М. А. Робинсон (Москва)
Письма на родину: ученые-эмигранты и российская славистическая элита (20-е годы)
Русская наука вообще и славистика в частности оказалась в начале 20-х гг. разорванной на оставшуюся на родине и попавшую в эмиграцию. В результате всех потрясений, постигших Россию, русская наука и внутри страны оказалась частично дезорганизованной. Многие ученые предпочли покинуть Петроград, основной академический центр, из-за тяжелейших материальных условий жизни, ведших к физическому вымиранию науки 1, и перебраться в более благополучные, прежде всего в продовольственном отношении, районы страны: так, например, академик В. Н. Перетц (1870-1935) несколько лет прожил в Самаре.
Академическая элита в основной своей части осталась на родине, эмиграция академиков Н. П.Кондакова (1844-1925), В. А.Францева (1867-1942) — явление скорее исключительное, хотя некоторые из их коллег также серьезно помышляли об отъезде. Так, будущий академик П. А. Лавров (1856-1929) в письме академику Н. К. Никольскому (1863-1936) летом 1918 г. писал: «То униженное положение, в какое мы попали, так удручает человека, что не знаешь, как бы из него выйти. Я мечтаю удалиться совсем из отечества, когда [нрзб.] откроется граница, если это будет возможно, к славянам». Далее письмо Лаврова полно очень эмоциональных восклицаний: «Так велики злодеяния большевиков [...] Ужели и Лавру постигла страшная судьба безнаказанно для злодеев?! [...] Мы задыхаемся от насилья»2. Нам неизвестно, какие причины заставили Лаврова отказаться от своих планов, но до конца жизни он с крайней неприязнью, можно сказать с ненавистью, относился к новому режиму.
Но большинство ученых, хотя и сетовали на тяжелые материальные и моральные условия существования, мечтали в основном о возможности поездок за границу с научными целями, что удавалось очень немногим, о восстановлении прерванных войной и революцией контактов как с зарубежными коллегами, так и с бывшими соотечественниками.
Только после завершения Гражданской войны и отнюдь не сразу, а очень постепенно начали восстанавливаться связи между частями разорванной русской науки прежде всего на уровне личной переписки. Нельзя сказать, что переписка носила интенсивный характер с обеих сторон, это зависело от самых различных обстоятельств. В настоящее время мы не можем охватить весь массив этой переписки, в особенности малодоступные архивы в тех странах, где проживали эмигрировавшие из России ученые. С другой стороны, в самой России пропали или сохранились
фрагментарно архивы многих ученых, подвергшихся репрессиям, таких, например, как Н. Н. Дурново (1876-1937) или Г. А.Ильинский (1876-1937), особенно активно общавшийся с учеными-эмигрантами. Мы сознательно не стремимся к полному охвату сохранившейся переписки и видим своей задачей лишь обозначение тех проблем, которые нашли отражение в письмах, приходивших в Россию.
Одной из задач, которую взяли на себя уезжавшие слависты, была помощь в восстановлении личных связей, существовавших между членами мирового славистического сообщества до начала Первой мировой войны. В этом отношении характерна деятельность Р. О.Якобсона (1896-1982), официально выехавшего в Чехословакию в качестве «сотрудника миссии Красного Креста в Праге»3. Сам Якобсон «как славист был приглашен в роли переводчика»4. Довольно продолжительная работа Якобсона в составе советского полпредства все же закончилась его эмиграцией. По-ви-димому, активность его переписки можно объяснить надежным официальным положением. Еще находясь в Таллине, перед выездом в Прагу, Якобсон пересылает академику А. А. Шахматову (1864-1920) письмо эмигрировавшего в Чехословакию историка-слависта Н. В.Ястребова (1869-1923)5. Молодой ученый буквально сразу же по приезде в Прагу не только погрузился в занятия наукой, но и стал посредником в восстановлении связей между учеными старшего поколения. Так, уже 25 августа 1920 г. Якобсон сообщал М. Н.Сперанскому (1863-1938): «Очень рад, что могу здесь заниматься наукой [...] Я беседовал только с профессором Поливкой, который был со мной очень любезен. Он дал мне для Вас несколько своих книг, которые Вам одновременно с письмом посылаю». Якобсон также отмечал, что «профессор Зубатый, о котором уже несколько лет назад был некролог в „Русском филологическом вестнике", жив и пишет»6. Последнее недоразумение возникло из-за некролога, написанного Г. А. Ильинским, за что через год после его опубликования ученый принес свои извинения7. Досадная ошибка была вызвана отсутствием достоверной информации в военное время. В этом же письме Якобсон поднял очень важную для ученых, оставшихся в России, проблему необходимости пополнения библиотек новой славистической литературой: «Если Вам нужны какие-либо чешские книги, - писал он, — я с готовностью могу Вам их послать»8. В последовавшие за приездом в Прагу полгода Якобсон развернул бурную деятельность в указанных направлениях, привлекая к ней и ученых-эмигрантов, в частности уже упоминавшегося Ястребова. Из письма Якобсона Сперанскому от 8 февраля 1921 г. мы узнаем, что его вхождение в новую для него обстановку было непростым и что связь с родиной в этот период для него была особенно важна: «[...] здесь в пражском полуодиночестве так радостно получать вести из дому. Правда, в той пачке писем, которую вчера получил, немало горест-
ных известий, но в Ваших письмах, письмах москвичей несмотря ни на что бодрости больше, чем у всех здешних ученых вместе взятых». Из этого же письма следует, что Якобсон действительно стал важным связующим звеном между славистами Чехословакии и России.
Якобсон очень подробно информировал Сперанского о том, что ему удалось узнать и какие действия предпринять: «Вы спрашиваете о Ваших чешских друзьях, подробней напишет Вам на днях профессор Поливка, а я пока отмечу, что знаю. Иречек скончался. Мурко в Пражском университете читает сербский язык, Вондрак назначен профессором в Брно, у Пастрнека был уж после посылки Вам первого письма, он бодр, читает курс по глаголице, очень обрадовался Вашему привету, расспрашивал о Вас. Печатать здесь сейчас очень дорого, поэтому филологических книг не выходит, только журналы, и те не слишком аккуратно. Все же за войну кое-что вышло, и так как в Москве ничего этого нет, прибегнул к следующему средству: в Берлине имеется комиссия профессоров-техников, закупающая книги для России и имеющая на это деньги из Москвы. Я добился от них разрешения накупить книг по славянской филологии (на славянских языках). На днях приступаю совместно с профессором Ястребовым к закупке чешских книг для Академии и Московского университета, которые, полагаю, удастся скоро выслать. Затем, надеюсь, можно будет получить кое-что и из прочих славянских стран. Может бьггь, у Вас в связи с этой закупкой имеются какие-нибудь desiderata или советы, напишите»9.
В отличие от оказавшегося в Праге молодого исследователя у очутившихся там же представителей старшего поколения уже в начале 20-х гг. преобладали пессимистические настроения. 15 июля 1923 г. Францев писал Сперанскому: «Вообще, старая гвардия понемногу сходит со сцены, а с молодыми нет уже у меня связей. И сам все думаю о том, что пора vela contrahere 10 (как говорил Шаф[арик]): в Россию, очев[идно], не вернусь; с грустью об этом думаю и не нахожу ни в чем утешения; надо работать зд[есь], пока есть силы, но тоска давно уже одолевает, и трудно, тяжело жить без отчизны, без родной почвы под ногами, без родного воздуха. Но — авось — еще встретимся? Приезжайте к нам в команд [ировку]. Ведь выбрался же A. JI. Петров! — Странный он тип»11. Очевидно, что Сперанский воспринял это письмо коллеги как окончательный отказ от возвращения в Россию, хотя надежда на то, что Францев может еще передумать и вернуться, у ученого все-таки оставалась. В принципе возможность возвращения из полуэмиграции или эмиграции еще была в то время вполне возможной. Академия наук стремилась использовать такую возможность. Еще за год до процитированного письма, 5 августа 1922 г. Францев в ответ на поздравления с «академичеством» сообщал Сперанскому, что получил от Истрина «письмо, написанное от имени Отделения (русского языка и словесности. — М. Р.), с просьбой дать категори-
ческий ответ, когда я предполагаю прибыть в Петроград... Предоставляю Отделению решать „трудный вопрос" по его усмотрению - пусть избирают другого на мое место. Проживу без „иммортелей" и дальше, как жил до сих пор»12. По-видимому, это письмо тогда все же не посчитали полным разрывом с Академией. В 1923 г. попытки вернуть академиков продолжились. Уже упоминавшийся председательствующий в ОРЯС академик В. М. Истрин (1865-1937) писал 6 января Сперанскому: «Нест[ор] Александрович] К[отля реве кий] прислал просьбу [об] отсрочке до июля, но ему послан ultimatum — вернуться в январе или быть отчисленным от Академии. Как бы он не выбрал последнее»13. Котляревский (1863-1925) внял ультиматуму и вернулся на родину. Возможно, такое же предложение было вновь сделано и Францеву, и он выбрал именно это «последнее», и его письмо Сперанскому от 15 июля 1923 г. было тому подтверждением. Возможно, у Сперанского все-таки теплилась еще надежда на иной исход, поэтому через месяц, 20 августа 1923 г., он интересовался у Истри-на: «Правда ли, что В. А. Францев прислал заявление о своем отказе от академичества? Из Праги до меня дошли такие слухи» 14.
