Вестник ПСТГУ III: Филология
2006. Вып. 1. С. 20-35
Тематические источники «Медного всадника» и ода Горация «к самому себе»
И.Л. Багратион-Мухранели
к. фил. н. профессор кафедры теории и истории литературы ПСТГУ
В статье рассматривается ряд вопросов, касающихся генезиса некоторых мотивов и образов пушкинской поэмы. Автор анализирует различные факторы, обусловившие замысел «петербургской повести» и отдельные её жанрово-стилистические особенности, даёт обзор известных работ, посвящённых историческим и литературным источникам «Медного всадника». В центре внимания оказывается один из кульминационных эпизодов поэмы, в наиболее существенных чертах восходящий, по мнению исследователя, к известной оде Горация. Данная параллель, которую обходят вниманием многие учёные, становится для автора статьи ключом к новой интерпретации некоторых аспектов проблематики произведения.
Пожалуй, одно из самых таинственных и запоминающихся мест в поэме «Медный всадник» — это фантасмагорическое преследование памятником обезумевшего Евгения: «...Как будто грома грохотанье — / Тяжело-звонкое скаканье / По потрясенной мостовой. / И, озарен луною бледной, / Простерши руку в вышине, /За ним несется Всадник Медный / На звонко-скачущем коне; / И во всю ночь безумец бедный / Куда стопы ни обращал, / За ним повсюду Всадник Медный / С тяжелым грохотом скакал».
Л.В. Пумпянский в статье «“Медный всадник” и поэтическая традиция XVIII века» показывает, что звуковой образ погони в поэме восходит к Державину. «Дело в том, что, говоря о “громе” и “грохота-ньи”, Державин обыкновенно имеет в виду не самый шум удара, но его отзвук, эхо:
Грохочет эхо по горам,
Как гром гремящий по громам...
Столбом власы седые вьются,
И глас его гремит в горах...
Возвратным грохотаньем грома...
(«Эхо», 1811)
Необычное для Пушкина, но, как известно, конститутивно-постоянное у Державина составление сложных эпитетов (особенно акустических) объясняется тем, что Пушкин здесь сознательно воскрешает чужой язык»1.
Но, наряду со стилизацией языка од XVIII в., в этом эпизоде имеет место обращение еще к одному источнику. Глубина и сгущенность образа усиливаются оттого, что Пушкин через голову Державина обращается здесь к Горацию.
Тридцать четвертая ода из первой книги Горация печатается под разными заглавиями. А.П. Семенов-Тян-Шанский в юбилейном издании 1936 г. (Q. Horati Flacci. Carmina Selecta. MM. Academia. MCMXXXVI) называет ее «На прежний путь». М.Л. Гаспаров, помещая тот же перевод в издании 1970 г. («Библиотека античной лирики», издательство «Художественная литература»), дает ей заглавие «К самому себе», следуя авторскому эпиграфу.
В этой оде, написанной алкеевой строфой, четко выделяются две темы — глубокое удивление, почти потрясение, связанное с созерцанием могущества Юпитера, которого поэт называет торжественным именем «Диеспитер», и раздумье о проявлении воли богов в человеческой жизни. Характерно, что именно алкеева строфа сопутствует у Горация в первой книге од теме божественного вмешательства в людские дела.
Но 34-я ода отличается от остальных. В большинстве из них Гораций описывает богов достаточно отстраненно. В 9-й оде: «Вино из амфоры сабинской, / О Талиарх, пообильней черпай! / А остальное вверь небожителям. / Лишь захотят, — бушующий на море / Затихнет ветер, и не дрогнут / Ни кипарисы, ни ясень древний». В оде 14-ой («К Республике»): «Паруса — в клочья растерзаны; / Нет богов на корме, в битвах прибежища...». В 17-ой («К Тиндариде») Сильван Ликейский бережет «сельские блага», что «польются щедро». В 26-й поэт обращается «К Музам», в 31-й — «К Аполлону», в 35-й — «К Фортуне»: «Богиня! Ты, что царствуешь в Антии! / Ты властна смертных с низшей ступени ввысь / Вознесть, и гордые триумфы / В плач обратить похоронный можешь». В оде «К самому себе» лирическое начало выражено гораздо сильнее, к тому же оно соседствует с историософскими рассуждениями. Гораций описывает явление необычное, мистическое, призванное пролить свет на будущее Рима: Юпитер, обычно режущий тучи молнией, пускает коней по безоблачному небу. И поэт, видя это, готов расстаться с заблужде-
1 Пумпянский Л.В. Классическая традиция. Собрание трудов по истории русской литературы. Языки русской культуры. М., 2000. С.188-189.
ниями молодости — учением эпикурейцев, которые считали, что боги не заботятся о делах людей. Удар грома с ясного неба заставляет его отказаться от «безумной мудрости» и думать иначе.
