Научная статья на тему 'В. Г. Распутин и Л. Н. Толстой («Последний срок» и «Смерть Ивана Ильича»)'

В. Г. Распутин и Л. Н. Толстой («Последний срок» и «Смерть Ивана Ильича») Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
639
39
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
Л.Н.ТОЛСТОЙ / В.Г.РАСПУТИН / СИМВОЛИЗАЦИЯ / ПРИТЧЕВОСТЬ / ФИЛОСОФИЯ СМЕРТИ И ЖИЗНИ / L.N. TOLSTOY / V.G.RASPUTIN / SYMBOLISM AND PARABLE PHILOSOPHY OF DEATH AND LIFE

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Шульц Сергей Анатольевич

В статье проводятся параллели между повестью Л.Н.Толстого «Смерть Ивана Ильича» и повестью В.Г.Распутина «Последний срок». Отмечается одинаковое значение символики и притчевости, мотива «господина» и «слуги», мотива своеобразного «двойничества» и т.д. для обоих произведений. В русле философско-мифопоэтической традиции рассмотрена метафизика смерти и жизни у Толстого и Распутина.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

V.G. Rasputin and L.N. Tolstoy (‘The Closing Date’ and ‘The Death of Ivan Ilyich’)

Parallels are drawn between L.N. Tolstoy’s long story ‘The Death of Ivan Ilyich’ and V.G. Rasputin’s long story “The Closing Date”. The same meanings of symbolism and parable-like features, the motif of “the master” and “servant”, the motif of a peculiar “double-like similarity”, etc. in both works are made note of. The metaphysics of life and death in Tolstoy’s and Rasputin’s works is considered in keeping with the philosophical-mythopoetic tradition.

Текст научной работы на тему «В. Г. Распутин и Л. Н. Толстой («Последний срок» и «Смерть Ивана Ильича»)»

С.А.Шульц

в.г.распутин и л.н.толстой («последний срок»

и «Смерть Ивана Ильича»)

В статье проводятся параллели между повестью Л.Н.Толстого «Смерть Ивана Ильича» и повестью В.Г.Распутина «Последний срок». Отмечается одинаковое значение символики и прит-чевости, мотива «господина» и «слуги», мотива своеобразного «двойничества» и т.д. для обоих произведений. В русле фило-софско-мифопоэтической традиции рассмотрена метафизика смерти и жизни у Толстого и Распутина.

Ключевые слова: Л.Н.Толстой, В.Г.Распутин, символизация, прит-чевость, философия смерти и жизни.

Parallels are drawn between L.N. Tolstoy's long story 'The Death of Ivan Ilyich' and V.G. Rasputin's long story "The Closing Date". The same meanings of symbolism and parable-like features, the motif of "the master" and "servant", the motif of a peculiar "double-like similarity", etc. in both works are made note of. The metaphysics of life and death in Tolstoy's and Rasputin's works is considered in keeping with the philosophical-mythopoetic tradition.

Key words: L.N. Tolstoy, V.G.Rasputin, symbolism and parable philosophy of death and life.

Одной из принципиальных точек опоры художественной философии позднего Толстого является символическая оппозиция «хозяина» и «работника», барина и крестьянина, «господина» и «слуги». Подобная антиномия выступает одной из основ внутренней реальности «Смерти Ивана Ильича», где полному непониманию смысла кончины протагониста со стороны представителей его же среды (за исключением маленького сына, несколько гадательно полагает умирающий) противостоит мужицкое сочувствие и участие, в полной мере олицетворяемое и символизируемое лакеем Герасимом:

«Для испражнений его <Ивана Ильича - С.Ш.> тоже были сделаны особые приспособления, и всякий раз это было мученье. Мученье от нечистоты, неприличия и запаха, от сознания того, что в этом должен участвовать другой человек.

Но в этом самом неприятном деле и явилось утешение Ивану Ильичу. Приходил всегда выносить за ним буфетный мужик Герасим»1.

