УДК 1:316
РИТОРИКА КАК ПЕДАГОГИЧЕСКОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ ПО ОБРАЗОВАНИЮ И ВОСПИТАНИЮ ДРЕВНЕРИМСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО МУЖА
Н.А.Кащей, Г.П.Китаева
THE RHETORIC AS AN INSTRUMENT OF A ROMAN STATESMAN EDUCATION
N.A.Kashchey, G.P.Kitaeva
Гуманитарный институт НовГУ, [email protected]
Данная статья посвящена определению места риторики в социально-политической жизни древнеримского общества. Риторика рассматривается как инструмент социально-политического самоутверждения и воспитания совершенного гражданина, эти ее функциональные характеристики иллюстрируются на примере риторических концепций Цицерона, Квинтилиана и Тацита.
Ключевые слова: мнение, власть, риторика, образование, риторическое самоутверждение
This article is devoted to the definition of the place of rhetoric in social and political life of the Roman society. The rhetoric is seen as an instrument of social and political self-determination and committed citizen education, those of its functional characteristics are illustrated by the example of rhetorical concepts Cicero, Quintilianus and Tacitus. Keywords: opinion, power, rhetoric, education, rhetorical self-affirmation
Идею человеческой общности, основанной на риторике, мы обнаруживаем в древнеримской культуре у Цицерона, она вытекает из его понимания отношений риторики и философии. Риторический холизм, который обнаруживается здесь, направлен на отмену различий между риторикой и философией, наукой и повседневной коммуникацией, и вряд ли не может пойти риторике на пользу. Если компетентность риторики распространяется на все языковое, то это даже может привести к ее исчезновению, одновременно понимание риторических процессов затрудняется, поскольку нет необходимости отличать их от других коммуникативных феноменов.
Предпринимаемая Цицероном попытка реабилитации на основе единства ratio и oratio софистического понимания «софии» прямо сталкивается со всеми платоновскими возражениями против софистической риторики, при этом он не может привнести в свою модель достигнутый Аристотелем прогресс в познании этой дискуссии. Популяризуемая Аристотелем связь разума и речи в деятельности только еще ставиться под формальный контроль и управление в системе риторических учебных материалов. Аристотель не занимается, как Цицерон, целенаправленным слиянием риторики и философии, а открывает благодаря понятию практики доступ к практической разумности, которая развертывается в риторическом обмене мнений по поводу обсуждения предметных проблем. Риторика и философия не должны идентифицироваться друг с другом, чтобы демонстрировать плодотворные отношения.
Цицерон не осознает в полной мере проблематику спора между Платоном и софистами, он думает, что сможет осиливать ее теми же средствами, что и софисты в рамках формулы «правильного употребления» риторики. Таким образом, уважение к риторике связано вновь с хорошим или плохим намерением
отдельного оратора употребить речь. Правда, теперь, в качестве этического эталона выступает ее римский образец, за которым при всем этом проглядывают контуры исакратовской риторики в виде формулы "vir bonus dicendi peritus", добродетельный оратор, опытный в обращении с речью, должен избавить от затруднений. В действительности проблемы только лишь скрепляются новой печатью. Необходимость сохранить моральную квалификацию оратора как критерий использования собственно риторики указывает на системную слабость заявленной программы, в которой риторический обмен мнениями не может выходить за внешние рамки изначальной позиции.
Такая риторика выступает ничем иным, как средством формирования мнения в политике и социальной практике. Практический потенциал разума, который проявляется в обсуждении и истолковании конкретного положения вещей, скорее всего можно будет игнорировать. В противовес аристотелевскому диктуму: «Ведь может оказаться, что большинство, из которого каждый сам по себе и не является дельным, объединившись, окажется лучше тех, не порознь, но в своей совокупности... ведь так как большинство включает в себя много людей, то, возможно, в каждом из них, взятом в отдельности, и заключается известная доля добродетели и рассудительности; а когда эти люди объединяются, то из многих получается как бы один человек, у которого много и рук, много и ног, много и восприятии . Вот почему большинство лучше судит.» [1, 1281b] Цицерон доверяет отдельному «совершенному» оратору, а также его "moderatio et sapientia". Если Аристотель обращается к плюрализму мнений, к речевым вкладам каждого участника, которые обрисовывают общие контуры практического решения и высвечивают его значимые контекстуальные моменты как основополагающее условие политической разумности, то цице-
роновский оратор должен репрезентировать весь контекст как единое целое. Аристотель предоставляет участникам выяснять риторическими средствами, что собой представляет благоразумное в соответствующей ситуации, Цицерон же подразумевает риторическую рациональность, которая порождается в дебатах («при этом обсуждать всякий вопрос с противоположных точек зрения и из каждого обстоятельства извлекать доводы наиболее правдоподобны» [2, с. 34] ), и как целое — не только этически — обеспечивается этим совершенным оратором. В качестве средства ориентации и коммуникативной конфигурации риторическое, как техника в греческом смысле слова, решительно трансформируется: производительность ораторов фокусируется сейчас в искусстве ораторики, оратор становиться высшим проявлением культуры эпохи.