Ф.Ф. Зелинский считал, что эта ода — результат глубочайшего религиозного переживания, сродни обретению веры. «Пусть читателя не шокирует “языческое” восприятие описанного чуда: это подлинное обращение, и только тот, кто воспринимает его всерьез, может понять все тревоги и надежды, связанные с пророчеством Сивиллы, т.е. характер единственного в истории человечества времени, когда произошло соприкосновение неба и земли... В молодости Гораций был поклонником Эпикура; в описании путешествия, совершенного им с Меценатом в Брундизий для заключения договора с Антонием, он безжалостно издевался над набожностью граждан небольшого городка, через который проходил их путь (Сатиры 1,5). Это было в 37 г.; с того времени многое изменилось. Гораций родился в деревне; неразлучная подруга деревенской жизни — мечтательная религиозность, — вопреки его воле, давала порой иное направление мыслям и чувствам, когда он оставался один на один с величием природы»1. Отвечая своему внутреннему голосу, Гораций писал:
Богов поклонник редкий и ветреный,
Хотя безумной мудрости следуя,
Блуждал я, ныне вспять направить Я принужден свой челнок и прежних Путей держаться. Ибо Диеспитер,
Обычно тучи молнией режущий,
Вдруг по безоблачному небу
Коней помчал с грохотаньем тяжким,
Что потрясает землю недвижную И зыби рек, и Стикс, и ужасные Врата Тенара, и Атланта Крайний предел. Божеству подвластно Высоким сделать низкое, славного Низринуть сразу, выявить скрытое:
Судьба венец с тебя срывает,
Чтобы, ликуя, венчать другого.
У Пушкина в «Медном всаднике» своеобразно развиваются обе темы. Здесь и лирико-философское вступление к поэме с его экскурсом в историческое прошлое России и Петербурга, и полный драматизма рассказ о наводнении и символическом «ударе грома»,
1 Зелинский Ф.Ф. Римская империя. СПб., 2000. С. 61- 62, 72-73.
переворачивающем жизнь человека. Есть тут и прикровенное свидетельство религиозных переживаний автора. Названные мотивы Пушкин вводит с оглядкой на Горация, но совершенно по-своему, исходя из размышлений над русской историей и реформируя русскую литературную одическую традицию в соответствии с логикой своего творчества.
В поэме три действующих лица — Автор, Евгений и Петр, каждый со своим кругом языковых средств. Лирическая традиция существенно видоизменяется в результате перемены жанра «чистой» поэмы на «печальну повесть». Многие одические формулы, попадая в «повесть», трансформируются. Как отмечают исследователи, авторская интонация в первоначальных набросках была близка к ранним поэмам, имели место даже текстуальные переклички с «Бахчисарайским фонтаном». «В “Медном всаднике” воскресает с новой лирической силой авторское “я”, но только без тех частных биографических подробностей, какие были в романтических поэмах, — пишет Д.Благой. — Лирика автора здесь направлена на общие темы. Автор здесь петербуржец вообще, влюбленный в свой город.
(...) И выступает он здесь как рассказчик. Его произведение не “поэма”, а именно “рассказ”, “повесть”, со всеми соответствующими повествовательными приемами.
В черновиках поэмы читаем:
Давно, когда я в первый раз Услышал мрачное преданье,
Смутясь, я сердцем приуныл И на минуту позабыл Свое сердечное страданье.
С этим почти буквально совпадает предполагавшееся (в черновике) вступление к “Бахчисарайскому фонтану”:
Печален будет мой рассказ —
Давно, когда мне в первый раз Любви поведали преданье,
Я в шуме радостном уныл И на минуту позабыл Роскошных оргий ликованье.
Фраза “печален будет мой рассказ”, как видим, является в черновом тексте “Бахчисарайского фонтана” (1824) и повторяется почти через десять лет в окончательном тексте “Медного всадника” (1833). В “Бахчисарайском фонтане” она была вычеркнута, так как противоречила чисто лирической установке поэмы, но пригодилась потом в
“Медном всаднике”: это была уже “повесть”, хотя и с лирической окраской»3.
Литература о «Медном всаднике» насчитывает десятки хрестоматийный исследований, литературные источники поэмы были описаны многими критиками и учёными, от П.В. Анненкова до Н. Измайлова, Д. Благого, Л. Пумпянского, И. Фейнберга-Самойлова и др. Однако, с нашей точки зрения, в обширной литературе о поэме недостаточно раскрыты влияние оды Горация на формирование замысла и связь данного источника с линией Евгения.
Тема вмешательства богов в жизнь человека, отсышающая читателя к Горацию, в «Медном всаднике» осложнена и видоизменена. Фантасмагорическая погоня «медного» Петра сводит воедино видение героя, исторические размышления Пушкина и рассказ о петербургском наводнении, а заодно соотносит Петра исторического — «строителя чудотворного», и «кумира на бронзовом коне» — ожившую статую. «Для Пушкина на протяжении всего его творчества статуя была символом русской дворянской культуры Нового Времени, в известном смысле противостоящей православной традиции. Статуи античных богов и статуи императоров в виде богов быши в России главным символом утверждения государственного права и преображения византийского государства в европейское, — пишет исследователь категории чудесного в творчестве А.С. Пушкина 1830-х годов А.И. Иваницкий. — Это делает пушкинские статуи “бесов изображеньями”, “волшебными демонами”, дышащими “силой неземной” (“В начале жизни школу помню я”). В “Воспоминаниях в Царском Селе” 1829 г. предвосхищается оживание статуи: “Садятся призраки героев // У посвященнык им столпов”».
