И. Я. ЛЕВЯШ,
доктор философских наук, профессор,
Институт экономики НАН Беларуси, г. Минск
ОТКРЫТОЕ ОБЩЕСТВО: ОТ ГРАНИЦЫ К ФРОНТИРУ
Изложена авторская интерпретация смыслоконцепта «открытое общество», инновационная трактовка понятия «фронтир» как хронотопа встречи и взаимопроникновения различных культурно-цивилизационных практик.
Культуры находятся в преемственной, функциональной, но прежде всего смысловой взаимосвязи и способны внести достойный вклад в универсум человека в мире и мира человека лишь в режиме открытого общества - по сути древнейшего и вместе с тем исторически развивающегося и динамичного феномена. «Открытое общество» как способ свободной коммуникации и общения между совокупными субъектами культуры(цивилизации) не отменяет их объективного расположения в собственном топосе и культурной идентичности. Понятие «открытое общество» стало одним из ключевых концептов зрелости народов и государств [1], их способности, сохраняя свою «самость», к плодотворному взаимодействию. Вместе с тем даже сторонники «открытого общества» не склонны к его идеализации, памятуя об издержках и даже западнях неограниченной свободы. «Открытое общество страдает от того, что можно назвать отсутствием цели. Каждый человек обязан искать и находить ее в себе и для себя. Те, кто не способен найти цель в себе, могут обратиться к догме, которая предлагает человеку готовый набор ценностей. Если свобода становится невыносимой ношей, то спасением может оказаться закрытое общество» [2, с. 12]. Крайности эволюции «открытого общества» постоянно колеблются между полюсами отката к жесткой герметизации «закрытого общества» и процессами, которые приводят не только к трансформации ее субъектов и ареала их жизнедеятельности, но и их мутации, вплоть до отказа от идентичности и ее смены. Известны и масштабные исторические прецеденты принуждения к открытости, каковы, например, доктрина и практика «открытых дверей» западных держав в отношении Китая и Японии, недавняя откровенная, а ныне прикровенная экспансия Запада на Балканах, а также повсюду -претендующих на экстерриторальность международных ТНК.
Объективная тенденция, обратная «открытому обществу», также продукт длительной эволюции. Она возникла вместе с завершением аморфного первобытно-кочевого образа жизни, с переходом к оседлости и ее кристаллизаци-
ей в государственно-территориальном политическом устройстве. Такое пространство всегда имело определенные пределы. Их архетип - стена, кроме очевидной защитной функции, символ перехода от хаоса к космосу, упорядоченности мира, ограждение места обитания тварных и сакральных существ. Стена Плача в Иерусалиме почитается иудеями как развалины Храма Ирода. но также как символ диаспоры и тех, кто остается отделенным от Израиля [3, с. 356]. Нынешняя стена, по идее призванная оградить Израиль от палестинских террористов, это уже не столько стена безопасности, сколько страха. Вообще стена сразу обрела функции механизма и символа не только надежной защиты и неприступности, но и разобщенности.
Древнейшей формой существования в режиме разобщенности является изоляционизм (лат. insula - изолироваться; географический прототип этого понятия isola - остров (итал.), Island (англ.)). Изоляционизм - это концепция, стратегия и практика экзистенциального одиночества и искусственного обособления цивилизаций или их подсистем. Символически «изолироваться» -значит представлять себя либо неприступной крепостью (Великая китайская стена как гарантия недоступности Поднебесной для «варваров»), либо островом («остров Россия», по В. Цымбурскому). Исходный античный смысл изоляционизма, казалось бы, противоречит этим гештальтам и представляет его в виде архипелага - не группы островов, а «моря», более того - «моря морей», иначе - Эгейского моря, в конкретно-историческом контексте - древнейшего arche-моря (греч. arche - начало). Аристотель ясно подразделял полис и ойкос, и «глухая» изоляция первого от последнего рассматривалась как жизненно необходимая предпосылка выживания и благополучия полиса. Однако Гегель, подчеркивая ограниченность греческих городов, отмечал, что здесь была «отвратительная обособленность, которая упорно и упрямо отстаивает себя и именно поэтому оказывается в полной зависимости от других и во враждебных отношениях с ними» [4, с. 229]. Менее однозначными могут быть оценки такой практики, которая обозначена в японской «политике закрытых дверей» XVI-XVIII вв. или «закрытости» Индии в течение двух десятилетий после Второй мировой войны. Такая более или менее жесткая ориентация получила название автаркии (греч. autarkeia - самоудовлетворение).