Этому оратору систематически предъявляются сврехтребования, более того, остается абсолютно невыясненным, чем обусловлена его обширная компетенция в сфере практики. Она, во всяком случае, не может вытекать из политической практики, так как собственный порядок и основания последней обязаны влиянию упомянутой риторики. Следовательно, за этой риторической компетенцией оратора лежат основания, находящиеся вне сферы практики, он должен всегда представлять доказательства релевантности практики в каждом конкретном случае. Если это, однако, так, то так называемая риторическая компетенция, очевидно, теряет прозрачность: moderatio et sapientia оратора могут и не находить практическое решение, если их нужно всякий раз доказывать. Их способ проявления не более чем возможность, а убедительность принципиально проблематична.
Обширный гуманистический идеал воспитания, который должен способствовать уважению и поддержке риторики после ее платоновской критики, не только должен соответствовать этим чаяниям, но и удерживать риторику в пространстве решения политического и практического круга задач, в то время как она объявляется как таковой носителем культуры. На место политики как ведущей целенаправленности риторики приходит образование.
Таким образом, становится также понятным, почему с реабилитацией софистической риторики связывается надежда на восстановление "consensus doctrinarum", соответственно, и гармонизация всех наук, и ее значимость: «Ибо как только постигается сущность того учения, которое объясняет причину и цель вещей, тотчас открывается некое удивительное согласие и созвучие всех наук» [2, с. 6]. Восстановление красноречия намечено Цицероном именно как всеобъемлющее: «Ведь подлинная сила красноречия в том, что оно постигает начало, сущность и развитие всех вещей, достоинств, обязанностей, всех законов природы, управляющей человеческими нравами, мышлением и жизнью; определяет обычаи, законы, права, руководит государством и умеет что угодно и о чем угодно высказать красиво и обильно» [2, с. 20].
В таком понимании риторики упомянутое обещание связи практики с науками, по всей видимости, призвано увязывать различные контексты дея-
тельности. В действительности, однако, это только возмещение. Между космополитической культурной перспективой и конкретным действием зияет концептуальный пробел, который не может ликвидировать подобное понимание риторики. Причина этого лежит не в последнюю очередь в пренебрежении к эффективности мнений, которые связывали у Аристотеля сверхиндивидуальные перспективы в сфере практики с конкретным действием отдельной личности, выступая инстанцией посредничества. Категория мнения становиться у Цицерона не только афункциальной. Более того, оратор постоянно находится в оппозиции к циркулирующим мнениям: «А как раз доводы, которыми орудуют у нас на форуме, полны крючкотворства, бранливости, жалки, ничтожны и всецело потакают вкусам толпы» [2, с. 24]. Под давлением мнений, не только широкой массы, но и людей, которые получили лишь поверхностное образование, образовательная риторическая программа способна лишиться содержания и даже быть дискредитированной: «А эти новые наставники, как я убедился, неспособны учить ничему, кроме дерзости, а это свойство, даже в применении к хорошим действиям, само по себе должно быть усиленно избегаемо» [2, с. 24]. Сомнительно, чтобы такого рода претенциозная риторика в состоянии выступать в качестве средства практического посредничества, она постоянно стоит перед задачей соответствовать собственным требованиям и идеалам, которые необходимо всякий раз доказывать.
Чтобы это посредничество могло осуществляться какой-то длительный срок, иметь перспективу, только и должно, что обучать подходящую публику. Именно в этом направлении протекает более позднее развитие римской риторики. Разработка школьной риторической образовательной программы в имперский период Квинтилианом — это не только последовательный ответ на данную проблему, но и попытка также избавить школьную риторику от тех системных возражений, которым необходимо подвергается цицероновская риторика в своих претензиях определять политическую практику и выступать политической риторикой.