Сперанского и в дальнейшем неоднократно и безуспешно будут приглашать в Чехословакию. Что касается замечания Францева об историке А. Л.Петрове, то его командировка— случай для слависта достаточно исключительный. По-видимому, Петров обладал особым талантом в организации своих командировок. Так, например, академик В. Н. Перетц, один из инициаторов создания университета в Самаре, отмечал в письме Истрину от 9 февраля 1921 г.: «Я, по крайней мере, совсем не чувствую по себе, чтобы звание члена Академии — вызывало в провинции уважение. А вот был тут в командировке Алексей Леонидович Петров, так его возили в отдельных каютах и пр[очее] - стало быть, умел внушить страх и трепет...» 15. Перебравшись в 1922 г. в Прагу, Петров, оставаясь советским гражданином16, стал получать пособие от Чехословацкого министерства иностранных дел как профессор-эмигрант17. Свой выезд из Советской России ученый оценивал как выход из тюрьмы18, а возможное возвращение на родину воспринимал как путь к смерти19. Тем не менее сообщение о его похоронах в Праге 5 января 1932 г. появилось в «Известиях». В нем сообщалось: «От имени СССР с надгробной речью выступил полпред СССР тов[арищ] Аросев, подчеркнувший, что Петров был одним из тех ученых, которые помогали строить советскую культуру»20.
Выезд из страны ученых вызывался не только причинами политическими, как во время Гражданской войны, но и после ее завершения — экономическими, невозможностью найти какую-либо работу по специальности в пределах Российской Федерации. В этом отношении характерна «полуэмиграция» выдающегося лингвиста H. Н. Дурново. Так, 29 апреля 1924 г. академик Сперанский сообщал председательствующему в Отде-
лении русского языка и словесности Российской Академии наук академику Истрину: «Вообще у нас насчет доходов на прожиток час от часу становится хуже. В очень тяжелом положении и Н. Н. Дурново: кроме 20 рублей из „Кубу" (Комиссия по улучшению быта ученых. — М. Р.) — ни копейки, так как словарь (современного] русск[ого] языка — „Ленинский"), которым он существовал до сих пор, погиб, а службы никакой у него нет. Его, впрочем, м[ожет] [быть], удастся пристроить с грехом пополам в библиотеке в Музее (Историческом. — М. Р.)»21. Но к лету 1924 г. Дурною решил уехать из страны. О своем тогдашнем положении уже при хлопотах о возвращении в СССР он писал академику Б. М.Ляпунову (1862-1943): «[...] я с октября 1923 г. штатного места и постоянного заработка не имел»22.
О планах Дурново Сперанский вновь сообщал Истрину 13 июля 1924 г.: «Что касается Н. Н. Дурново, то его намерение поехать за границу он мне объяснял так: деньги на дорогу ему обещал Р. О.Якобсон [...] Цель же поездки у него, по-видимому, не только позаняться, но и попытаться, нельзя ли там где-нибудь пристроиться, да еще с семьей. Стало быть, это — очередная фантазия нашего чудака!»23. Но план ученого оказался частично исполнимым, он смог получить научную командировку, но выехать вместе с семьей Дурново не удалось. Последнее обстоятельство и было основной причиной того, что он так стремился «вернуться из своей просроченной за отсутствием средств заграничной командировки»24 и что эта командировка не превратилась в окончательную эмиграцию. Якобсон же полностью сдержал свое слово. Вот как описывал Дурною первое время своего пребывания в Чехословакии в своих показаниях, данных им уже в заключении инспектировавшему Соловецкий лагерь особого назначения прокурору И.А.Акулову: «В 1924 г., когда я, после закрытия комитета по составлению словаря русского языка, оказался без работы, он (Якобсон. - М. Р.) предложил мне приехать к нему в Чехословакию и обещал денежную поддержку. Когда я туда приехал, он выхлопотал мне пособие от Чешского министерства иностранных дел. Это пособие получали главным образом русские профессора-эмигранты, как, например, А. Л. Петров»25.
В это же время некоторые коллеги Дурново также мечтали об эмиграции. Ильинский, бывший в то время профессором Саратовского университета, сообщал в октябре 1924 г. в письме Ляпунову: «С осени у нас замечается много симптомов ухудшения политической ситуации. Между прочим, мы получили официальное предписание читать лекции, не исключая и лингвистических, в марксистском духе»26. Все это лишь подтверждало его наблюдения, сделанные в письме Ляпунову ранее, 23 апреля того же года: «К материальным невзгодам присоединяются моральные. Увы! И у нас начинает развиваться научная проституция, которая отплясывает сейчас такой канкан в обоих столичных университетах. Да! Я на-
чинаю мучительно завидовать тем нашим сотоварищам по специальности, которые устроились в южно- и западнославянских университетах!»27. Но отнюдь не все ученые предпринимали конкретные шаги к отъезду из страны или только мечтали ее покинуть, некоторые уже были достаточно и не без оснований запуганы советской действительностью. Так, Н. JI.Ty-ницкий (1878-1934) жаловался в феврале 1924 г. на то, что «с Болгарией общение затруднено и небезопасно»28.
Выехавшие из страны и более-менее благополучно устроившиеся на новом месте ученые старались по возможности оказывать помощь оставшимся на родине коллегам. К русским эмигрантам, особенно в рассматриваемый период, мы относим и М. Р. Фасмера (1886-1962). На эмоциональную связь Фасмера с родиной, проявлявшуюся и почти через сорок лет после его эмиграции, указывает О. Н. Трубачев. Он также отмечает, что «по рождению, по культуре, приобретенной в детстве, по образованию он был русским человеком, ученым, сохранившим верность русской теме до конца жизни», и что «русская классическая русистика и славистика имеет право считать М. Р. Фасмера своим»29. Как только Фасмер приступил в Германии к созданию нового славистического журнала, он тут же обратился к своим коллегам в России. 2 апреля 1924 г. он писал Ляпунову: «Сейчас я занят основанием нового журнала Zeitschrift fjür] slav[ische] Philologie. „Архив" (Archiv für slavische Philologie. — M. Р.) так редко выходит, да и не дорожит, по-видимому, русскими сотрудниками, что необходимо в Германии создать новый орган при участии русских ученых. Буду очень рад, если пришлете мне статью или рецензию. Хорошо было бы дать обзор новых изданий и исследований памятников древнерусского языка с 1914 года. Надеемся платить в дальнейшем и гонорары. Пишите по-русски! Переведем!»30. Как мы видим, ученым руководило желание не только ознакомить западноевропейскую науку с новыми работами из России, но постараться материально помочь старым друзьям. О том, "Что Фасмер одновременно обратился с тем же предложением не только к Ляпунову, свидетельствует письмо Ильинского к тому же Ляпунову от 23 апреля. «На днях, — писал Ильинский, — получил ! от Фасмера письмо с приглашением участвовать во вновь основанном | им журнале Zeitschrift für slav[ische] Philologie. По его словам, он должен соперничать с Archiv [für slavische Philologie] Бернекера, который будто бы не намерен приглашать русских сотрудников». И далее ученый не преминул отметить столь разительное отличие положения своей науки в двух странах: «Итак, разбитая и разоренная дотла Германия будет располагать двумя специальными журналами по славистике, а славянская Россия — ни одним! Какой позор!»31.
Осенью этого же года Фасмер восстанавливает почтовую связь и с академиком Е. Ф. Карским (1860/61 -1931). Как свидетельствует его письмо
от 5 сентября, это ему удалось не сразу: «Несколько раз пытался с Вами снестись, но не получил ответа на свои открытки (2-3), посланные Вам за последние 2 года32. Сегодня надеюсь списаться с Вами заказным письмом. Очень сожалею, что не повидался с Вами, когда Вы были в Праге»33. Причина такой настойчивости становится очевидной из содержания письма. Фасмер задумал серьезный научный проект, к участию в котором старался привлечь как можно больше своих прежних коллег из России. «Сейчас обращаюсь к Вам, — писал ученый, - по такого рода делу: совместно с профессором] Trautman'oM (Königsberg) я приступаю к изданию своего рода энциклопедии Grundriss der slavischen Philologie und Kulturgeschichte»34. Далее Фасмер подробно информировал Карского о том, какие проблемы предполагается осветить в Издании и кто из ученых намечен организаторами в авторы разделов: «Обзора русских говоров отдельно мы пока не предполагаем. Он войдет в историю русского языка, которую поручено написать мне. Если удастся включить отдельный очерк диалектологии, то мы предполагаем просить Вас написать белорусскую диал[ектологию]. Но это пока не решено.