Поучителен в связи с этим опыт Соединенных Штатов Америки. Сегодня, когда они навязывают себя повсюду, где обозначают свои интересы, трудно представить, что их исторический старт имел изоляционистский характер. Исходные предпосылки были продиктованы совокупностью благоприятных обстоятельств. «География формировала непреходящее сознание континентальной целостности и обеспечивала поразительное сочетание безопасности и доступности» [5, с. 407-408]. Дух предпринимательства в течение долгого времени имел скорее «домашний», внутриамериканский, чем глобально-экспансионистский характер. В этом выявляется характерная черта американского изоляционистского мышления - «нации-отшельницы». Ранее эта тенденция выступала как идея защиты американского «укрепленного лагеря» от его «вра-
гов», ныне все более - как решимость «действовать в одиночку» в мире инфантильных и «неблагодарных» союзников. Традиционная американская государственная политика была одновременно изоляционизмом по отношению к внеамериканскому миру и континентализмом по отношению к Америке как части света. Еще в начале ХХ в. Г. Форд писал, что «в Соединенных Штатах мы так заняты развитием нашей собственной страны, что долго еще сможем обойтись без внешней торговли» [6, с. 191]. Тенденция к самодостаточности не исчезла вовсе и в современной Америке. По оценкам экспертов, «корпорация ^А даже после глобализации продает почти 9/10 своей продукции собственным рабочим и акционерам» [7, с. 163]. В начале XXI в. США демонстрируют закон маятника - одновременное действие импульсов экспансионизма и стремления к внутренней самодостаточности. «Верша свою историю и строя свою империю, - пишет Лернер, - Америка ощущает себя со всех сторон окруженной наступающими силами новых варваров и замыкается в кольце страхов перед враждебными и подрывными идеями». Вместе с тем для нее характерна неистребимая экспансионистская «жажда», и «было бы неразумно думать, что энергия, достаточно мощная, чтобы сдвигать границы, не распространится за океан» [5, с. 415].
Своеобразным остается российский маятник изоляционизма и экспансионизма. Колыбель будущей России - Киевская Русь была открытым пространством взаимодействия с миром, особенно с Европой, но в общем - по западному, северному и южному направлениям. Столетия золотоордынского засилия прервали этот в целом плодотворный диалог, но он - нередко в драматических формах - был возрожден. Здесь были подлинные и сомнительные триумфы: с одной стороны, санкт-петербургское «окно» в Европу, «догоняющая» модернизация России и мощное культурное воздействие на Европу великой российской культуры, с другой - роль императорской России как «жандарма Европы». Больше терниев, чем лавров, доставалось империи в контактах с азиатскими соседями. Крах попыток овладеть «Царьградом» - Константинополем в XIX в. - и позорное поражение под Цусимой в 1905 г. были следствием неизбывной «азиатчины» официальной России, ее стремления контролировать всю Азию и вместе с тем изолироваться от европейских преобразований.