Помощь Герасима Ивану Ильичу, в отличие от помощи кого-то другого, не вызывает у протагониста отрицательных впечатлений. Прежде всего потому, что та имеет под собой духовную почву.

В. Распутин продолжает и развивает в новых условиях традиции классического русского реализма, а также «нового реализма» XX в., близкого модернизму с его вниманием к жизни сознания, описывая сходную c толстовской ситуацию2.

Распутину близки такие представители «нового реализма», как Бунин, Шмелев, отчасти Булгаков. Но предмодернистское, предфеноме-нологическое внимание к проблеме сознания наличествовало уже у Толстого и Достоевского.

Заметим, что при таком специфическом интересе двух подробно рассматриваемых в данной статье авторов к проблеме сознания речь не идет о «психологизме» в узком значении, т. е. внимании к показу узко душевных процессов, а о чем-то гораздо более широком.

У Толстого и Распутина два сюжета: внешний и внутренний. Внешний сюжет характеризует объективную канву событий. Внутренний сосредоточен на жизни сознания протагониста, его восприятии мира.

По сравнению с Толстым, коллизия «Последнего срока» характеризуется вроде бы исчезновением антитезы «господина» и «слуги», исчезновением, декларированным со стороны власти (так ли это в действительности - отдельный вопрос). Однако «госпожой», «хозяйкой» по отношению к свои детям в известной мере является старуха Анна. Дети чувствуют, что они всегда были и будут «ведомы» ею. Эта родительская власть - власть духовная. Сама же Анна по отношению к своим родителям такой «ведомости» ими не ощущает.

Распутин переносит сюжет в полностью однородную, довлеющую себе среду. Это среда почти целиком крестьянская. Даже те дети старухи Анны, которые стали городскими (Люся, Илья), все же в основном сохраняют исконные крестьянские качества - в превращенном или лишь перевернутом виде.

1 Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. Т. 26. М., 1936. С. 95. Далее все ссылки на произведения Толстого даются по этому изданию.

2 Это отмечалось: Семенова С. Г. Валентин Распутин. М., 1987; Kovacova M. Valentin Rasputin a ruska dedina druhej polovice 20. storocia. Banska Bystrica, 2007. S. 11.

Что касается киевской Таньчоры, то она так и не появляется «реально» по ходу действия, оставаясь только в воспоминаниях старухи и в разговорах остальных ее детей. Поэтому фигура Таньчоры превращается в сложный символический образ отсутствия, пустоты, потери, ожидаемой быть восполненной. Потеря осознается как что-то самое дорогое. Это не столько «фигура фикции» (термин Андрея Белого), сколько нечто, включающее такую фигуру в более амбивалентный многосоставный образ.

«Последний срок» - он и для Таньчоры, но и для Анны, пытающейся словно управлять своею смертью и своими будущими похоронами (ср., например, ее пожелания Варваре), и для остальных детей. Он - повод внутренне собраться, образумиться.

Невыполнение Таньчорой и остальными детьми условий отнюдь не бытового, а глубоко символического, философского «последнего срока» заставляет думать об их выходе за пределы мифологическо-фольклорной картины мира, моделируемой деревней как цельным типом существования человеческой общности и отдельного индивида, воспринимаемого в качестве части рода.

Подобная картина мира в качестве принципиально значимой задается нарратором / автором через сознание прежде всего Анны.

Недаром старуха отказывалась рассматривать смерть в сугубо устрашающем облике, а видела ее скорее в качестве элемента кругооборота бытия, элемента, заставляющего говорить о его неотрывности от жизни:

«Она <...> все-таки в последние годы все чаще и чаще думала о солнце, земле, траве, о птичках, деревьях, дожде и снеге - обо всем, что живет рядом с человеком, давая ему от себя радость, и готовит его к концу, обещая свою помощь и утешение. И то, что все это останется после нее, успокаивало старуху: не обязательно быть здесь, чтобы слышать их повторяющийся, зовущий голос - повторяющийся для того, чтобы не потерять красоту и веру, и зовущий одинаково к жизни и смерти» .