Преемственность значения статуи и сюжета «Медного всадника» в отношении XVIII века, — указывает исследователь, — удостоверяется соответствующими значениями русской хвалебной оды. Швед и турки в ней тождественны потопу, а война с ними — плаванию корабля в бурю: «<Швед> стремит их (войска) в наглые набеги; // Как шумны многих вод струи»; «Корабль как волны раздвигает, //... Росс так Туркам налегает» (Петров).
Мореплавание устремлено не к новым землям через море, а к покорению самой морской пучины, к взятию ее «во область». «На грозный вал поставив ногу, // Пошел меж шумных водных недр, //.Подвигнул страхом глубину, // Пучина власть его познала, //.Тритоны вспели песнь ему» (Сумароков). Петр изгоняет Нептуна и принимает от него власть над морем:» «.морем паки Петр владеет, //.Нептун ему свой скиптр вручает». Петр сам становится Нептуном: «Вижу на валах высоких // Нового Нептуна я» (Сумароков).
3 Благой Д.Д. Мастерство Пушкина. М., 1955. С. 294.
Море, покоренное с помощью Петербурга, — та же преисподняя: «Плутон кричит: востал из гроба // Великий Петр. // Тритоны в окияне тонут, // И Фурии во аде стонут. // О коль ты грозен, Невский град!» (Сумароков).
Ликование уравнивает людей и воду через реализацию этимологической связи «рукоплескания» людей и «плеска» воды: «В Петровом, свету страшном граде//... плески плескам весть дадут» (Ломоносов).
Петербург аккумулирует всероссийский «плеск» людей и воды и направляет его к небесам: «Петровы возвышали стены // До звезд плескание и клик», «.единый град Петров // В едину стогну уместился, //. Чтоб плеск всходил до облаков» (Ломоносов)4.
Пушкинская фантазия превращает рассказ о наводнении в фантасмагорию, опровержение рациональной имперской утопии. «Античная составляющая» поэмы прослеживается достаточно явственно. Союз Земли и Воды нарушен, мифологические персонажи, таящиеся под тонким покровом исторической, государственной жизни, бунтуют, стремясь разрушить дело Петра. Метафора разлившейся стихии в современной французской историографии (Гизо) — это обозначения вышедших из повиновения народных масс, бунта, восстания. Ей противостоит тема статуи, колонны, скульптурного свидетельства величия истории.
Пушкин писал свою петербургскую повесть одновременно с работой над «Историей Пугачева». Начало второй части носит явные следы этого соседства в картине разбушевавшейся стихии:
Но вот, насытясь разрушеньем И наглым буйством утомясь,
Нева обратно повлеклась,
Своим любуясь возмущеньем И покидая с небреженьем Свою добычу. Так злодей,
С свирепой шайкою своей В село ворвавшись, ломит, режет,
Крушит и грабит; вопли, скрежет,
Насилье, брань, тревога, вой!..
И грабежом отягощенны,
Боясь погони, утомленны,
Спешат разбойники домой,
Добычу на пути роняя.
4 Иваницкий А.И. Категория чудесного в творчестве А.С.Пушкина 1830-х годов. Автореферат диссертации на соискание доктора филологических наук. СПб., РПГУ им. А.И. Герцена. 2001. С. 20.
«Уезжая во время страшной непогоды из Петербурга, — пишет Н. Измайлов, — Пушкин увозил с собой сочинения Мицкевича, привезенные Соболевским из Парижа и запрещенные в России. Мицкевич в стихах “Памятник Петра Великого”, “Олешкевичу”, “Русским друзьям” резко сатирически изображает Петербург и Петра. Эти три стихотворения из семи, составлявших цикл, Пушкин переписал в тетрадку и согнул, оставляя место для перевода. Все стихи были полны ненависти к российской тирании и императорскому Петербургу. Стихотворение “Олешкевич” имело подзаголовок “День накануне петербургского наводнения” (переписанное дословно,оно заняло в тетради одиннадцать страниц). В обращении Мицкевича к “Русским друзьям” упоминались сосланный Бестужев и те, кто “свободную душу продал за царскую ласку”. Укор Мицкевича Пушкин мог принять и на свой счет, и, конечно, он был больно задет им. Он решил ответить Мицкевичу, но окончательный текст появится в бумагах поэта еще не скоро.
Тогда же Пушкин стал списывать и стихотворение “Памятник Петру Великому”. Очевидно, его больше всего заинтересовало начало стихотворения, в котором польский поэт вспоминает о своих встречах с Пушкиным в Петербурге, о бышой дружбе, когда они стояли, укрывшись под одним плащом, а “их души, возвышаясь над земными препонами, быши подобны двум породнившимся альпийским скалам, хоть и навеки разделенным водной стремниной”. Однако и в этом стихотворении Мицкевич возвращается к своей главной теме и говорит о памятнике Петру как о символе ненавистной ему имперской тирании.