Комплекс «изоляционизм - экспансия» в своем предельном выражении воспроизвела советско-коммунистическая империя. Идея «железного занавеса» (впрочем, впервые выдвинутая У. Черчиллем) была столь же охотно утилизована режимом, сколь и его идеологическая система, которая, подобно американской, претендовала не только на выживание, но и на глобальное «жизненное пространство» путем экспорта «революции». В начале XXI в. комбинация изоляционизма и интервенционизма исчерпала себя. Последнее свидетельство тому - одиозный талибский режим в Афганистане. Он обрек свой народ на самозаточение в средневековой архаике и фундаменталистски трактуемой исламской идеологии, пытается оградить его от влияния внешнего мира и одновременно объявляет войну другим культурам (апогей безумия - разрушение
статуй Будды) и цивилизациям (наркоэкспансия, террористическая атака на Вашингтон). Весь цивилизованный мир восстал против этого варварства. Такой длительный, многогранный и противоречивый опыт позволяет сделать заключение о преходящей и в целом деструктивной роли изоляционизма в судьбах народов и государств. Его не только материальное, но и ментальнополитическое воплощение особенно заметно в государственных границах. Как правило, их принято рассматривать не как исторически сформировавшиеся, а соответствующие «природе вещей». Франкский император Карл Великий любил говорить о «естественных границах», но А. Камю называл границы «грубыми миражами истории» [8, с. 376]. Это означает, что роль границ как «стен» противоречива. «Человек перестал быть диким животным только тогда, когда он построил первую стену, - пишет Е. Замятин. - Человек перестал быть диким человеком, когда мы этой Стеной изолировали свой машинный, совершенный мир - от неразумного, безобразного мира» [9, с. 368]. Более достоверно другое: с одной стороны, границы - это непременное условие суверенитета и безопасности государств («граница на замке»), с другой - под углом зрения культурно-цивилизационного взаимодействия государств и народов - о них можно сказать по Ф. Кафке: «То, что раньше представлялось разделяющей полосой, теперь стало стеной или горой - или, вернее, могилой» [10, с. 584]. С точки зрения Ф. Виттельса, эти «защитные сооружения имеют свои опасности: они закрывают горизонт» [11, с. 128]. Последний очевидный аргумент - жесткий визовый режим как один из камней преткновения между Россией и ЕС. В Энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона требование визы определяется как способ одной страны показать другой нежелательность ее граждан.
В отличие от границы и во многом - в противоположность ей совершенно иную роль в истории играет такой культурно-цивилизационный феномен и выражаемый им емкий концепт, как фронтир. Этимологически он также означает границу (англ. frontier - буквально «рубеж», «граница»), но американский историк Ф. Тёрнер назвал ее - применительно к условиям освоения «дикого Запада» - «точкой встречи дикости и цивилизации». В современном же смысле фронтир - это взаимопроникновение и противоречивое сочетание различных культурно-цивилизационных практик, территория встречи и контактов различных культур и цивилизаций. Эволюция содержания термина «фронтир» в ХХ в. позволяет ввести его в научный дискурс как одну из смыслообразующих идей постижения генерализующей проблемы соотношения универсализма и партикуляризма и символически представить ее в виде Креста. На своем перекрестии - смыслообразующем логосе - фрон-тиры предстают прежде всего как универсальная, в терминах Фрейда, «любовь-ненависть» базовых ценностей/антиценностей осевых смыслов культурноцивилизационных комплексов (КЦК). Горизонталь Креста, или топос фрон-тиров, в основном выявляется как результат двуединства устойчивого ценностно-смыслового ядра и динамичной периферии объективно различных КЦК
либо воспринимаемых как неоднотипные сущности. Наконец, хронос фронти-ров - это процесс и результаты динамичной преемственнности и отрицания отмеченных противоречий в их конкретно-исторической эволюции. Фронтир - по-своему маргинальное состояние, и его смысл восходит к латинскому слову та^о - край, каемка, обрамление, межа, граница и к названию пограничной древнеперсидской области Маргиана. По сути «фронтир - это зона неустойчивого равновесия, существует только по своим собственным зыбким, неписаным законам, иначе это уже не фронтир. У него своя логика, свои правила. Нельзя понять фронтир, основываясь на стереотипах жизни «большого» общества» [12, с. 82]. Однако фронтир и нечто большее. Еще не обозначаемый этим термином, он изначально был наделен огромным ценностносимволическим смыслом. В древнейшее время бытия человека в замкнутых пространственных локусах всякий выход за их пределы переживался как неведомый перекресток — выбор, судьба, сверхъестественные силы. В большинстве древних культур перекресткам дорог придавали огромное значение. В некоторых версиях мифа о царе Эдипе перекресток стал местом роковой встречи с незнакомым ему отцом и Сфинксом, и это место стало аллегорией судьбы [3, с. 271-272].