В акцентировании во внутреннем монологе Анны мотива зова, можно сказать, зова бытия - перекличка с М. Хайдеггером, с его идеей необходимости вслушиваться в бытие, тесно связанном с Ничем, т. е. в том числе со смертью. Фигура Хайдеггера выступает в данном случае

3 Распутин В. Г. Последний срок. М., 1976. С. 40. Далее все ссылки на произведение Распутина даются по этому изданию в основном тексте.

в определенной опосредующей роли между Распутиным и Толстым, ведь последний был одной из точек отталкивания для хайдеггеровского понимания смерти4.

Кроме того, распутинский нарратор замечает: «Она <Анна. - С.Ш.) не тревожилась: то, что должно ей открыться, все равно откроется, а пока, наверно, еще нельзя, не время. Старуха верила, что, умирая, она узнает <...> много <...> секретов, которые не дано знать при жизни и которые в конце концов скажут ей вековечную тайну - что с ней было и что будет» (с. 40).

Процитированное описание нарочито контрастно боязни Ивана Ильича в его умирании. Ср. также об Анне:

«Нет, ей не страшно умереть, всему свое место. Хватит, нажилась, насмотрелась. Больше тратить в себе ей нечего, все истратила - пусто. Изжилась до самого донышка, выкипела до последней капельки» (с. 58).

Анна осознает, что ее жизнь завершена «сама собой», «естественным путем», что она не только заняла чужого, но и реализовала, избыла свое «единое и единственное место в бытии» (М. Бахтин) и теперь может спокойно уходить в иное. Ивана же Ильича смерть настигает внезапно, резко обрывая весь привычный ход его жизни (ведь причина его смертельной болезни случайна), - для того, чтобы ему открылось нечто принципиально новое о ней, оказавшейся пустой, лишенной смысла и того самого «единого и единственного места».

В страхе смертной болезни Иван Ильич боится называть болезнь и смерть их прямыми именами, прибегая к местоимению:

«Иван Ильич прислушивался, отгонял мысль о ней, но она продолжала свое, и она приходила и становилась прямо перед ним и смотрела на него <...> И что было хуже всего - это то, что она отвлекала его к себе не затем, чтобы он делал что-нибудь, а только для того, чтобы он смотрел на нее, прямо ей в глаза, смотрел на нее и, ничего не делая, невыразимо мучился» (с. 94-95; курсив Толстого).

Это напоминает средневековые повести о прении жизни и смерти, где жизнь и смерть понимались как некие отдельные самостоятельные субстантивированные состояния, существующие словно помимо индивида.

4 Ср. специальную работу: Hajnady Z. Ivan Ilyich and Existence Compared to Death. Lev Tolstoy and Martin Heidegger // Acta Litteraria Academiae Scientorum Hungaricae. 1985. № 27.

В ситуации умирании Анны такого «прения» почти нет. Анна не осознает жизнь как что-то отдельное от себя, но вот смерть часто наделяет таким свойством.

В конце концов Анна и смерть видит не вовне, а внутри себя, чего совсем не ощутит Иван Ильич. У Толстого смерть так и остается чем-то отделенным от индивида, более того, фикцией. Однако жизнь у Толстого - всегда только «моя» жизнь, т. е. она существует исключительно «в» индивиде и через индивида.

Элементы символическо-мистической эвфемизации смерти есть у Распутина, как и у Толстого:

«.Казалось, теперь она <смерть. - С.Ш.> заметила всех их в лицо и больше уже не забудет. Страшно было еще и видеть, как это происходит: когда-нибудь это должно было произойти и с ними, а они считали, что это то самое, и не хотели смотреть, чтобы не помнить о нем постоянно, и все-таки не могли отойти или отвернуться. Еще и потому нельзя было отойти, что она, занятая их матерью, могла остаться этим недовольной, а обращать лишний раз на себя ее внимание никому не хотелось» (с. 10).