Напротив, в контекст школьной риторики соображения, которые пропагандируются в «Об ораторе», вполне вписываются и отражают единство формы и содержания. С точки зрения практической этики это единство представляет собой в какой-то мере основу риторического образа жизни, который можно называть, однако, только лишь в метафорическом смысле политическим. Как, с одной стороны, нельзя говорить удачно без того, чтобы не говорить одновременно ясно, понятно и красиво, поскольку образуют средства украшения и мысли единство, так, с другой стороны, нельзя говорить хорошо без того, чтобы не быть добродетельным. «Ибо красноречие есть одно из высших проявлений нравственной силы человека; и хотя все проявления нравственной силы однородны и равноценны, но одни виды ее превосходят другие по красоте и блеску. Таково и красноречие: опираясь на знание предмета, оно выражает словами наш ум и волю с такою силой, что напор его движет слушателей в любую сторону. Но чем значи-
тельнее эта сила, тем обязательнее должны мы соединять ее с честностью и высокой мудростью; а если бы мы дали обильные средства выражения людям, лишенным этих достоинств, то не ораторами бы их сделали, а безумцам бы дали оружие» [2, с. 55].
В конечном счете, сомнительная формулировка, согласно которой именно хорошая речь обязана быть добродетельной, приводит к тезису о структурном тождестве стиля речи и образа жизни. Значительное внимание к стилистике хорошей речи становиться знаком подлинности ораторского образа жизни. Ориентация риторики на образование протекает, таким образом, под эгидой узко понимаемых ораторам этических и эстетических категорий, которые, конечно, не спасают и не выводят из тупика школьную риторическую образовательную программу. Риторика благодаря этой двойной этической и эстетической защите от рисков оказывается чистой фикцией «правильного употребления» Горгия, возникшие у обеих позиций имманентные проблемы вытекают из-за ошибочной оценки практического контекста риторики, правда, ошибки хоть и сходные, однако, не идентичные. Они скорее находятся в несколько любопытном отношении взаимодополняемости: как в софистике вследствие предельной нацеленности на успех речи остается практическая и политическая деятельность ее участников в темноте, так и у Цицерона она размывается в широко обозначенной культурной перспективе.
Конкретная политическая практика в такой перспективе всегда уже превзойдена и выпадает с необходимостью из круга задач и поля зрения риторики. Риторическое образование как возмещение политического измерения риторики не в состоянии компенсировать потерю ее влияния в политической деятельности. Возложить ответственность за эту потерю на измененные исторические обстоятельства, пожалуй, сначала кажется убедительным и законным. Тем не менее, конец римской республики и начало принципата только обрамляет судьбу риторики историческими обстоятельствами, связь которой с практикой с самого начала была проблематичной. То есть, это были, прежде всего, упомянутые выше специфические причины трансформации ее предмета, которые привели к упоминаемому Цицероном «умолкнове-нию» риторики: «вместе с другими несчастьями, нашу республику постигло и это: в ней умолкло то самое красноречие, о котором мы начали говорить» [3, с. 22]. Все же, вместе с тем, риторика продолжает существовать и развиваться, скорее ее вариант как образовательной и этической дисциплины теряет политически вес. По мере того, как цицероновская риторика теряют его, вероятно, вместе с претензией влиять на практические действия, усиливается тот культурный космополитизм, который изначально был нацелен на разграничение теории и практики, готовя почву для своего триумфального шествия в европейском гуманизме.