В рабочей тетради Пушкина переписана первая половина стихотворения (31 строка из 70). Вероятно, вторая часть его, где Мицкевич сопоставляет петербургский монумент с конной статуей Марка Аврелия в Риме, не вызвала у Пушкина такого живого отклика»5.
Еще одно произведение западно-европейской литературы было связано с темой памятника — в «Ямбах» Барбье, посвященнык июльской революции во Франции, появившихся в 1831 г., шла речь о Вандомской колонне, точнее о мыслях, которые возникали при восстановлении статуи Наполеона на Вандомской колонне.
Образ главного героя был соткан из материала разных источников. В поле зрения Пушкина бышо и собрание сочинений Радищева, изданное его сыновьями. В «Письме к другу, жительствующему в
5 Измайлов Н. «Медный всадник» А.С. Пушкина. История замысла и создания, публикации и изучения // Пушкин А.С. Медный всадник. Л., 1978.
С. 137-139.
Тобольске по долгу звания своего» рассказывалось о торжествах, которые происходили 7 августа; он пишет там, что наша благодарность Петру была бы еще больше, если бы он утверждал и «вольность частную» — свободу личности. Известно определение Радищева Екатериной II — «бунтовшик хуже Пугачева».
Пушкин смотрит материалы о времени Екатерины — времени Пугачева и о строительстве «гражданства северной державы» — деятельности Петра.
Незадолго до этого, в 1831 году, Пушкин получает доступ к библиотеке Вольтера для работы над Историей Петра. Конечно, он знает о переписке Шувалова, поставлявшего вместе с профессором Академии Миллером материалы Вольтеру, и примечаниях к ним М.В. Ломоносова. «Московский телеграф» и «Московский вестник» печатали их в 1828 и 1829 годах.
Одним из самых обширных, хотя и несистематизированных трудов, посвященных Петру, было сочинение Ивана Голикова, в 20 томах с приложением анекдотов петровского времени.
Голиков был купцом, занимавшимся винным откупом во времена Екатерины. Дела его пошли плохо, и он попал в долговую тюрьму. По случаю открытия Фальконетовского памятника Петру, Екатерина, для которой это было дело первейшей, европейской важности, объявила амнистию. И Голиков, который и до того относился с восхищением к «строителю чудотворному» — Петру, воспринял свое освобождение мистически. Он увидел в этом очередное чудесное деяние государя. Выйдя на свободу, он пошел к памятнику, пал перед ним на колени и дал обет собирать сведения о деятельности Петра, чем всю жизнь потом и занимался.
Если посмотреть на даты, это было 7 августа 1777 года. Петербургское наводнение, о котором «свежо воспоминанье», — 7 ноября 1825. Пушкин, размышляя об истории, описывает ее с помощью «петербургского мифа», в пространстве которого сталкиваются государь и подданный, маленький человек. Автор как бы апеллирует к нашей памяти о том, что если Голиков благодаря (косвенно) Петру возвышается, получает возможность выйти на свободу, стать историком, то отпрыскам других родов приходится плохо.
Бунт Евгения прочитывается в контексте размышлений о польском восстании, июльской революции во Франции, и конечно, благодаря исторической топографии ( действие происходит на Сенатской площади), — о 14 декабря 1825 года. Упреки Мицкевича Пушкину в память «русским друзьям» побудили его высказаться о них.
Выражение «бедный», которое является постоянным эпитетом Евгения, имело также особую стилевую окраску. Говоря о Лувеле,
убийце герцога Беррийского, Занде, Пушкин называет их «бедными». Постоянным клише было и определение бунтовщиков как поврежденных в уме, помешанных.
«Уже давно обсуждался вопрос о том, что “Медный всадник” имеет какое-то отношение к Декабрьскому восстанию, — пишет А.И. Фейнберг-Самойлов в статье «Заметки о “Медном всаднике”», где он скрупулезно исследует хронологию и топографию поэмы. — Обычно стараются найти какие-то прямые сопоставления. Ищут или простых аллегорий, или хотя бы четкой символики, при этом почему-то забывая, что даже тогда, когда Пушкин писал свою поэму, он знал, что ее придется представить на высочайшее рассмотрение. Николай I не хуже нас с вами знал о событиях 14 декабря и об их социальных, политических и идеологических последствиях. Пушкину об этом напоминать было не нужно»6.
Для современников в «Медном всаднике» содержался не только внешний контрастный смысл, противопоставление «маленького человека» и триумфатора Петра. П.А. Вяземский скупо признался: «В этой повести коротко знакомишься с положением России в эту странную и страшную годину»7.
В «Медном всаднике» мы видим своего рода движение Петра вспять. Из строителя он превращается в «кумира на бронзовом коне» — полубога, правящего бал вместе с морской стихией.