Толстовский мотив «мучения» «жизни» «смертью», словно бы издевательства одной над другой как вида их «прения» у Распутина отсутствует.

В приведенных выше цитатах эксплицирована надежда на воплощение смертью какой-то иной формы жизни - идея, близкая прозревшему в финале Ивану Ильичу. Хотя открывшееся ему то, что за гробом, все же более истинно, чем посюстороннее. Иван Ильич, умирая, теряет посюстороннее целиком и полностью, ожидая более «истинной» формы существования, но не в ортодоксальном церковном смысле, конечно. Идея неканонически понятого бессмертия души прямо выражена Толстым в трактате «О жизни», который часто ставят в параллель «Смерти Ивана Ильича».

Своеобразная неортодоксальность по отношению к церковным догматам есть и у Распутина: Анна воплощает скорее определенные фольклорные идеи, для которых христианская вера - элемент адаптированных к народной жизни более общих представлений.

Несмотря на однородность и самодостаточность изображаемой среды, Распутин, однако, обнаруживает конфликт внутри этой крестьянской среды, так же, впрочем, как обнаруживал его и Толстой, когда обращался

к показу исключительно крестьянского мира вне его оппозиции городу и барству (см., например, «Власть тьмы»).

«Последний срок» построен на центрировании всей группы персонажей вокруг фигуры протагониста - умирающей старухи Анны. Налицо, впрочем, столько же центрирование героев «вокруг» старухи, сколько их противопоставление ей.

Это созвучно «собиранию» толстовских героев вокруг умирающего Ивана Ильича. Правда, ближе к финалу толстовской повести вместе с обнаружением некоей кажимости, ненастоящести внешнего мира, как бы тот не тщился представать во всей своей дробности и мелочности, вскрывается и фантомность окружающих толстовского протагониста персонажей. Обнаруживается их неподлинность для него, «единственного» (в значении М. Штирнера), в кругозоре которого, как оказывается, только и существует внешний мир. (Правда, для Толстого фиктивна в конечном счете и смерть.)

Но ведь это примерно те идеи, к которым придет один из основателей феноменологического движения, поставившего проблемы взаимодействия человеческого сознания и мира, Э. Гуссерль. Ю. Хабермас справедливо пишет о субъективном идеализме Гуссерля5. Д. Орвин верно указала на солипсический идеализм Толстого6.

Его можно непосредственно возвести в том числе к указанному выше М. Штирнеру, а также - из тех, кого чтил Толстой, - к Монтеню, к Канту с его «ноуменом», истинная сущность которого якобы недоступна и тем самым «кажимостна», к вытекающей из философии Канта шопенгауэровской идее об одной из ипостасей мира как только человеческом «представлении». Менее всего толстовский солипсизм восходит к романтизму как школе, но он тесно связан с тем романтизмом, которым Гегель называл все христианское искусство начиная со Средних веков.

Распутин, в отличие от позднего Толстого и его протагониста, совершенно не покушается на права окружающего мира. У Распутина «мир» - как в «Войне и мире»: белый свет, во всей глубине значений этой мифологемы7.

5 ХабермасЮ. Философский дискурс о модерне / Пер. М. М. Беляева и др. 2-е изд. М., 2008.

6 Орвин Д. Искусство и мысль Толстого. 1847-1880 / Пер. А. Г. Гродецкой. СПб., 2006. С. 175.

7 См. анализ символики мира у Толстого: Бочаров С. Г. Роман Л. Толстого «Война и мир». М., 1963.

Внешняя реальность для Распутина неотделима от субъекта и наоборот. Предельным проявлением сращенности человека и хронотопа становится у Распутина описание дома Анны:

«Не верилось, что изба может пережить старуху и остаться на своем месте после нее - похоже, они постарели до одинаково дальней, последней черты и держатся только благодаря друг другу» (с. 15).