Кроме этого очерка мы уже распределили другие лингвистические] отделы: Праслав[янская] грамм[атика] — Trautman, старославянская] — Кульбакин, болгарская] - Младенов, сербохорватская] - Белий, [...] Русскую литературу — новую взялся писать Н. А. Котляревский, древнюю предложили Сперанскому, который еще не ответил. — Русск[ая] политическая] история — Пресняков, Ист[ория] экономим[еекая] — Заозерский, Ист[ория] церкви — Приселков. — От имени редакции обращаюсь к Вам с просьбой взять на себя Очерк белорусской народной словесности (5-6 листов по 32000 букв) и белорусской литературы (тоже 5-6 листов). [...]
Русская этнография (в[е]л[ико]р[усская], б[е]л[о]р[усская], м[а]л[о]р[ус-ская]) для нас подготавливается Д. К Зелениным. Сроков сотрудникам мы не ставим. Очень хорошо было бы, если бы очерки были в рукописи представлены в 2-3 года. Но сроки определяются у нас сотрудниками»35.
По типу в форме отдельных монографических работ по филологии и культуре славянских народдв «Очерки по славянской филологии и истории культуры» Фасмера перекликались с фактически закончившей свое существование «Энциклопедией славянской филологии» (последний и единственный в советскую эпоху выпуск появился в 1929 г.), задуманной академиком В. Ягичем (1838-1923) и издававшейся в России. Нельзя не заметить и определенной переклички проблематики двух этих изданий36.
Не забыл Фасмер и о своем детище: «Еще просьба: в октябре с [его] г[ода] выйдет 1 кн[ига] основанного мною журнала Zeitschrift für slavische Philologie. Мне было бы очень приятно поместить в нем и статьи, и рецензии из-под Вашего пера. [...] Хорошо, напр[имер], было бы иметь обзор литературы по белорусоведению с 1914-1924 гг.»37.
Если в апреле 1924 г. Фасмер еще предполагал, что немецкая сторона будет платить гонорары только в будущем, то к сентябрю этот немаловажный для русских ученых вопрос уже полностью прояснился. В «Очерках» «гонорар за лист 100 зол[отых] герм[анских] марок», а в журнале, «к сожалению, - сообщал Фасмер, - гонорар за лист только 20 зол[отых] марок» 38. В любом случае суммы для советских условий жизни весьма значительные.
Создается впечатление, что Карский был готов к поступившему предложению и ответил немедленно. Уже 21 сентября (прошло всего 16 дней с момента отправки Фасмером первого письма) ученый сообщал Карскому: «Прежде всего позвольте Вас поблагодарить за ценную „Диалектологию" 39, за рукопись и за готовность принять участие в журнале и (ЭпикИт. Фасмер благодарил академика за статью, очень интересную «для западного читателя», и даже выражал некоторое удивление, что Карский успешно продолжает работать в области науки, наиболее фундаментально им изученной: «Я и не подозревал, что Ваши „Белорусы" так продвинулись вперед, и думал, что они остановились на Ш т[оме] 1 [выпуске]40»41.
Работа продвигалась столь быстрыми темпами, что к декабрю того же 1924 г. Фасмер, по-видимому, уже получил от Карского какую-то часть его работы. Как свидетельствует письмо от 28 декабря, Фасмер как руководитель проекта стремился внести уточнения в уже имевшийся у него текст. «По плану (Згипс1л55, — писал Фасмер, — в начале каждого очерка предполагается обзор истории изучения данного отдела. Вот почему желательно было бы, чтобы Вашему изложению предшествовал сжатый очерк истории изучения белорусской народной словесности». И далее: «Вы часто ссылаетесь на Ваших „Белорусов", что вполне естественно, но надо иметь в виду западного читателя, который не всегда имеет их под рукой. Для него эти ссылки не столь красноречивы, как для нас»42. Как мы видим, Фасмер стремился как можно подробнее донести до западноевропейских научнмх кругов последние достижения русской славистической науки.
В 1924 г. Сперанского вновь безуспешно пытались пригласить в Чехословакию уже к качестве делегата научного съезда, на который удалось поехать, как отмечалось выше, только Карскому. Якобсон и его близкий друг и коллега П. Г.Богатырев (1893-1971) обратились с письмом, в котором сообщали о том, что «4-го июня в Праге открывается съезд славянских географов и этнографов. Инициативная группа Поливка, Мурко и др[угие] не раз выражали горячее желание видеть Вас на этом съезде и уже послали Вам ряд приглашений. Но так как почта теперь ненадежна, извещаем об этом еще раз. Будем рады свидеться с Вами в Праге». В письме они выражали надежду на то, что отправленные ими книги Сперанский уже получил и что при встрече им удастся рас-
сказать ученому о своей научной работе и посоветоваться с ним. Передавали они и благодарность Н. С.Трубецкого (1890-1938) Сперанскому за присланную книгу43.
Вопросы, связанные с работой над «Очерками», продолжали составлять основное содержание писем Фасмера Карскому, и в 1925 г. ученый отмечал как те проблемы, которые представляли для него личный научный интерес, так и те, которые касались всего издания. В одном из писем (24 февраля) он писал Карскому: «Меня, конечно, больше всего занимает западнорусская письменность, и как раз она у Вас разрабатывается особенно основательно»44 ; в другом (8 ноября) он обсуждает с Карским правила передачи белорусских фамилий латиницей45. Фасмер очень щепетильно относился к научной объективности своего проекта, к возможности отражения в нем какой-либо ангажированности некоторых авторов «Очерков». Характерно в этом смысле письмо Фасмера Карскому от 27 августа 1925 г.: «Несколько озабочен я судьбой старой украинской литературы (ХУ-ХУШ вв.). Ее взял на себя В. Н. Перетц, а затем по болезни просил пригласить другого сотрудника. Мы пока все еще не отказываемся от надежды, что он поправится. М[ожет] б[ыть], Вы сообщите мне свое впечатление. Не хотелось бы приглашать украинца, который бы взял да и включил в украинскую литературу почти всю древнерусскую»46.
1925 год был для русской науки особенным: отмечался 200-летний юбилей Академии наук. В ожидании приезда коллег некоторые из ученых пытались активизировать свою переписку с заграницей, как писал Лавров Истрину: «Официальные празднования, конечно, не могут привлекать. Но хочется видеть гостей из Европы и славянских земель, если бы их было и мало». Но, как подчеркивал Лавров: «Я отсюда писал письма, на которые ответа, однако, не получил. Речь идет о заграничных»47.
Фасмер неоднократно касался юбилейной темы в своих письмах Карскому, ему, безусловно, хотелось воспользоваться этим поводом, чтобы посетить родину и старых друзей. Ностальгические настроения чувствуются уже в его письме от 24 февраля 1925 г., которое он заканчивает фразой: «Сердечный привет Вам и всем, кто меня еще не забыл!»48. Практически этими же словами («Шлю Вам сердечный привет, который прошу передать всем, кто меня еще не забыл») заканчивается и письмо Фасмера от 27 августа. Надежды ученого не оправдались: «У Вас, по-видимому, идут приготовления к юбилею Академии. Очень сожалею, что не удастся присутствовать при этом. Наша Саксонская академия отправила своих секретарей Heinze и Le Blanc, а я даже приглашения не получил. Надеюсь, что на будущий год удастся побывать в России. Теперь это нашему брату еще не по карману»49. Сожаление о несостоявшейся поездке не покидало Фасмера и в дальнейшем. «Мне очень досадно было, — писал ученый Карскому 8 ноября 1925 г., — не явиться на юбилей академии, но официально это было
невозможно»50. Возможно, Фасмер не знал, что списки приглашаемых ученых предварительно рассматривались ГПУ, о чем было хорошо известно ею коллегам на родине, в частности академику В. Н. Перетцу51. Не исключено, что Фасмер, еще относительно недавно бывший петербургским приват-доцентом, относился к тем лицам, которые, как сообщал Перетц Сперанскому, «не прошли сквозь густое сито цензуры»52.
С отмечавшимся юбилеем было связано и письмо Якобсона Сперанскому от 31 августа 1925 г. В нем он интересовался мнением академика об одной из своих новых работ, «так как затронутые в этой статье исто-рико-литературные вопросы, — отмечал Якобсон,— занимают первостепенное место в моей книге и Ваши методологические указания были бы мне чрезвычайно полезны при разработке прочих глав, буду Вам весьма признателен, если поделитесь со мной Вашими замечаниями — в письме [...] или через профессоров Мурко и Поливку, которые на днях выехали на празднества Академии». И как всегда, Якобсон осведомлялся у Сперанского: «[...] не нужно ли Вам что-нибудь из новейших заграничных изданий - с удовольствием вышлю»53.