Появление и упрочение больших социально-политических пространств сопровождалось кристаллизацией государственных границ - не столько «естественных», сколько «сконструированных». Поскольку общая логика политической эволюции традиционного общества и Модерна вела к переходу от государств-локусов к имперскому структурированию мира, осваиваемые метрополиями «окраины» стали вполне типичным явлением. В процессе расширения империй на их периферии формировались типологически похожие друг на друга регионы порубежья - «ворота страны», или приграничные регионы. По сути это фронтир - территория, экономические и социокультурные условия которой определяются идущим на ней процессом освоения.
Российские культурологи, посвятившие этой малоизученной проблеме ряд работ (Замятина, Лурье), отмечают сочетание экстенсивных (территориальных) и интенсивных (деятельностно-пассионарных) факторов фронтира, единство происходящих в его пространстве процессов объективации и субъ-ективации. «Пространство всегда воспринимается народом через действие в процессе деятельности по его освоению. Для того чтобы человеческая деятельность на какой-то территории была возможной, она должна стать объектом трансфера этнических констант и получить свое значение в рамках адаптационно-деятельностных моделей, принятых данным обществом. То, что является для народа «полем деятельности», - это пространство, в котором соблюдаются «условия деятельности». Поэтому части территории для народа имеют неодинаковую окраску, в зависимости от того, насколько они способны становиться «ареной действия». Образ конкретного региона не является застывшим. Пространство становится «действующим персонажем» во внутри-этнической драме. Степень его пригодности для освоения зачастую мало зави-
сит от объективных природных и даже политических условий». В ходе освоения «формируются определенные модели человеческой деятельности. Эти модели всегда в той или иной степени иррациональны, хотя часто получают якобы рациональное истолкование. Каждая культура формирует свой особый «адаптированный» образ реальности. Также формируется и образ осваиваемого пространства» [12, с. 61].
Характер фронтира - всегда исторически переменная величина, и об этом свидетельствует уже эволюция смыслов этого термина. С одной стороны, в имперской практике «рубежи потенциальной экспансии находятся в прямой зависимости от пределов трансляции имперского мифа - там, где кончается власть одних богов, начинается власть других» [13, с. 36]. С другой стороны, вновь возникающие цивилизации сами в известном смысле являются новыми фронтирами. Но по мере их становления политические границы перешагиваются и формируется уже - нередко принципиально иной - культурноцивилизационный топос. Так было с раннефеодальной Европой как фронти-ром Евразии. Шире говоря, историческая динамика фронтиров подтверждает правоту Гегеля: «Если дух нации требует чего-нибудь, то его не одолеет никакое насилие» [4, с. 426]. Фронтир - это прежде всего специфическое пространство свободной и триединой циркуляции людей, вещей и идей. Глобализация мира - во многом процесс перехода к «открытому обществу», и задача в том, чтобы триединая свобода, на котором оно покоится, становилась не межциви-лизационным ристалищем, а инструментом коммуникаций и диалога, направленных на культурный обмен и взаимообогащение «способных измениться людей».
Однако такова по-веберовски идеальная модель фронтира. Изначально он был наделен не только огромным ценностно-символическим смыслом рубикона, который необходимо пройти, но и вероятной пропасти, в которую можно обрушиться. С нарастанием масштабов и усложнением культурноцивилизационных взаимодействий проблема фронтира обретает новые, глубоко противоречивые смыслы. В этом ракурсе в XVII-XIX вв. на Американском и Евразийском континентах произошли прорывы, которые во многом определили дальнейшие судьбы мира. Но эти же свершения были изначально чреваты семенем дальнейших великих катастроф и реструктуризации культурноцивилизационной картины мира. Классической моделью такой траектории стал американский фронтир. Открытие и дальнейшее освоение Америки в географической системе координат рассматривалось как непрерывно отодвигаемый горизонт. Вслед за первопроходцами цивилизация энергично расширяла свою ойкумену как, по-видимому, безличную территорию. Territory - это название административной единицы с особым статусом штата. Чтобы его получить, «территория» должна была иметь определенную численность населения. Такова поверхность американской экспансии. В ее глубине заключались двуединые смыслы. С одной стороны, колонизация Америки и создание нового государства - США стали инструментом исхода из Старого Света, поиском
и обретением «новой земли и нового неба», с другой - «одной из стержневых и устоявшихся в процессе самосознания XIX века» стала идея фронтира как «открытой границы, расширяющихся от океана до океана «демократических» далей, democratic virtas» [7, с. 52]. На этом пути наследникам Колумба предстояло одолеть не только застарелые институциональные и ментальные недуги «старушки Европы», но и определить реальные пределы унаследованного от нее принципа: «Не может быть свободен народ, который эксплуатирует другие народы». В соперничестве либеральной (свобода) и демократической (равенство) составных этой формулы однозначно одержала верх первая, и судьба автохтонных жителей Америки - индейцев, с учетом соотношения сил, была однозначно и фатально предрешена.
Свободолюбие оказалось четко ограниченным границами европейской цивилизации. Даже Ч. Диккенс писал об американском индейце: «Я называю его дикарем, а дикарь - это тот, кого крайне желательно «цивилизовать» [14, с. 15]. Мотивация такой цивилизаторской миссии парадоксально фундировалась, казалось бы, «последним словом» европейского христианства в форме протестантизма. В период колонизации Америки «угроза, исходящая от индейца, приняла для пуританина природно-тотальный характер, и в образе врага слитными воедино оказались индеец-дикарь и породившая его дикая стихия природы. Пуританский образ индейца-врага наложил свой отпечаток на восприятие переселенцами пространства: оно для них активно, это пространство - «западня» [15, с. 69]. Отсюда пресловутая формула - «хороший индеец - мертвый индеец», которая затем мультиплицировалась во множестве вариантов. Более преуспели пионеры американского фронтира, по сути, в изобретении структуры, способной преодолеть характерные для Европы (и ныне -всего мира) этнонационалистические страсти и обеспечить выживание и, как оказалось, стабильность принципиально новой политико-государственной структуры. «По представлениям отцов-основателей, небольшие размеры государства обеспечивали условия для демократии, а большие - для международной безопасности. Так были созданы Соединенные Штаты, сильный союз небольших демократических Штатов, и новая форма государственного устройства -федерация условия фронтира с его свободой, индивидуализмом, равенством, идеалы нового государства совпали с реалиями жизни фронтира. Так фрон-тир стал американским национальным символом» [15, с. 83]. Если в этой оценке отвлечься от апологии «свободы, индивидуализма и равенства», в «сухом остатке» следует признать поучительность такого политического феномена.
Во многом иначе формировался британский фронтир. Это вопрос не столько о его африканских ветвях, традиционно решаемый в духе Тёрнера (цивилизация против «варварства»), сколько о «жемчужине британской короны» - Индии. Здесь произошел уникальный симбиоз передовой цивилизации западного Модерна и одной из великих традиционных цивилизаций Востока. Сомнительно утверждение русского геополитика конца XIX в. Г. Вернадского, что «по своему внутреннему устройству и характеру своего народа эта
страна (Англия) может легко обойтись без той или иной колонии», и не вполне определенно его замечание, что «ни одна не сплочена с ней в одно целое, это скорее агрегат» [16, с. 115]. Это верно для до сих пор мозаичной полупле-менной Африки, но не для Индии, ее издавна консолидированной и прочной идентичности. Англичане не пытались «объять необъятное». У них хватило здравого смысла не посягать на глубинные ментальные основания индийского образа жизни. Для английской колонизации характерны две основные черты. Во-первых, первоначальный стихийно-народный характер колонизации и, во-вторых, минимальность связей с «туземцами». Англичане стремились поставить между собой и «ими» барьер. А. Лурье отмечает, что основным субъектом действия в английской модели колонизации является некое «сообщество» (религиозное или торговое). А в британской идеологеме понятия «сообщество» и «империя» синонимичны. Этот барьер (невидимая «стена») во многом обусловил изредка нарушаемый симбиоз почти самодостаточного британского «сообщества» в Индостане с выживанием и консервацией многообразных местных традиционных структур.
Своеобразным был российский маятник изоляционизма и экспансионизма. