рус-
ских мыслителей и исследователей 1891-1917 гг. СПб., 1995. Кн.1. С.121.
26 Розанов В. В. Литературные изгнанники. М., 2000. С. 148.
27 В 1914-м, ведя речь о Соловьеве, Розанов точно указывает нам свою "точку отсчета", положение в мире, с которого дается оценка: "Все мы, русские, "обыкновенные" и "добрые". А-бы-ва-те-ли и повинующиеся г. исправнику".
28 Розанов В.В. Мимолетное. М., 1994. С. 226.
29 Розанов В. В. Уединенное. М., 2002. С. 242.
30 Розанов В. В. Размолвка между Соловьевым и Достоевским // Наше наследие. 1991. № 6. С. 72.
31 Письма Владимира Сергеевича Соловьева. СПб, 1911. С.51.
32 В. В. Розанов - Вл. С. Соловьеву // РО ГПБ Ф.718. Ед. хр. 72.
33 В. В. Розанов - Вл. С. Соловьеву // Новый журнал. 1978. Кн.130. С. 94.
34 Розанов В. В. Из старых писем. Письма Влад. Серг. Соловьева // Розанов В. В. Легенда о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского. М., 1996. С. 485.
35 В. В. Розанов - Вл. С. Соловьеву // Новый журнал. 1978. Кн.130. С. 92.
36 Перцов П.П. Судьба Пушкина // Мир искусства. 1899. № 15-16. С.158.
37 Розанов В. - Горькому М. (ноябрь 1905) // Вопросы литературы, 1989. № 10. С.155.
38 Розанов В. В. Из старых писем. Письма Влад. Серг. Соловьева // Розанов В. В. Легенда о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского. М., 1996. С. 462.
39 Бахтин М. М. Автор и герой в эстетической деятельности // Бахтин М. М. Автор и герой. К философским основам гуманитарных наук. СПб., 2000. С. 78.
40 В. В. Розанов - Д. С. Мережковскому (лето 1908, Териоки) //ОР ГПБ. Ф.814 (Д.В. Философов). Ед. хр. 140. Л. 9.
41 Розанов В. В. Литературные изгнанники. М., 2000. С. 103.
42 Розанов В.В. Литературные изгнанники. Воспоминания. Письма. М., 2000.С. 225.
43 В. В. Розанов - Вл. С. Соловьеву // РО ГПБ Ф.718. Ед. хр. 72. Л.7.