Размышляя над ходом истории, работая попутно над «Историей Петра», Пушкин привносит в подтекст поэмы и сравнение Российской империи с Римской. Следует отметить двойственность не только образа самодержца, но и города, им основанного. «Рим» на берегах Невы словно отмечен особым первородным грехом, как и его предшественник. Рассматривая религиозное понимание римской истории, Ф.Ф. Зелинский указывает связь пророчества Сивиллы Кумской и легенды об основании Рима с идеей первородного греха. «Боги разгневались на Рим, это было очевидно, — но за что? — пишет Ф.Ф. Зелинский. — ..Все древние стены Рима покрыты братской кровью; можно ли ожидать искупления, пока стоит запятнанный и проклятый город? Вот первородный грех Рима. Это не наше открытие: когда после краткого мира молодой Цезарь и Секст начали войну снова, Гораций обратился к ним с пламенным эподом VII, который заканчивается следующими стихами:
6 Фейнберг А. Заметки о «Медном всаднике». М., 1993. С. 33.
7 Вяземский П.А. Полное собрание сочинений в XII тт. СПб., 1878. Т. 2.
С. 377.
Да! Римлян гонит судьба лишь жестокая За тот братоубийства день,
Когда лилась кровь Рема неповинного,
Кровь, правнуков заклявшая.
(Пер. А.П. Семенова-Тян-Шанского)»8.
В какой мере эта легенда и пророчества воспринимались современниками? К ней постоянно обращались поэты. Вергилий завершает первую книгу «Георгик» воспоминанием о пророчестве катастрофы Сивиллы Кумской. Многократно бедствия, обрушивавшиеся на Рим, «прочитывались» этим кодом. Придворные математики высчитывали дату исполнения пророчеств гибели или процветания Рима. Для того, чтоб разделять эти мнения, не надо было быть особенно религиозным человеком. Интересно и другое наблюдение, подчёркивающее ирреальность конфликта Евгения с Петром: «В его обвинениях против Петра нет логики. Не Петр ответствен за наводнение и за то, что Параша живет в Галерной гавани. Но Евгений находится в состоянии безумия, и ему явно не до логики. В первый момент он никак не связывает наводнения с “роковой волей” грозного самодержца. Эта мысль приходит ему потом, через год, уже в безумии, когда он в ненастный осенний вечер случайно очутился у памятника и в нем воскресло впечатление невозмутимого в своей “неколебимой вышине” всадника, торжествующего над разъяренной водной стихией. Тут не столько логика, сколько ассоциация, возникающая при виде этой медной, непреклонной фигуры на скачущем коне. Вот он гордо восседает в своем триумфальном наряде, подняв коня на дыбы, а Параша — где она? Таким образом, смысл поэмы в яркой противоположности явлений: бронза и человек, история и личность, государство и “чувства добрые”, общее и частное»9.
Так же, как в оде Горация, у Пушкина изображена сверхъестественная скачка. Но она перенесена с неба на землю, хотя и происходит в воспаленном сознании героя. В этой фантастической скачке статуи императора Петра в «Медном всаднике» сходится множество линий пушкинского творчества. Тема связи коня и всадника кардинально менялась с годами. Появившись в 1815 г. в балладе «Сраженный рыцарь» как тема верности коня убитому рыцарю, она трансформируется в тему пророчества волхва о будущем князя в «Песни о Вещем Олеге». Мистическое, пророческое начало, связанное в переломный момент истории со скачкой Петра, Пушкин рисует в поэме «Полтава»: «Ретив и смирен верный конь. / Почуя роковой
8 Зелинский Ф.Ф. Указ. соч. С. 61-62.
9 Благой Д.Д. Указ. соч. С. 297.
огонь, / Дрожит. Глазами косо водит / И мчится в прахе боевом, / Гордясь могучим седоком». Эта торжественная, прославляющая интонация в описании коня сменяется в тридцатые годы интонацией глубокой печали и образом инфернальной скачки.
Работа над «Медным всадником» шла параллельно с переводами «Песен западных славян», которые завершаются знаменитым стихотворением «Что ты ржешь, мой конь ретивый?». Этот разговор — пророчество коня своему господину, королю Филиппу II, мученику за веру, которого ждет скорая смерть от руки басурман. Христианские мотивы в тридцатые голы в пушкинском творчестве звучат все сильнее. В этом же цикле, в первом стихотворении — «Видение Короля» — поэт упоминает Иисусову молитву.
В «Медном всаднике», по мнению многих исследователей (В. Виноградов, Л. Пумпянский, Н. Измайлов), соединяются язык автора, язык Петра и государственности и язык Евгения, бытовой беллетристики, городской повести.
Весьма неслучайно, что безымянный Евгений имеет благородное имя и его появление в сюжете сопровождается специальным указанием автора: «Прозванья нам его не нужно, / Хотя в минувши времена / Оно, быть может, и блистало, / И под пером Карамзина / В родных преданьях прозвучало; / Но ныне светом и молвой / Оно забыто». Автор знает о нем и его предках что-то важное — глагол «блистало» очень ответственен. Это начало рода, начало истории от нас скрыто.
Пушкин, написавший «Песнь о Вещем Олеге», «Пророка», «Бориса Годунова», сохраняет связь с традицией древнерусских летописцев, начало истории выводивших из Библии, от Сотворения Мира. Религиозно-мистический план поэмы частично восходит, наряду с прочими источниками, к оде Горация.
Первоначально мистическое начало было связано с рассказом майора Батурина, которому во сне явился Петр Первый и приказал не трогать памятник. Дело в том, что для создания мифа Пушкин использует также анекдоты, городской фольклор. Вот один из таких анекдотов. «В 1812 году, опасаясь, что Наполеон пойдет на Петербург, Александр I велел эвакуировать вместе с другими государственными ценностями и главный памятник России. Однако говорят, что к министру Голицыну явился некто Батурин, который рассказал ему свой многократно повторяющийся сон.
Ему снилось, что ночью памятник Петра съезжает со скалы и скачет по пустынным улицам на Каменный остров к дворцу, где жил тогда Александр I. Он, Батурин, неведомою силой несется вслед за всадником и слышит звон бронзовых копыт по петербургской
мостовой. Памятник подъезжает ко дворцу, навстречу ему выходит смущенный и подавленный Александр. Медный Петр говорит ему, что пока его изваяние стоит на своем месте, Петербургу не страшна никакая опасность”10.
Пушкин коренным образом меняет характер данного рассказа. Ему предшествует описание самого наводнения. Это воистину апокалиптическая картина, и по характеру авторской интонации, и по динамике и масштабу освещения событий:
«Осада! приступ! злые волны (.) Народ / Зрит Божий гнев и казни ждет.»
И казнь обрушивается на бедного Евгения. Только что читатель следил за «сердечными мечтами» героя («Жениться? Ну., зачем же нет?»), и вот, в конце первой части: «На звере мраморном верхом, / Без шляпы, руки сжав крестом, / Сидел недвижный, страшно бледный, / Евгений (.) /. Иль во сне / Он это видит? Иль вся наша / И жизнь ничто, как сон пустой, / Насмешка неба над землей?»
Здесь меняется тип рассказа. От лирического восторга вступления и завершенного повествования, воссоздающего картину столицы, поэт переходит к третьему типу рассказа. Автор достигает иного напряжения и динамичности, чем в начале. Это динамичность не оды, но псалмов. «А каковы описания мирового целого в псалмах! Холмы там непременно «скачут как агнцы», горы «тают, как воск», море «убегает», Иордан «течет вспять», небеса «приклоняются» к земле, и над всем господствуют образы мрака и пламени. Мир дан в состоянии катастрофы и чуда, выводящих вещи из тождества себе», — пишет С.С. Аверинцев11.
Пушкин не только показывает перемену в судьбе героя. Он меняет изобразительные средства авторской выразительности, использует разные принципы — завершенной античной пластики и разомкнутой динамики христианской духовной поэзии, рисуя катастрофу Петербурга и жизни Евгения.
Во второй части, перед инфернальной скачкой, когда «прояснились / В нем страшно мысли», вновь происходит смена авторского принципа и в описании Петра — четыре восклицательных знака подряд: «Ужасен он в окрестной мгле! / Какая дума на челе! /Какая сила в нем сокрыта! / А в сем коне какой огонь!» и далее.
Мы считаем, что, наряду с традицией оды, Пушкин обращался в «Медном всаднике» к псалмической традиции, не менее характерной
10 Фейнберг А. Указ. соч. С. 42.
11 Аверинцев С.С. Греческая «литература» и ближневосточная «словесность». Два творческих принципа // Вопросы литературы. М., 1971. № 8. С. 65.
для русской поэзии XVIII века. «Формы русской поэзии XVIII в., чей «высокий штиль» требует преобладания церковнославянского, в некоторых отношениях более сродни по своей структуре церковной поэзии, коренящейся в поэзии средневековой, чем классицизму, который тогда формально исповедовался»12, — пишет Р. Якобсон. И в «Медном всаднике» слышны отзвуки псалмов А.Ф. Мерзлякова, «Духовной песни, извлеченной из 48-го псалма» И.И. Дмитриева, переложения 93-го псалма Е.П. Люценко.
Если попытаться определить, о какой традиции может идти речь во второй части «Медного всадника», то хочется отметить близость изображения катастрофы петербургского наводнения и к переложению 72 псалма Давида Феофаном Прокоповичем из «Псалтири рифмотворной» (Ме1арИга818 Р8.72): «Аще из земли перестанут реки / Истекати / И начнут моря брег свой великий / Преступати, / А падшее небо землю покриет / Всю звездами, / Воздух, в огнь пришед, воссвирепеет / Молниями — / То ниже тогда благость Вышняго / Многомощна / Предаст праведна в руки грешного / Беспомощна, / Ни душ избранных Всеблагой Отец / В злой печали / Оставит, дабы, лишенны, в конец / Погибали» и далее. «Как раз “Псалтирь рифмотворная”, — замечает исследователь, — соединила в себе православный дух с открытостью ко всему многообразию западной культуры. Это соединение, столь характерное для последующей русской литературы, и определило ее своеобразие и замечательное богатство»13. Приходят на память и принципы поэзии Сумарокова, полной драматизма и напряженного религиозного пафоса, остроты переживания бренности человеческого существования. (Тогда как «в многочисленных поэтических произведениях Ломоносова на религиозные темы, — пишет В.В. Зеньковский, — он следует исключительно Ветхому Завету, — у него нигде не встречается новозаветных мотивов. Это, конечно, связано с общей внецерковной установкой даже у религиозных людей XVIII века в России»)14. Для А.П. Сумарокова основные темы — смерть, суетность человека, его резко выраженное одиночество в мире. (Ср. его стихотворное обращение к Богу: «Но великий Боже! Ты и щедр, и прав, / Сколько нам не страшен смертный сей устав».)
«Существенным элементом, формирующим драматургический стиль в одах, являются речевые фигуры апострофа (обращения). Их
12 Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. С. 55.
13 Романов Б.Н. Псалмопевец Давид и русская поэзия // Псалтирь в русской поэзии ХУП-ХХ веков. М., 1995. С. 10.
14 Зеньковский В.В. История русской философии. Т. 1. М., 1998. С. 116.
употребление превращает понятие в нечто одушевленное»15, — считает исследователь поэзии XVIII в. Л. Сазонова. Речь Евгения вслед за внутренним монологом строится именно как обращение. Но, вместо использования фигуры апострофа (ср. у Ломоносова в «Вечернем размышлении о Божьем величестве»: «Но где ж, натура, твой закон?...»), Пушкин заставляет Евгения вступать в диалог и прямо обращаться к памятнику Петра: «Добро, строитель чудотворный! — / Шепнул он, злобно задрожав, — / Ужо тебе.!».
Среди книг Пушкина в его библиотеке находилась изданная в 1809 году в Москве книга «Ложный Петр III, или Жизнь, характер и злодеяния бунтовщика, Емельки Пугачева». В первом томе был помещен портрет Пугачева с подписью из Сумарокова:
Я к ужасу привык, злодейством разъярен,
Наполнен варварством и кровью обагрен.
Было также и сумароковское «Полное собрание всех сочинений в стихах и прозе»16. Интересно, что позже, в «Капитанской дочке», из уст Петра Андреевича Гринева прозвучит (в связи с его занятиями литературою): «Опыты мои, для тогдашнего времени, были изрядны, и Александр Петрович Сумароков, несколько лет после, очень их похвалял» (глава «Поединок»). В 11 главе («Мятежная слобода») эпиграф из басни Сумарокова «В ту пору лев был сыт». Стихи Сумарокова встречаются в альбоме Е.Н. Ушаковой.
Следует отметить, что интерес Пушкина к духовным стихам проявился уже в Михайловском, больше всего в «Подражании Корану» и «Пророке». В тридцатые годы, после болдинской осени, усиление христианских мотивов в пушкинском творчестве неуклонно. В «Песнях западных славян» — упоминание Иисусовой молитвы, в «Капитанской дочке» основа исторической концепции — «милость к падшим». То же в критических статьях и лирических стихотворениях «Странник», «Чудный сон мне Бог послал», в сказках, в поэме «Анджело», каменноостровском цикле, включающем переложение молитвы Ефрема Сирина.
15 Сазонова Л.И. О драматургическом компоненте в одах Ломоносова //
М. Ломоносов, А. Сумароков, В. Тредиаковский. Стихотворения и письма. М., 2002. С. 372.
16 Полное собрание всех сочинений в стихах и прозе покойного Действительного Статского Советника, Ордена Св. Анны Кавалера и Лейпцигского Ученого Собрания Члена, Александра Петровича Сумарокова. Собраны и изданы в удовольствие Любителей Российской Учености Николаем Новиковым, Членом Вольного Российского Собрания при Императорском Московском Университете. Издание Второе. В Москве. В Университетской Типографии у Н. Новикова. 1787.
Финал «Медного всадника» содержит не только символическое сопоставление судеб маленького человека, бедного Евгения, и основателя государства, Петра. Здесь отразился и непосредственный опыт автора. Известно, что Пушкин с Вяземским ездили на лодке в праздник Преполовения (когда отпускают преступников) на острова (следует вспомнить в связи с этим об интересе Пушкина к славным могилам и то, что в устных рассказах просачивались подробности о казни и о захоронении декабристов). Анна Андреевна Ахматова, сама, вероятно, разыскивавшая могилу расстрелянного большевиками мужа, Николая Степановича Гумилева, догадалась о цели поездки поэта с Вяземским на остров Голодай. В работе «Пушкин и Невское взморье» она пишет, что в отрывке 1830 г. «Когда порой воспоминанье.» «.таинственно решительно все: и необычная для Пушкина порывистая, обнаженная нетерпимость страданья (такой стон характерен для зрелой пушкинской лирики, и его можно сравнить только с “Воспоминанием” 1828 г.), и готовность в честь чего-то пожертвовать заветнейшей и любимейшей мечтой жизни — Италией, верней, мечтой об Италии, и подробность описания забытого богом и людьми уголка убогой северной природы, и все это в трагических тонах, а не в порядке реалистической полноты жизни (как в “Путешествии Онегина”). Следует сравнить отрывок “Когда порой воспоминанье” с первой главой Онегина, где происходит нечто диаметрально противоположное. Можно даже предположить, что автор имел в виду воспользоваться опрокинутой композицией. Там Пушкин отрекается от Петербурга, белых ночей и т.п. в честь Италии:
Но слаще средь ночных забав,
Напев Торкватовых октав!