С начала января 1926 г. начинает свою активную переписку с обосновавшимся в Болгарии М. Г. Попруженко (1866-1943) Ильинский, она продолжалась до его ареста в 1934 г. Письма Ильинского с тенденциозно сделанными купюрами54 опубликованы в Болгарии55, их проблематика столь обширна, что требует специального исследования; писем от Попруженко не сохранилось. Ильинский делился полученной от Попруженко информацией с коллегами. Так, 12 января 1926 г. он писал Ляпунову: «Недавно получил письмо из Софии от М. Г. Попруженко. Он пишет, что материально устроился недурно, читает в 3 уч[ебных] заведениях, состоит членом (действ[ительным] или корреспондентом]?) Болгарской] Акад[емии] наук; под его редакцией вышел сборник русс[ких] статей по случаю 25-летия Болгарского] Славянского] Общества, кроме этого, им приготовлена к печати „История Болгарии"»56. Ильинский в отличие от Туницкого не опасался переписываться с «белоэмигрантом», но проблема элементарной сохранности писем для него была актуальной, он, в частности, писал Попруженко 23 июня 1926 г.: «К великому сожалению, те письма, которые, по Вашим словам, были отправлены мне Вами из Болгарии, до меня не дошли»57.
В отличие от писем из Болгарии корреспонденция из Германии приходила регулярно, и переписка Фасмера с Карским продолжалась; она в основном была посвящена вопросам, связанным с издательскими проектами Фасмера. Через Карского ученый просил других русских коллег о рецензиях на новые книги, вышедшие на родине, для своего журнала58. Но не только рецензии, но и возможность получать сами эти книги очень интересовала Фасмера. Он и благодарил Карского за присланные
книги, и прилагал к письму новый список. «Простите, - писал Фасмер
4 октября 1926 г., — что беспокою Вас постоянно, но здесь иначе работать по славистике нельзя»59. Не прерывались контакты ученых и тогда, когда Карский был в командировке в Праге; Фасмер писал ему и туда. Любопытно отметить, что адресом, по которому Фасмер отправлял Карскому корреспонденцию, был пражский адрес Францева60. Возможность встретиться с покинувшими родину коллегами дорого обошлась Карскому. Ученый в своем отчете о командировке имел смелость положительно отозваться о достижениях русской науки в эмиграции. В ответ на публикацию отчета Карского последовал окрик в «Правде» от 13 мая 1927 г.: фельетон «И академик, и герой» принадлежаллеру уже хорошо известного в то время Михаила Кольцова61.
Если выезд из страны был связан с большими трудностями, то и возвращение в нее также было весьма непростым мероприятием. Даже специалистам европейского уровня в СССР не находилось места. Для Дурново невозможность получить на родине гарантированный заработок стала в течение многих месяцев препятствием к возвращению. Эту тему он поднимал во многих письмах Ляпунову в 1926-1927 гг. Так, 19 августа 1926 г. он сообщал: «Карский предлагает мне место в одном из учреждений Акад[емии] Наук. Если это удастся, то я, вероятно, осенью вернусь; если не удастся, придется остаться здесь на неопределенное время»62.
5 октября 1926 г.: «[...] я совсем было собрался ехать, но предполагавшееся место не освободилось, и я теперь не знаю, когда мне, наконец, удастся увидеться со своей семьей»63; 15 мая 1927 г.: «[...] я совершенно не могу себе представить, когда я буду иметь финансовую возможность вернуться из своей просроченной за отсутствием средств заграничной командировки»64. Осенью 1927 г., 13 октября, все та же проблема: «Не знаю, когда в силах буду вернуться. Ни места, ни заработка в пределах СССР никак добиться не могу, а без этого мне денег даже на обратную дорогу не хватит». Дурново начинает серьезно беспокоить и то, что его затянувшееся пребывание в Чехословакии на родине все больше стало восприниматься как эмиграция: «Почти все, кроме родных, меня забыли и, по-видимому, решили, что я больше и не вернусь»65. В этом же письме ясно видна и основная причина, которая толкала ученого вначале к выезду из страны на заработки, удерживала его от полной эмиграции и тянула обратно на родину:«[...] я очень спешил поскорее кончить книгу, чтобы получить гонорар и послать поскорее в Москву, чтобы дети не умерли с голоду»66.
Особенно оживилась переписка русских ученых по обе стороны границы в 1927 и 1928 гг. Продолжают писать прежние корреспонденты, пытаются восстановить связи, прерванные еще Гражданской войной, старые коллеги, появляются и новые, уехавшие за границу ученые более
молодого поколения стараются привлечь к совместной деятельности русскую академическую элиту. Со своей стороны, оставшиеся в СССР ученые проявляют стремление к участию в научных и научно-организационных мероприятиях русской научной эмиграции. Но, по нашим наблюдениям, 1928 год был последним так и не реализовавшимся всплеском этой активности. Конец 20-х гг. был ознаменован началом эпохи «великого перелома». Научную интеллигенцию потрясли начавшиеся политические процессы, и прежде всего «Академическое дело» (1929-1931), фактически была ликвидирована какая-либо самостоятельность Академии наук, количество ее членов было увеличено вдвое за счет партийных функционеров и лояльных к новой власти ученых. Многие жившие на Западе русские ученые начинают понимать, что, переписываясь с коллегами в СССР, они могут подвергать их опасности. Важным фактором в прекращении связей послужил и естественный, но, как нам кажется, во многом спровоцированный травлей в прессе уход из жизни виднейших представителей русской славистической элиты академиков П. А. Лаврова (ум. 1929),
A. И.Соболевского (1856-1929), Е. Ф.Карского (ум. 1931).
Некоторые из эмигрировавших ученых, как отмечалось и выше, еще в
середине 20-х гг. пытались как-то связаться с коллегами в России. К ним можно отнести и осевшего в Чехословакии Ю. А.Яворского (1873-1937). Так, 27 мая 1927 г. он сетовал в письме Сперанскому на то, что его попытки как-то связаться с коллегами ранее не увенчались успехом. «В свое время, кажется — весной 25-го года, — писал Яворский, — я имел случай послать через Библиотеку академии наук свои маленькие работы 1921 — 24 гг. некоторым знакомым ученым, в том числе также и Вам, — но не знаю, получили ли Вы эту посылку?» Неожиданная присылка Сперанским через
B. Ф. Ржигу (1883-1960) своих книг и оттисков статей вызвала у Яворского не просто благодарность исследователя за «ценные» книги. «При этом весьма важно и ценно для меня, - особо подчеркивал ученый, -также то обстоятельство, что после стольких тяжелых лет духовного и книжного разрыва опять появилась некоторая возможность прямых отношений и связей с оставшимся на многострадальной родине русским научным миром, в том числе, наконец, и с Вами»67.
Еще более эмоциональное, переполненное острым чувством ностальгии письмо получил в конце 1927 г. Лавров от оставшегося в начале 20-х гг. после научной командировки в Германию и ставшего там профессором Лейпцигского университета филолога-германиста Ф. А Брауна (1862-1942). «Ваше письмо, — писал 27 ноября 1927 г. Браун, — уже один вид Вашего почерка, так хорошо мне памятного, — перенесло меня мысленно в доброе старое время, о котором я вспоминаю с неизменным чувством любви и благодарности. В этом году у меня тут перебывало не мало старых друзей и коллег. В беседах с ними оживало все старое, и многое узнал я о
Вас всех, между проч[им] и про Вас лично, и рад, что вы здравствуете и работаете по-прежнему неустанно»68.