С точки зрения же Толстого, Ивану Ильичу необходимо разорвать - резко - эту сращенность своего существования с миром, со всем посюсторонним (=фальшивым). Распутин здесь ближе Хайдеггеру, осуждавшему солипсизм, резко критиковавшему тех, кто подвергает сомнению существование мира. И Распутин мог бы повторить слова Хайдеггера о том, что мир - это всегда духовный мир8.

Поскольку Распутин (и его нарратор) принимает действительность как таковую (а действительность, конечно, не только «реальный мир», но и духовное начало), он в определенной степени доверяет всем персонажам, не только умирающей старухе, пытается не только непредвзято оценить каждого, но так или иначе оправдать его. Выпивающие приготовленную для поминок Анны водку Илья и Михаил, а также другие дети Анны в их неприглядных поступках не только осуждены наррато-ром и старухой, но также в каком-то не бытовом смысле оправданы -и слабостью человеческой природы вообще, и серыми обстоятельствами жизни, и даже, может быть, «роком», воплощенным непосредственно в этих обстоятельствах. Если же не «роком», то, во всяком случае, некоей неведомой силой9.

Характерное для второстепенных персонажей толстовской повести скандальное нежелание замечать смерть и смертность человека находит не вполне принципиальную параллель у Распутина:

«Упоминание о смерти заставило их < выпивающих в бане. - С.Ш. > насторожиться, присмиреть, даже задышали с опаской, словно воздух уже был отравлен въедливой потусторонней затхлостью, пускать которую живым в себя нельзя» (с. 9).

Смерть понята здесь как отрицательное потустороннее, которое хотя и не должно быть «впущено» в жизнь, но все же проявляется в ней.

8 ХайдеггерМ. Введение в метафизику / Пер. Н. О. Гучинской. СПб., 1997. С. 126.

9 В связи с мотивом потусторонности ср. также описание охвативших Люсю в родной деревне воспоминаний: «Она подумала, что лучше идти полем, но не сошла с дороги, не могла сделать в сторону ни одного шага, подчиняясь чьей-то чужой воле, которую невозможно ослушаться» (с. 34).

Но так это лишь для отдалившихся от «философско-народного» видения людей. В основном же дети Анны пытаются по-своему обратить внимание на феномен смерти, но они слишком заняты собой, чтобы всерьез пробиться к существенному.

В отличие от Анны, умирающий Иван Ильич не прощает ни себя, ни остальных, которые совсем не понимают протагониста. Однако в акте биологического отдаления от всех людей он все же принимает их - но только и именно в этом акте. Для примирения с миром Ивану Ильичу понадобилось уйти из мира. Анна же и жила, и, несмотря ни на что, умерла примиренной - стоически, философски примиренной. Но выживут ли ее дети без нее? Не спасуют ли перед жизненными, социальными трудностями, приближение которых для страны передал Распутин?

Анна, в отличие от своих детей, помнит о всей целостности и полноте привычного мужицкого уклада, образа жизни, шире - «первобытной» (это слово прямо употребляется Распутиным), мифологическо-фоль-клорной картины мира. (Несколько выделяющийся на фоне остальных детей образ Варвары воплощает только сугубо внешнюю, да и то отрывочную, сторону памяти.) Поэтому Анна, как и все толстовские крестьяне, не боится смерти.

Отличительной чертой мифопоэтики Распутина с необходимостью является ее аисторизм. Это также черта модернистская, как и внимание к проблеме сознания. Мы имеем в виду то, что мифологическо-фоль-клорная, «извечная» модель существования мыслится нарратором и автором «Последнего срока» всегда неизменной и неизменяемой. Как будто не было, например, советской ломки традиционного уклада. Однако эта трансформация была в известной мере реанимацией именно архаических «вневременных» моделей жизни10.

То, что у Распутина почти отсутствуют конкретизированные узкосоциальные реалии, что советский порядок мыслится им как «вечный», свидетельствует столько же о мифопоэтике повести, сколько же о модернистском аисторизме.