(.) Петербург для Пушкина всегда — север (см., например, о петербургских дамах: “О жены Севера”). Когда он сочиняет стихи, то всегда находится на каком-то отдаленном юге. Мысли о декабристах, то есть об их судьбе и об их конце неотступно преследовали Пушкина. (.) Я не допускаю мысли, чтоб место их погребения было для него безразлично», — пишет А. Ахматова. Она делает справедливое умозаключение, что, описав в примечаниях к «Полтаве» могилы Искры и Кочубея, «Пушкин, несомненно, горько попрекал Николая I, который не только не вернул родным тела казненных декабристов, но велел закопать их на каком-то пустыре. Пушкин приводит Николаю в пример его “пращура”, Петра I, сообщает в примечании точные данные, когда были погребены тела “двух страдальцев” (“Меж древних праведных могил /Их мирно церковь приютила”)».
«И это пишет поэт, — продолжает Ахматова, — который через два года и, кстати сказать, просто рядом с отрывком “Когда порой вос-
поминанье.” утвердит культ могил в словах величавых и, как всегда у этого автора, не подлежащих отмене:
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам,
Животворящая святыня!
Земля была б без них мертва Как пустыня
И как алтарь без божества....
(1830)
(.) Пушкин полностью разделяет высокое верование античности (см. Софокл, “Эдип в Колоне”) о том, что могила праведника — сокровище страны и благословение богов.
Из того же загадочного отрывка “Когда порой воспоминанье” мы узнаем, что Пушкин бежит от разговоров, связанных с чем-то очень ему дорогим, о чем люди говорят недолжным образом. Что это не что-то личное, показывает слово “свет”, т.е. общество, потому что в свете личные дела в присутствии участника этих дел не обсуждались. Поэт готов бежать, но не куда глаза глядят и даже не в свою обожаемую Италию, а на какой-то покрытый тайгой северный островок, точь-в-точь похожий на тот, где он закопает “ради Бога” через три года своего Евгения Езерского. В своих мемуарах барон Розен пишет, как он ездил по взморью, чтобы найти могилы пяти казненных друзей. Скорбный интерес, который проявляет к этому месту Пушкин, трижды описывая его (“Домик”, отрывок “Когда порой воспоминанье.”, “Медный всадник”), позволяет нам предположить, что и он искал безымянную могилу на Невском взморье. Над виселицами на черновиках “Полтавы” Пушкин пишет: “И я бы мог как шут”, а в стихах к Ушаковой — “Вы ж вздохнете ль обо мне, если буду я повешен?” (1827), как бы присоединяя себя к жертвам 14 декабря. А безымянная могила на Невском взморье должна была казаться ему почти его собственной могилой: туда “погода волновая заносит утлый мой челнок”»17.
Поэма кончается словами: «.У порога / Нашли безумца моего, / И тут же хладный труп его / Похоронили ради Бога». Эпитет «моего» показывает отношение автора к герою, его место в истории Петербургского наводнения, русской истории, истории всемирной. Находясь в Болдине, за три года до написания поэмы, в рецензии на второй том «Истории Русского народа» Полевого, Пушкин писал: «История древняя кончилась богочеловеком, говорит г-н Полевой.
17 Ахматова Анна. О Пушкине. Статьи и заметки. Горький, 1984. С. 157-161.
Справедливо. Величайший духовный и политический переворот нашей планеты есть христианство. В сей-то священной стихии исчез и обновился мир. — История древняя есть история Египта, Персии, Греции, Рима. — История новейшая есть история христианства. — Горе стране, находящейся вне европейской системы!»18.
Драматизм 34-й оды Горация послужил, как мы считаем, одним из факторов оформления замысла «Медного всадника». Будучи писателем христианским, Пушкин существенно обогатил историческую разработку своей «печальной повести», выступив настоящим поэтом-мифотворцем. Поэтом, которому всего через три года предстояло сделать еще один перевод из Горация — «Памятник», в котором, как считал Дэвид Хантли, Пушкину удалось «установить связь между делом поэта и делом Христа»19.
“The Copper Horseman” and Horacian ode “To Oneself”
I.L. Bagration-Moukhranely The article analyses a number of questions regarding the genesis of certain motifs and types in the Pushkin’s poem. The author considers different factors that contributed to the idea of “Saint-Petersburg tale” and certain aspects of its genre and style, and reviews the well-known works devoted to the historical and literal sources of “The Copper Horseman”. In the centre of the author’s attention is one of the culmination episodes of the poem which, in the author’s opinion originates in its most essential features from the famous Horacian ode. This parallel, being ignored by many specialists, serves to the author as a key towards new interpretation for the certain aspects of the poem.
18 Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 16 т. М., 1937—1939. Т. 11. С. 127.
19 Huntly D.-G. On the source of Pus’kin’s nerukotvornyj. Die Welt der Slaven. Wisbaden, 1970. Jg.15. Heft. 4. S. 362.