Сообщал Браун и о перипетиях своей университетской карьеры, связавшей и его новую научную деятельность с Россией: «Немало работы и у меня. Вы, вероятно, знаете, что я перекочевал на новую кафедру — русской истории и истории культуры. В мои года этот скачок дался не легко. Хотя за последние годы я много занимался и работал в этом направлении, находя в этих занятиях радость и утешение. С увлечением занимаюсь и теперь, вокруг меня создается кружок, специально заинтересованный изучением России в ее прошлом; бодро идут занятия в моем семинарии, в котором в этом семестре участвует уже 10 человек. Сильно не хватает книг, но постепенно создается библиотека; помогла наша (т. е. русская) АкадемйЭ, Археограф[иче-ская] Комиссия и т. д. Одним словом, дело налаживается удовлетворительно. Жаль, что надвигается, или, точнее, уже надвинулась старость. Но это — общая судьба, и жаловаться не приходится»69. Как мы видим, помощь книгами со стороны АН СССР, которую, как наследницу дореволюционной Академии, Браун по-прежнему считал своей, была очень важна для развития славистических исследований в Западной Европе. Об этом же свидетельствует и письмо Фасмера Карскому от 24 октября 1927 г. только помощь русского коллеги помогла ученому преодолеть немецкий формализм. «Очень Вам благодарен, - писал Фасмер, — за устройство дела с Визант[ийским] Временником. Мы получили все обещанные Вами тома, начиная с 19-ого до конца. Смущает меня теперь отсутствие тома 17-ого, приложения которого мне до зареза нужны и который имеется в здешней Публ[ичной] Библиотеке] только в дефектном экземпляре. Мне стыдно это Вам писать, но, по педантичным правилам наших здешних семинариев, мне трудно купить для Слав[янского] Сем[инария] журнал, который официально не считается славистическим»70. В этом же письме Фасмер с гордостью сообщал об успехах «Очерков», о высочайших оценках, которых удостоилась вышедшая в этой серии в 1927 г. работа Зеленина «Russische (Ostslavische) Volkskunde»: «Книгой Зеленина у нас все восторгаются. Проф[ессор] Naumann (Frankfurt) написал издателю, что был бы доволен, если бы немецкая этнография обладала таким прекрасным обзором». Заканчивалось письмо уже знакомой формулой: «Сердечный привет Вам и коллегам, не забывшим меня еще»71. Но коллеги не просто помнили Фасмера, но и высоко ценили его заслуги перед славистической наукой. Чуть ранее цитированного письма, 1 октября, Фасмер сообщал Карскому: «Сейчас получил Вашу открытку. Большое спасибо. Список работ пришлю»72. Просьба Карского была не праздным любопытством, а первым шагом в осуществлении определенного плана.
Через неделю, 7 октября, Фасмер не только выполнил просьбу Карского, но и сопроводил явно не полный перечень работ, состоящий из 34 позиций и 8 изданий, в которых он выступал как редактор, очень интересным
комментарием. Приводимые Фасмером оценки собственных достижений свидетельствуют и о чрезвычайной скромности и научной щепетильности ученого, и о его планах на будущее. По мнению ученого, жизненные трудности, сопровождавшие его со студенческой скамьи, явно не способствовали его научной продуктивности. «Вашу просьбу относительно присылки списка моих работ, — писал Фасмер, — я выполняю довольно неохотно, т. к. мало сделал в сравнении с тем, что хотелось. Я прошу иметь в виду, что будучи студентом я принужден был давать немало частных уроков (1903-1907) и что я представитель того поколения, университетские занятия которого очень были затруднены первой революцией 1905 г. При Университете я был оставлен без стипендии и 6 лет приват-доцентствовал, не получая почти ничего от СПб. Университета в смысле денежной поддержки кроме командировки за границу 1910-12 гг. Когда я попал в Юрьев, там не было библиотеки, и мне 3 года пришлось сидеть без книг. В Лейпциге и Берлине работать мешают длинные семестры и редакционные заботы (Zeitschrift, Grundriss и работы моих учеников). Прошу поэтому снисходительнее судить о прилагаемом здесь списке»73. Далее, после перечисления части своих работ, Фасмер продолжал: «Своих статей из Zeitschrift я не упоминаю. К сожалению, оттисков моих статей у меня не сохранилось: русские остались в России и, вероятно, погибли при переезде моего брата с квартиры, а немецких вообще было совсем мало, т. к. немецкие издательства очень на них скупы.
В настоящее время я готовлю большую работу о Славянских местных названиях в Греции. Доклад о ней я прочел на съезде византинистов в Белграде, а также в саксонской Академии наук, когда был ею избран в действительные члены. Надеюсь ее скоро кончить»74. Заключительная часть письма свидетельствовала о том, как важно было для Фасмера мнение о его исследованиях оставшихся на родине старших коллег, составлявших цвет мировой славистики того времени. «Очень Вам благодарен,— писал ученый,— за нравственную поддержку моей работы тем интересом, который был к ней проявлен. Надеюсь, что список работ в ближайшее время увеличится»75.
Надо отметить, что Фасмеру было с кого брать пример скромности и требовательного отношения к себе. Один из уроков, который явно произвел сильное впечатление и поэтому запомнился ученому, он получил вскоре после окончания университета от лидера российской филологической науки, председательствующего в ОРЯС академика А. А. Шахматова. Свидетельство, оставленное в дневнике сотрудницы Пушкинского Дома Е. П. Казанович «Записки о виденном и слышанном», посвящено прежде всего восторженной характеристике Шахматова, но одновременно содержит и оценки молодого Фасмера. Итак, в записи от 4 июля 1912 г., содержащей несколько страниц, описывающих высочайшие научные и моральные качества Шахматова, есть следующий пассаж: «[...] когда был
диспут Н. М. Каринского и Шахматов был официальным оппонентом, -М. Р. Фасмер рассказал мне т[а]кой эпизод: к[а]к-то перед этим диспутом пришел Фасмер к Шахматову и разговор, конечно, зашел о диссертации Каринского, о которой Фасм[ер] высказал свое мнение, указав на допущенные Каринским, по его мнению, ошибки и неправильности. Шахматов на это воскликнул: „К[а]к я рад! Значит, Вы тоже заметили это. А я боялся, что, может быть, ошибаюсь сам, упрекая здесь Каринского. Так по-Вашему можно указать на эти ошибки?" Так вопрошать могут только „чистые сердцем!"». К данному повествованию Казанович сделала следующее примечание: «М[аксимилиан] Р[оманович] тогда сдавал или только что сдал свои магистерские экзамены, что, к[а]к известно, он сделал в очень юном возрасте, для звания ученого мужа почти даже неприличном»76. Действительно, когда Каринский (1873-1935) защищал в 1909 г. магистерскую диссертацию, Фасмеру было 23 года.
Получение от ученого списка его трудов имело практическое значение, русские коллеги-слависты посчитали М. Фасмера достойным быть отмеченным избранием в Академию наук СССР в качестве ее иностранного члена. Это избрание в 1928 г. оказалось еще возможным. Преисполненный благодарности Фасмер писал Ляпунову 5 марта 1928 г.: «Избрание членом-корреспондентом Вашей Академии очень меня тронуло, и я буду стараться оказаться достойным той группы славных ученых, в среде которых я встретил столько внимания»77. Характерно, что ученый благодарит не Академию вообще, а своих старых коллег и учителей. Следует отметить, что это последнее письмо Фасмера, написанное им Ляпунову по-русски, далее вся его корреспонденция уже была по-немецки. 1 мая того же года Фасмер и Карскому пишет последнее письмо по-русски. Он благодарит и за присылку ему 17-го тома Византийского Временника, отмечает, что «тронут [...] дружбой и добротой»78 Карского. Любопытно, что примерно в это же время другой славист, А. Мазон, тесно связанный личными отношениями с русскими учеными и также выбранный в 1928 г. иностранным членом АН СССР, переходит в своей переписке с Ляпуновым с русского языка на французский.
Авторитет уходящей русской науки был столь высок, что за фактической поддержкой к ее носителям обращаются и представители украинской эмиграции, находившиеся в непростых отношениях с эмиграцией русской. В этом отношении представляет особый интерес переписка жившего в Варшаве И. И. Огиенко, Лаврова, Сперанского и Никольского, связанная с проблемой, считающейся одной из основополагающих в славистике, — с ки-рилломефодианой. Получив благословение от Ильинского, Огиенко в июне 1926 г. решает вступить в переписку с крупнейшими специалистами по древнеславянской письменности. Первому он пишет Сперанскому 19 июня: «По предложению Григория Андреевича (Ильинского. - М. Р.) я выслал Вам два тома работы моей „Костянтин и Мефодий". Покорно
прошу принять мою убогую „працю" и не судить меня строго. Взамен прошу Ваши ценные труды, из которых я не имею тут ни одного. Дальнейшие томы моей работы буду высылать Вам своевременно»79. К Лаврову Огиенко решился обратиться 26 июня 1928 г.; прежде всего он сообщал о себе: «[...] в Варшавском Университете, кроме курсов Палеографии и Церковнославянского языка, читаю еще отдельный курс о Кирилле и Мефодии». Далее он коснулся той же вполне традиционной темы того времени: «Из Ваших ценных работ не имею у себя решительно ничего, а потому сердечно прошу Вас в обмен на мои работы прислать Ваши, за что буду Вам глубоко благодарен»80. Независимо от обращения Огиенко Лавров сам заинтересовался его работой, и по вполне понятным причинам. В письме Никольскому от 1 июля 1928 г. Лавров прежде всего сообщал о том, что в ближайшее время он должен получить корректуру своей книги, печатавшейся в Киеве («Кирило та Методш в давньо-слов'янсько! письменствЪ. КиТв, 1928). Надо заметить, что Лавров достаточно скептически относился к публикациям на украинском языке, и, в частности, об издании Перетца, посвященном «Слову о полку Игореве» (1926), он писал Истрину: «[...] книга, переведенная на малор[оссийский] яз[ык], едва ли найдет читателей у нас, которые легко бы ею могли пользоваться, по-моему, и среди преподавателей, и среди учащихся. Язык перевода, на мой взгляд, очень нередко искусственный и деланный, едва ли желательный»81. Ответ на то, почему вдруг Лавров изменил свою позицию, мы находим в письме Ильинского Попруженко от 2 июня 1928 г.: «П. А. Лавров печатает в Укр[аинской] академии наук (на укр. языке) большую работу о К[ирилле] и М[ефодии]. Оказывается, что на юге относятся терпимее к науч[но]-религиозным темам, чем на севере»82. Тем не менее публикация на украинском все же не совсем удовлетворяла Лаврова, и он продолжал: «[...] если я проживу еще несколько лет, быть может и хорошо было бы, увеличив размеры книги, где-нибудь ее напечатать по-русски-Сейчас она выйдет в скромных размерах, чем можно было бы это сделать при иных обстоятельствах». И далее, что для нас особенно важно: «Я взял в Киеве 2 тома книги Огиенка и приготовил о ней отзыв для одною сербскою журнала»83.