Герои Распутина почти свободно говорят о Боге, будто это было разрешено делать в изображаемые времена и тем более писать об этом, но христианский Бог в «Последнем сроке» все же во многом отступает

10 См.: Шульц С. А. Мифопоэтика социалистического реализма: М. Шолохов и И. Пырьев // Шолоховские чтения - 97. Ростов-на-Дону, 1997.

перед более древними архетипами, например образом Матери - Сырой Земли.

Дети Анны осознают смысл исконной «архаически-вечной» модели существования - тем самым она уже, впрочем, и не архаична, а современна - уже осколочно.

В отличие от практически полной одинаковости персонажей «Смерти Ивана Ильича» в их лицемерии и фальши, различающихся лишь в оттенках, окружение умирающей Анны индивидуализировано.

У каждого из детей, в том числе умерших или погибших на войне, свое лицо, своя судьба, свой путь. Все они, каждый как может, пытаются проявить искреннее сочувствие к участи Анны, но всем им не суждено до конца осуществить это. Распутин здесь, повторим, и строг к своим героям, но в какой-то степени оправдывает их перед уникально масштабной даже в самой своей простоте личностью Анны: слишком трудно детям стать подобным ей, это задача в современных им условиях невыполнима.

Единственное, чем могут они походить на мать, - участием в продолжении рода. «Последний срок» в определенном ракурсе - именно история рода, в том числе и человеческого рода как такового, что выводит повествование в широкий символический контекст, напоминающий и о библейском плане.

Повесть Распутина сопоставима с откровенно мифологизированным (уже прямо язычески, но также, однако, комически) рассказом Г.-Г. Маркеса «Похороны великой мамы», где умершая старуха, глава рода, отождествляется с великой богиней, матерью богов, и почести ей воздает, несмотря на языческие мотивы произведения, сам римский первосвященник.

И у Маркеса, и особенно у Распутина обращает на себя внимание предельный акцент на образе матери - при размытости, скупости рисунка образа отца. Отца словно бы и не было. Его образ не важен. Это - обращение к «матриархату», мыслящемуся обоими авторами, пожалуй, в виде «исторической инверсии» (М. Бахтин) - в виде возможного будущего. Однако более существенно то, что образ Анны в конечном счете представляет Россию: в нем есть и символические, и даже аллегорические черты.

Несмотря на то что Таньчора не появляется, а остальные дети уезжают, умирающая Анна проявляет, в отличие от Ивана Ильича, стоическое - практически в строгом философском смысле этого слова -

величие духа. Страхи же и переживания Ивана Ильича в тенденции толстовской повести абсолютно «извинительны» из-за того, что он не знает высших начал.

Умирая, Анна осознает, что жила только для рождения детей, их воспитания, их существования как такового. И неважно, позитивно было и есть это их существование или нет. Важно, что оно было и есть в принципе - но в значении простого «наличия» или же в значении экзистирования, бытийствования (как у Хайдеггера)? Ответ находится, видимо, посередине.

В смерти Анна остается отъединенной от детей. Теряя их в конце концов биологически и морально, Анна все же остается самой собой. Одна ее жизнь и одна ее смерть перевешивает важность всего остального, предстающего перед этой смертью мелким, ничтожным.

В смерти Анна, подобно Ивану Ильичу, именно начинает видеть что-то главное в бытии, не только в будущем, но и настоящем и прошлом: что она все же (и именно) одна в мире, как и всякий другой человек, как Иван Ильич, и что это совсем не отменяет необходимости общения и диалога (в бахтинском значении), что она бессмертна.

По ходу развития сюжета дети Анны то приближаются к границам сознания умирающей, то удаляются от них. В целом же, однако, нарратор и автор отмечают, что дети проигрывают своей матери в масштабности, цельности, подлинности личности11.

В «Последнем сроке» возникает ситуация, особенно характерная для Толстого: противопоставление восприятия героем самого себя изнутри (и своей жизни, и своей смерти, т. е. самосознание) - и перцепция героя извне, окружающими.

То, что открывается Ивану Ильичу в процессе умирания, понимает только он сам - и его союзник нарратор / автор. То, что вспоминает, воссоздает внутри своего самосознания Анна, ее колебания между миром живых и миром мертвых, ее прозрения в сущность жизни рода и индивида, жизни человечества в целом, ее путь в неизбежное - все это очень часто преподносится нарратором/автором как реанимация «коллективного бессознательного», мифологически-фольклорного «архетипа» (по Юнгу, которого Распутин на тот момент мог, впрочем, и не знать, как и Хайдеггера).

11 Ср.: КогасогаМ. Ор. сИ Б. 35.

Анна питает надежду встретить на том свете некоего «двойника» - такую же старуху, как и она. Это символизирует упование старухи на обретение абсолютного понимания на том свете. В реальности аналогом такого ожидаемого за гробом двойника, могущего все понять и принять, выступает Мирониха, чей образ среди других персонажей повести стоит особняком.

В «Последнем сроке» мотив двойничества несет позитивное значение. В более двусмысленном аспекте он мелькает в «Смерти Ивана Ильича», когда протагонист вспоминает детские годы, воспринимая себя в третьем лице, как нечто стороннее ему нынешнему:

«. Он был Ваня с мама, с папа, с Митей и Володей, с игрушками, кучером, с няней, потом с Катенькой, со всеми радостями, горестями, восторгами детства, юности, молодости. Разве для Кая был тот запах кожаного полосками мячика, который так любил Ваня?» (с. 93).

В первом предложении приведенной цитаты персоним «Ваня» фигурирует в аспекте восприятия героя другими, причем этих других воспринимает также сам Ваня, воскрешая в памяти, какими они были «тогда». Во втором предложении цитаты намечается «двойничество» в несколько более точном смысле: герой оценивается в качестве постороннего по отношению к самому себе: «так любил Ваня» - это уже взгляд почти извне, хотя речь идет о самом же себе.

Умирая, старуха видит то «свет» (подобно Ивану Ильичу), то тьму, но главным для нее оказывается не просто воспоминание, но некий мистический «анамнезис» в духе Платона, воскрешение всей цепочки событий прошлого, связанных непосредственно и прежде всего с ее детьми. Внешний мир и дети - вот то, что, понимает Анна, останется после нее. В своем анамнезисе Анна «вспоминает» и свое будущее -протягивается нить из былого в видимое (посюстороннее) и невидимое (потустороннее).

Как сложится дальнейшая «история бытия», «судьба бытия» (Хай-деггер) после Анны, после Ивана Ильича?

Список литературы

Бочаров С. Г. Роман Л. Толстого «Война и мир». М., 1963. Орвин Д. Искусство и мысль Толстого. 1847-1880. СПб., 2006. Распутин В. Г. Последний срок. М., 1976. Семенова С. Г. Валентин Распутин. М., 1987. Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 90 т. Т. 26. М., 1936. ХабермасЮ. Философский дискурс о модерне. М., 2008.

ХайдеггерМ. Введение в метафизику. СПб., 1997.

Шульц С. А. Мифопоэтика социалистического реализма: М. Шолохов

и И. Пырьев // Шолоховские чтения - 97. Ростов-на-Дону, 1997. Hajnady Z. Ivan Ilyich and Existence Compared to Death. Lev Tolstoy and Martin Heidegger // Acta Litteraria Academiae Scientorum Hungaricae. 1985. № 27. Kovacova M. Valentin Rasputin a ruska dedina druhej polovice 20. storocia. Banska Bystrica, 2000.

Сведения об авторе: Шульц Сергей Анатольевич, доктор филологических наук, автор книг «Гоголь. Личность и художественный мир» (М., 1994), «Историческая поэтика драматургии Л.Н.Толстого (герменевтический аспект)» (Ростов-на-Дону, 2002). E-mail: s_shulz@mail.ru, shulcz-70@mail.ru

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.