Заимствованная Цицероном фигура «совершенного оратора» принимает, поэтому равным образом как мессианские, так и утопические черты. Он -не только римский муж, который, по праву заслужи-
вает имя мудреца: «во всех речах и во всех благородных знаниях представляет собою высшее совершенство», но и «государства бывали обязаны ораторам, как своим первоначальным устройством, так нередко и дальнейшим сохранением» [2, с. 9]. Все же сформулированная здесь практическая ориентация риторики на политику только утверждаема. Образование оратора неизбежно затягивается вследствие слишком обширной воспитательной программы, деятельность становиться формальным аспектом риторического образования, в котором на передний план все больше выходят литературные и созерцательные моменты. Хотя номинально считается преимущество vita activa, как олицетворение оратора, все же, появляется тезис, что риторика свойственна и так называемому «тихому оратору», который представляет совсем другой идеал, чем идеал действенной жизни. Речь идет, конечно, о прототипе ученого-гуманиста, который удалился от дел, чтобы посвящать себя чистой радости научной деятельности: "pura voluptas litterarum", находящей свое выражение в составлении и публикации письменных речей, которое превращают этого «тихого оратора» в образованного писателя. Таким образом, на место политики приходит литература. Вместо того чтобы, как собственно требует этого Квинтили-ан, риторика возмещала якобы потерянную философией этику, на самом деле этим происходит смешение риторики и поэзии. Литературная риторика выражает свою связь с действительностью только лишь в виде постулата. Оратору необходимо как раз в руководстве литературным обучением также передавать основы нравственного образа жизни, поэтому внедрение в чтение классики является одновременно учебным курсом морали.
Квинтилиановская программа риторического образования на деле является отказом от политической риторики. Однако он этот отказ не следствие неблагоприятных политических обстоятельств, а вполне объясним превращением самостоятельных частных риторических мотивов в универсальное риторическое образование. Риторическому воспитанию подлежит каждый и подразумевается некая общая программа, однако, руководствуются ей конкретные индивиды, которым самим необходимо решать быть в политике или прятаться от нее за маской ученого. Очевидный идеал этого ученого — это платоновский остров блаженных, на который теперь и оратор как равноценный продолжатель дела философа жаждет доступа. Практика, для понимания и оформления которой Платон использовал концептуальное превосходство философа, уходит от ученого-оратора, который теряет из виду ее естественное риторическое строение, поскольку перевоспитание всех он объясняет предпосылкой для «истинного» риторического порядка. То, что риторическая саморефлексия и политика отчуждаются друг от друга, не нужно причислять к заслугам политики. Скорее, однако, теперь политика приходит в недоумение от естественного последствия развития предмета риторики.
В «Диалоге об ораторах» Тацит это стечение обстоятельств освещает с обеих сторон, деполитиза-ция риторики находит свое выражение в политике
дериторизации практики. Это — один из главных итогов генезиса риторики, на анализе которого полностью построен «Диалог». Диалоговые пассажи трех основных ораторов представляют диагноз состояния риторики и три основные ее направления развития: первая позиция связана с попыткой воскрешения исторически утраченного цицероновского идеала риторики, который подразумевается как противовес двум другим, а именно увядающей судебной риторике, а также ее слиянию с поэзией, которому немало посодействовал Квинтилиан.
Уже сам по себе диагноз об оккупации юридическим красноречием предмета риторики очевидная манифестация различия цицероновского и квинти-лиановского идеала воспитания. На место оратора, который олицетворял союз политики, юриспруденции и философии, приходят адвокаты «своекорыстного и кровожадного красноречия, то оно вошло в употребление лишь недавно, порожденное порчею нравов и придуманное, чтобы служить, как ты, Апр, выразился, оружием» [4, с. 12]. Даже если моральная оценка подобного развития событий, обсуждаемого между защитником и обвинителем новой риторики, спорна, все же оба сходятся в описании самого факта, имеющего место быть. Сокращение всего пространства риторических заданий до тренировки судебной речи в школах декламации, в которых ученик преуспевает в разборе симулируемых юридических случаев, вполне понятно объясняется как упадок риторики. В целом здесь используются традиционные представления о процессе развития римской риторики, поразительные радикальные изменения которой констатируются только в заключительной речи Матерна. Там формулируется ответ на проблему упадка риторики — это как раз не дальнейшая попытка его преодоления, наоборот, упадок риторики приветствуется, так как ее процветание понимается как недостаток политических устоев: «Великое и яркое красноречие — дитя своеволия, которое неразумные называют свободой; оно неизменно сопутствует мятежам, подстрекает предающийся буйству народ, вольнолюбиво, лишено твердых устоев, необузданно, безрассудно, самоуверенно; в благоустроенных государствах оно вообще не рождается» [4, с. 40].