На обращение Огиенко и Сперанский, и Лавров отреагировали сразу же, что следует из писем им от Огиенко, написанных в июле того же года. И если ответ Сперанскому был довольно краток, в нем Огиенко выражал сердечную благодарность за присланные ему труды академика84, то Лаврову он адресовал 20 июля подробнейшее письмо, которое мы приводим почти полностью. Итак, Огиенко сообщал: «Уже три года читаю в Варшавском Университете отдельный курс на Богословском Православном Факультете: „Кирилл и Мефодий и их деятельность"; имею постоянно много слушателей. Наши студенты обязаны писать тримест-
ровые сочинения, - и они написали их мне более 300 по самым различным вопросам К-М [нзрб.]. При этих работах и выяснилась большая необходимость труда, подобного моему. У нас теперь К-М вопросы очень модны в связи с унией, — везде тычут нам пальцами на К[ирилла] и М[ефодия], как на „первых униатов", а потому мой труд не бесполезен здесь и в смысле обороны православия. Эта последняя сторона делает мой труд „схизматическим" в глазах католических ученых и приносит мне не мало различных неприятностей. Католики, по своей привычке, сделают все возможное, чтобы труд мой не получил распространения. А прежде всего постараются везде поместить неблагоприятные рецензии; одна из подобных католических рецензий уже напечатана в „К\уаЛа1шк ЬМогусгпу", ежемесячник Львовский. Рецензент укоряет меня, что я написал работу „по старым русским методам" (рецензент — греко-като-лик, но греко-кат[олики] окатоличились более самого папы). Вот почему Ваше сообщение, что Вы собираетесь написать рецензию на мой труд, сильно ободрило меня: как глубокий знаток К-М [нрб.] Вы сможете объективно оценить то, что я сделал. Ваш голос будет ободряющим для меня и даст мне сил работать на этом поле дальше»85.
Также за содействием обратился в июне 1928 г. к Лаврову проживавший в Братиславе Е. Ю. Перфецкий (1888-1947)86. Перфецкий просил поддержки в опубликовании на родине одного из своих трудов; не упоминая о своем статусе эмигранта, он объяснял свой отъезд следующим образом: «В конце 1921 года я уехал за границу с целью изучения материалов в тамошних архивах по летописанию немецкому, чешскому и польскому, — а вместе с тем, чтобы издать свой труд по древнейшему русскому летописанию, который и был издан в 1922 г.»87. Благожелательный отклик Лаврова вызвал не только самую горячую благодарность, но и приоткрыл далеко идущие планы Перфецкого, которые он связывал с этой публикацией. Так, он писал Лаврову 24 сентября 1928 г.: «[...] по Вашему предложению в заседании Академии Наук решено в общих Известиях Академии Наук напечатать мою работу: „Общий источник древнейшего чешского и древнейшего польского летописания". За- Ваши старания (— дорогие мне) по этому делу — сердечно Вас, глубокоуважаемый Петр Алексеевич, благодарю! Я очень счастлив, что моя научная работа возвращается на родную почву, в Россию.
Я и моя жена (—жена моя словачка [...]) — грезим о России, ибо только в ней я вижу свою цель. Но каким путем вернуться в Россию, не знаю. Профессор О. И. Брох очень советует возвращаться мне в Россию. Здесь за границей посвятил я себя древнейшему чешскому, польскому и немецкому летописанию и собрал по этому вопросу достаточно материала. Были бы только подходящие условия для работы над ними.
Смею спросить Вас, как Вы, Глубокоуважаемый Петр Алексеевич, поживаете. — Ведь столько каждым пережито за это время!»88.
В этом письме удивляет ссылка на рекомендацию, полученную от известного норвежского слависта О. Брока (Олафа Ивановича, как его величали в русской академической среде89), ведь в 1924 г. сам Брок опубликовал книгу, посвященную «пролетарской диктатуре» в СССР90.
Несколько восторженное отношение к идее возможного возвращения на родину отразилось и в следующем, последнем письме Перфецко-го Лаврову от 28 декабря 1928 г.: «К новому Году и наступающим праздникам Рождества позвольте сердечно пожелать Вам много здоровья и сил для родной Науки и страны. Я Вам очень благодарен за принятие в печать моей статьи о древнейшем чешском и польском летописании для печатания в „Трудах славянской комиссии Академии Наук", издаваемых под Вашей редакцией. Буду очень, очень благодарен Вам, глубокоуважаемый Петр Алексеевич, если названная моя статья по возможности в наиболее скорое время будет напечатана там, ибо это будет, конечно, иметь большое значение и для возможного моего возвращения обратно в Россию, о чем хлопочу»91.
Лавров, конечно, не мог порекомендовать Перфецкому вернуться в СССР. Свое отношение к советской действительности он весьма определенно высказал в письме Сперанскому, в котором речь идет о предстоявшем в Праге Первом международном съезде славистов. Письмо не датировано, но можно предположить, что это или лето, или ранняя осень 1929 г., когда в научной среде продолжалось начавшееся с начала года обсуждение возможных кандидатов на поездку. Так, 30 апреля Ильинский спрашивал Ляпунова: «Есть ли надежда, что Вы и П. А. Лавров осуществите Ваше намерение съездить в Прагу в этом году? У нас только на днях в Главнауке будет решаться принципиально вопрос о командировках на Съезд, но, конечно, я не смею и мечтать об этом счастье. Поедут, вероятно, А. М. Селищев и кто-нибудь из бр[атьев] Соколовых»92. Сам Лавров еще в письме Ляпунову от 27 августа 1929 г. интересовался: «[...] не получен ли ответ "по вопросу об участии русских ученых на съезде в Праге. Я пишу о том же и Е[вфимию] Федоровичу] (Карскому. — М. Р.)»93.
Итак, Лавров писал Сперанскому: «В старое время мы бы были все в Праге, а теперь это выпало на долю, вероятно, немногих. Разве от Вас из Москвы больше поехало, быть может, кого-либо из молодых? Все еще так тяжко живется, так невыносимо долго тянется жестокая власть большевиков. Я радуюсь всякой неудаче их за границей, где, судя по всему, их дела неважны. Расскажет ли Карский о всей тяжести нашего положения? Сейчас еду в деревню. Там в лесу хоть отдохнешь, не видя отвратительных советских рож. Вот нажили себе иго, горше всех перенесенных до сих пор. Этот ужасный, злобный натиск на все национальное, на все для нас священное, глумление над стариной, нарушение той бытовой прелести, какая все еще у нас оставалась, углубление розни между
социальными классами. Не хочется верить, чтобы остались прочные результаты всей этой адской работы»94.
Вновь очень рассчитывал на приезд Сперанского в Прагу Францев, сообщавший ему 19 ноября 1928 г. о двух важнейших событиях в научной жизни Чехословакии: учреждении в Праге «Славянского института», устав которого прилагался к письму, и о готовящемся съезде славянских филологов, намеченном на год 100-летнего юбилея со дня кончины Й. Добровского (6 января 1929 г.)95. Но никто из перечисленных выше ученых в Прагу так и не поехал, не смог туда попасть и Карский, имевший даже персональное приглашение: для него это, очевидно, было наказанием за откровения в отчете о поездке в Прагу в 1926 г.96.
Через два месяца после прошедшего в Праге съезда Лавров умер, работа Перфецкого появилась все-таки в советской печати, но уже в трудах созданного в 1931 г. Института славяноведения97. К счастью для себя, Перфецкий так и не вернулся на родину.
В том же 1928 г. Перетц попытался принять участие в судьбе своего бывшего ученика, оказавшегося в Чехословакии. Все перипетии этого дела он обсуждал в письмах Сперанскому, имевшему в Праге обширные связи. Итак, 25 июля 1928 г. Перетц писал: «Затем еще одно дело. Вы, кажется, хорошо знакомы с Поливкой, Гораком и может быть и с Гупе-ром? Я с ними совсем незнаком! А между тем я должен просить вот о чем. В Праге учреждается Славистический] Инст[итут], будет и украинская секция. В нее намечается в члены О. Колесса, давно переставший работать и — что хуже всего — имеющий тенденцию весьма вредную: душить около себя молодых и вообще младших работников. Там есть между тем дельный человек из моих слушателей автор иссл[едования] о Меркурии Смоленском], а также по вопросам укр[аинской] лит[ературы] и методол[огии], Леонид Тимофеевич Белецкий. Не претендуя на руководящую роль, он, как б[ывший] доцент Подонского Украинского] Унив[ерситета] и профессор] Украинского] Педагогического] Института в Праге — мог бы в качестве действительного] члена укр[аинской] секции Нового Инст[итут£] быть вполне на месте. Я был бы оч[ень] рад, если бы Вы нашли возможным написать ему неб[ольшую] рекомендацию — Поливке и др[угим] названным лицам, с которыми на беду я не знаком! Со своей стороны я напишу Мурке, с котор[ым] переписываюсь изредка. Ручаюсь Вам, что рекомендуемое лицо — человек добропорядочный вполне и не скомпрометирует Вас»98.
Достаточно скоро, 12 августа 1928 г., Перетц отправил дополнительные подробности о своем ученике, дав заодно и весьма резкие, свойственные его характеру, оценки некоторым представителям украинской научной эмиграции в Праге. Прежде всего он указывал, что Белецких двое: «Леонид Тимофеевич Белецкий, мой ученик, автор [...] ряда укра-
инских статей, Введ[ения] в методологию] ист[ории] укр[аинской] ли-тер[атуры] (Прага 1925 ?) и др. — он профессор] сначала Украинского] Ун[иверситета] в Каменце Подольском] (ныне Ю, а затем, профессор] Укр[аинского] Педагог[ического] Инст[итута] в Праге. Я его просил дать полн[ый] список его работ. Человек — около 40 лет. Он-то и является соискателем в Праж[ском] Институте] Славяноведения]. Там — узнаю недавно — репрезентирует ист[орию] р[усской] лит[ературы]... Ляцкий! Чудеса! А на специальность] по укр[аинской] лит[ературе] нацеливается Ол. Колесса, котор[ый] читает в Праге... украинский] язык. Думаю, что Белецкий будет побойчее. Когда он мне пришлет свой список работ — я переправлю его Вам: м[ожет] б[ыть], будете любезны замолвить словечко Поливке, с котор[ым] я незнаком. Как это ни странно, не знаю и Вейнгарта. Белецкий не принадлежит к числу „безумных" украинцев и вообще человек дельный, и на авантюры и шовинизм неспособный. Думаю, что и на интриги, столь свойственные галичанам»". Последние замечания Перетца навеяны теми внутренними распрями, которые в это время раздирали Академию наук Украины. Белецкий действительно прислал своему учителю полный список своих трудов, но дальнейшая судьба прожектов Перетца нам неизвестна.
Не имея часто возможности сами по разным, в том числе и политическим, причинам посетить родину, ученые старались направить туда для занятий своих новых учеников-славистов. При этом они не без оснований надеялись на благожелательное отношение к молодым ученым со стороны своих старых коллег. По-видимому, к 1928 г. относится недатированное письмо Н. С. Трубецкого Сперанскому, которое попало в СССР, минуя почту. «Позволяю себе горячо рекомендовать Вам, — писал Трубецкой, — подателя сего письма, г-на Ягодича.
Д-р Р. Ягодич — австриец, мой ученик, интересуется специально древней русской письменностью. Для того, чтобы иметь возможность продолжить и углубить свои научные знания в этой области, он поступил чиновником в австрийское посольство в Москве, надеясь, что эта служба не помешает ему в свободное время пользоваться московскими библиотеками, архивами и проч. Я был бы очень признателен Вам, многоуважаемый Михаил Несторович, если бы Вы оказали д-ру Ягодичу содействие»100. Ягодич действительно смог воспользоваться консультациями и иной помощью Сперанского, о чем свидетельствует его письмо от 5 июля 1928 г.101. Судьба этого молодого ученого хорошо известна, со временем он стал одним из ведущих австрийских славистов.
11 апреля того же года Ильинский сообщал Ляпунову: «Сейчас здесь пребывает т-11е Волоппер, ассистентка Фасмера. Она покупает книги для Славянского Института в Берлине» 102. В 1928-1929 гг. в СССР проходил стажировку 20-летний студент Берлинского университета К Менгес,
судя по всему, он также был снабжен рекомендациями Фасмера. Корифеи русской славистики отнеслись к нему с максимальной внимательностью и продолжали искать способы помочь юному слависту, ученику своего коллеги, даже после его отъезда в Германию. Так, 23 июня 1930 г. Ильинский писал Ляпунову: «Обращаюсь к Вам с маленькой просьбой. Гостивший здесь почти год молодой немецкий ученый Karl Menges, ученик Фасмера, и теперь вернувшийся на родину (Frankfurt a[m] M[ain]), просил меня разыскать и выслать ему несколько книг, в том числе Ваше „Исследование] об языке Н[о]вг[ородской] л[е]т[о]п[иси]". К сожалению, в здешних немногих антикварных магазинах я нигде не мог разыскать этой книги. Если у Вас остались лишние экземпляры „Исследования]", и если отправление одного из них по моему адресу не причинит Вам материального ущерба, то я очень был бы Вам благодарен, если бы Вы дали мне возможность удовлетворить одно из самых горячих желаний молодого немецкого слависта»103. Неудивительно, что Ильинскому не удалось обнаружить у «антикваров» издание магистерской диссертации Ляпунова, опубликованной за 40 лет до описываемых событий104. По-видимому, Ляпунов сам решил отправить книгу Менгесу, т. к. уже в следующем письме, от 9 июля 1930 г., Ильинский сообщил академику адрес Менге-са, «кандидата на Ваше „Исследование"» 105.
В конце концов достаточно быстро книга была отправлена в Германию. Уже «14/1» (так иногда с явной ностальгией вспоминался «старый стиль») сентября того же года Ильинский передавал Ляпунову: «К. Менгес получил Вашу книгу, и в восторге от нее» 106. Став одним из крупнейших специалистов по изучению ориентализмов в славянских языках (в этой связи особенно известна его переведенная на русский язык работа, посвященная «Слову о полку Игореве» 107 ), К. Менгес вполне оправдал ту заботу и внимание, которые проявили к нему представители русской славистической элиты.
В заключение отметим, что мы не рассматривали некоторые специальные научные вопросы, встречающиеся в переписке, и были вынуждены опустить целый ряд документов, исходящих от упоминавшихся в статье лиц, некоторые из затронутых вопросов должны стать предметом специального исследования. Нам хотелось лишь выделить общие темы, встречающиеся в переписке, и отметить некоторые очень специальные вопросы, в особенности положение оставшихся на родине представителей славистической академической элиты как наиболее авторитетных в своей области ученых, чье мнение было очень важно и для покинувших родину их коллег.
Примечания
1 См., например: Робинсон М. А. Академик А. А. Шахматов: последние годы жизни (К биографии ученого) // Славянский альманах 1999. М., 2000. С. 189-203.
2 С.-Петербургский филиал Архива Российской Академии наук (далее— ПФ АРАН). Ф. 247. Оп. 3. Д. 447. Л. 28-28 об.
3 Из письма академику A.A. Шахматову в июле 1920 г. ПФ АРАН. Ф. 134. Оп. 3. Д. 1764. Л. 3.
4 Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. С. 340.
5 ПФАРАН. Ф. 134. Оп. З.Д. 1764. Л. 3.
6 Досталъ М. Ю., Робинсон М. А. Письма Р. О. Якобсона M. Н. Сперанскому и Л. В. Щербе// Известия Академии наук. Серия литературы и языка. 1995. Т. 54. N«6. С. 64-65.
7 Ильинский Г. А. Письмо в редакцию// Русский филологический вестник. 1916. Т. 76. №4. С. 336.
8 Досталь М. Ю., Робинсон М. А. Письма Р. О. Якобсона... С. 65.
9 Там же. С. 66.
10 Contrahere vela — убирать паруса (лат.).
11 ПФ АРАН. Ф. 172. On. 1. Д. 312 Л. 16 об. Часть цитаты, начиная с «в Россию» и до «родного воздуха», ранее опубликована Л. П.Лаптевой, см.: Лаптева Л. П. В. Ф. Францев. Биографический очерк и классификация трудов // Slavia. 1966. Roc. XXXV. Ses. 1. S. 84.
12 Цит. по: Лаптева Л. П. В. Ф. Францев. Биографический очерк... S. 84.
13 ПФАРАН. Ф. 172. On. 1. Д. 135. Л. 70.
14 Там же. Ф. 332. Оп. 2. Д. 153. Л. 50.
15 Там же. Д. 118. Л. 53-53 об. Возможно, этому особому положению Петрова в его длительной (май 1920 — осень 1921) командировке «в Поволжье и на северный Кавказ „для изучения племенного состава этих местностей на основе национальнопгсамоопределения"», а также будущему выезду в Чехословакию способствовали «какие-то неизвестные нам связи с представителем Наркомпроса в Петрограде М. П. Кристи» — Горяинов А. Н., Досталь М. Ю. А. Л. Петров и его научные славистические поездки 1920-х годов. Из писем и документов русских и чешских архивов // Переписка славистов как исторический источник. Сборник научных статей. Тверь. 1995. С. 97.
16 Горяинов А. Н., Досталь М. Ю. А. Л. Петров и его научные славистические поездки... С. 99.
17 Данное обстоятельство засвидетельствовал H. Н. Дурново: «Это пособие получали главным образом русские профессора-эмигранты, как А. Л. Петров» -Робинсон М. А., Петровский Л. П. H. Н. Дурново и Н. С. Трубецкой: проблема евразийства в контексте «Дела славистов» (по материалам ОГПУ — НКВД) // Славяноведение. 1992. № 4. С. 79. j
18 Горяинов А. Н., Досталъ М. Ю. А. Л. Петров и его научные славистические поездки... С. 113.
19 Там же. С. 112, 113.
20 Цит. по: Горяинов А. Н., Досталъ М. Ю. А. Л. Петров и его научные славистические поездки... С. 114-115.
21 ПФАРАН. Ф. 332. Оп. 2. Д. 153. Л. 62 об.
22 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 90. Л. 60.
23 Там же. Ф. 332. Оп. 2. Д. 153. Л. 64.
24 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 90. Л. 55 об.
25 Робинсон М. А., Петровский Л. П. Н. Н. Дурново и Н. С. Трубецкой... С. 79.
26 ПФАРАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 106.
27 Там же. Л. 103-103 об.
28 ПФ АРАН. Ф. 284. Оп. 3. Д. 190. Л. 4 об.
29 Трубачев О. Н. Предисловие ко второму изданию «Этимологического словаря русского языка» М. Фасмера // Фасмер М. Этимологический словарь русского языка. М„ 1986. Т. 1. С. 566.
30 ПФ АРАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 329. Л. 5 об.-5 (так!).
31 Там же. Д. 117. Л. 103.
32 Среди тщательно собранной корреспонденции Карского следов этих открыток не обнаружено; совершенно очевидно, что ученый их не получал.
33 Там же. Ф. 292. Оп. 2. Д. 149. Л. 1. Карский был единственным представителем Советской России на съезде славянских географов и этнографов —Досталь М Ю. Е. Ф. Карский в годы «советизации» Академии наук // Известия Академии наук. Серия литературы и языка. 1995. Т. 54. № 3. С. 79.
34 ПФАРАН. Ф. 292. Оп. 2. Д. 149. Л. 1.
35 Там же. Л. 1-1 об.
36 Ср.: Лаптева Л. П. Организация славистических исследований в рамках Отделения русского языка и словесности Академии наук // Славяноведение в дореволюционной России. Изучение южных и западных славян. М., 1988. С. 341.
37 ПФ АРАН. Ф. 292. Оп. 2. Д. 149. Л. 1 об.
38 Там же.
39 Карский Е. Ф. Русская диалектология. Л., 1924.
40 Карский Е. Ф. Белорусы. Варшава; М.; Пг., 1903-1922. Т. 1-3. Третий том «Белорусов» вышел в 3-х выпусках: 1-й выпуск, упоминаемый Фасмером, появился в Москве в 1916 г.; 2-й и 3-й увидели свет уже после революции, в Петрограде в 1921 и 1922 гт. Как видно из письма, об этих последних выпусках Фасмер не знал.
41 ПФ АРАН. Ф. 292. Оп. 2. Д. 149. Л. 2-2 об.
42 Там же. Л. 3-3 об.
43 Досталь М. Ю., Робинсон М. А. Письма Р. О. Якобсона... С. 66.
44 ПФАРАН. Ф. 292. Оп. 2. Д. 149. Л. 5.
45 Там же. Л. 7 об.
46 ПФ АРАН. Ф. 292. Оп. 2. Д. 149. Л. 6-6 об.
47 Там же. Д. 89 Л. 9-9 об.
48 Там же. Д. 149. Л. 5 об.
49 Там же. Л. 6 об.
50 Там же. Л. 7 об.
51 Робинсон М. А., Сазонова Л. И. О судьбе гуманитарной науки в 20-е годы (по письмам В. Н. Перетца М. Н. Сперанскому) // Труды отдела древнерусской литературы. Т. 48. СПб., 1993. С. 461.
52 Там же. С. 462.
53 Достань М. Ю, Робинсон М. А. Письма Р. О. Якобсона... С. 67.
54 Из текста писем изъяты резкие антисоветские и антимарксистские высказывания Ильинского. См.: Горяинов А. Н. Из забытых «мелочей» журнала «Славянский глас» (1919-1933) // Славяноведение. 1992. №4. С. 62.
55 Блъгаро-руски научни връзки. Х1Х-ХХвек. София, 1968. С. 131-191.
56 ПФ АРАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 118-118 об.
57 Блъгаро-руски научни връзки... С. 132.
58 ПФ АРАН. Ф. 292. Оп. 2. Д. 149. Л. 11-11 об.
59 Там же. Л. 14.
60 Там же. Л. 12 об.
61 См. подробнее: Досталь М. Ю. Е. Ф. Карский в годы «советизации»... С. 79-81.
62 ПФАРАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 90. Л. 34.
63 Там же. Л. 44.
64 Там же. Л. 55 об.
65 Там же. Л. 57.
66 Там же. Л. 58 об.
67 ПФАРАН. Ф. 172. Оп. 1. Д. 336. Л. 72.
68 Там же. Ф. 284. Оп. 3. Д. 31. Л. 9-9 об.
69 Там же. Л. 9 об.
70 ПФАРАН. Ф. 292. Оп. 2. Д. 149. Л. 21.
71 Там же. Л. 20,71.
72 Там же. Л. 16 об.
73 Там же. Л. 17.
74 Там же. Л. 19.
75 Там же. Л. 19 об.
76 Российская национальная библиотека. Ф. 326. Д. 18. С. 136.
77 ПФАРАН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 329. Л. 8.
78 Там же. Ф. 292. Оп. 2. Д. 149. Л. 22.
79 Там же. Ф. 172. Оп. 1.Д. 215. Л. 1.
80 Там же. Ф. 284. Оп. 3. Д. 138. Л. 1 -1 об.
81 Там же. Ф. 332. Оп. 2. Д. 89 Л. 11.
82 Блъгаро-руски научни връзки... С. 138.
83 ПФАРАН. Ф. 247. Оп. 3. Д. 447. Л. 20.
84 ПФАРАН.Ф. 172. Оп. 1.Д. 215. Л. 2.
85 Там же. Ф. 284. Оп. Д. 138. Л. 2-2 об.
86 См. подробнее о Перфецком: Досталъ М. Ю. Российские слависты-эмигранты в Братиславе // Славяноведение. 1993. № 4. С. 50-54.
87 ПФАРАН.Ф. 284. Оп. 3. Д. 147. Л. 1.
88 Там же. Л. 2, 3.
89 Робинсон М. А., Сазонова Л. И. О судьбе гуманитарной науки в 20-е годы... С. 462.
90 Эгеберг Э. Исключение норвежского слависта Олафа Брока из рядов АН СССР // Veda a ideológia v dejinách slavistiky. Bratislava, 1998. S. 136.
91 ПФ АР АН. Ф. 284. Оп. 3. Д. 147. Л. 5, 6.
92 Там же. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 208 об.
93 Там же. Д. 171. Л. 101.
94 ПФАРАН.Ф. 172. On. 1. Д. 166. Л. 52-53.
95 Там же. Д. 312. Л. 19.
96 Досталъ М. Ю. Е. Ф. Карский в годы «советизации»... С. 81.
97 Перфецкий Е Ю. Общий источник древнейшего чешского и древнейшего польского летописания // Труды Института славяноведения. Т. 1. 1932. С. 207-237.
98 ПФ АР АН. Ф. 172. On. 1. Д. 226. Л. 202-202 об.
99 Там же. Л. 210-211.
100 Там же. Д. 302. Л. 1.
101 Там же. Д. 338. Л. 1-1 об.
юг ПФАРАН.Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 173 об.
103 Там же. Л. 276.
104 Ляпунов Б. М. Исследование о языке Синодального списка 1-й Новгородской летописи. СПб.,1889. Вып. 1.
105 ПФ АР АН. Ф. 752. Оп. 2. Д. 117. Л. 277.
106 Там же. Л. 283.
107 Менгес К. Г. Восточные элементы в «Слове о полку Игореве». Л., 1979.