Способность, приписываемая ранее Цицероном отдельному оратору, риторически привносить коллективный фронезис теперь возлагается на самого императора — последовательно соблюдать монополию на фронезис без обязательной опоры на риторическое обсуждение при принятии решения: «Нужно ли, чтобы каждый сенатор пространно излагал свое мнение по тому или иному вопросу, если благонамеренные сразу же приходят к согласию? К чему многочисленные народные собрания, когда общественные дела решаются не невеждами и толпою, а мудрейшим и одним?» [4, с. 41]. В определенном смысле цицероновское сосредоточение на образе идеального оратора закладывает тенденцию, которая теперь реализуется. При этом создающееся впечатление, что у риторики остается ее политическая составляющая, связано по сути только лишь с призывом привнести цицероновские основания в действие. В принципе,
однако, представленная цицероновская риторика уже так деполитизирована в своих основаниях, как и господство одного дериторизировано. «И если бы нашлось какое-нибудь государство, в котором никто не преступает дозволенного законами, то среди беспорочных людей судебный оратор был бы так же не нужен, как врач среди тех, кто никогда не болеет. И подобно тому как искусство врачевания менее всего применяется и менее всего совершенствуется у народов, наделенных отменным здоровьем и телесною крепостью, так и оратор пользуется наименьшим почетом и наименьшею славой там, где царят добрые нравы и где все беспрекословно повинуются воле правителя» [4, с. 41].
Если теперь упадок риторики приводит к прогрессу политических устоев, то последняя логически больше не может использоваться для их осуществления и поддержания. Отделение риторики от политики превращает их в совершенных антагонистов. Эта оппозиция политического порядка, с одной стороны, и риторического спора как симптома несовершенства политических устоев, с другой стороны, как раз характерна для аргументации, которая используется в новоевропейской критике риторики, и наиболее остро представлена у Гоббса. Если риторику Тацита все таки можно характеризовать как оружие в руках отдельных субъектов, то не в последнюю очередь это проистекает из определенного понимания инструментария цицероновской риторики. Без исправного риторического образования в качестве заднего плана это оружие приручается только лишь в государстве, устои которого не имеют необходимых риторических корней. Демократия и риторика у Тацита систематически связываются друг с другом; вместе с тем, объективные основания для соединения риторики с демократической формой государственного правления не выдвигаются.
Оба эти момента, демократия и ее риторическая ангажированность, способствуют тому, чтобы опять обратиться к аристотелевскому пониманию практического благоразумия с его принципиально понятным риторическим строением публичности. Риторически направленный обмен мнениями в его глубинном понимании нужно идентифицировать не просто с дебатами; процесс производства мнений должен выступать средством ориентации совместной деятельности, который в своей непрерывности порождает определенную стабильность и надежность общих условий. Требуемая относительная стабильность в сфере практических отношений обуславливает основную приемлемость учреждающего их порядка, а также институты, которые воплощают этот порядок. Однако эту приемлемость предоставляют и недемократические государства, но это уже объект исследования для другой статьи.
1. Аристотель. Политика // Аристотель. Полн. собр. соч.: В 4-х т. Т. 4. М.: Наука, 1984. С. 375-644.
2. Цицерон Марк Туллий. Об ораторе // Цицерон Марк Туллий. Три трактата об ораторском искусстве. М., 1972. С. 329-384.
3. Цицерон Марк Туллий. Брут, или о знаменитых ораторах // Цицерон Марк Туллий. Три трактата об ораторском искусстве. М., 1972. С. 253-328.
4. Тацит Корнелий. Диалог об ораторах // Корнелий Тацит. Сочинения: В 2 т. Т. 1. Анналы. Малые произведения / Пер. А.С.Бобовича. 2-е изд., стер. СПб.: Наука, 1993. 736 с.
References
1. Aristotel'. [Politics], Aristotel'. Full coll. of works in 4 vols. Vol. 4. Moscow, 1984, pp. 375-644.
2. Tsitseron Mark Tulliy. Ob oratore [De oratore]. Tsitseron Mark Tulliy. Tri traktata ob oratorskom iskusstve. Moscow, 1972, pp. 329-384.
3. Tsitseron Mark Tulliy. Brut ili o znamenitykh oratorakh [Brutus]. Tsitseron Mark Tulliy. Tri traktata ob oratorskom iskusstve. Moscow, 1972, pp. 253-328.
4. Tatsit Korneliy. Dialog ob oratorakh [Orator]. Korneliy Tatsit. Works in 2 vols. Vol. 1. Saint Petersburg, 1993. 736 p.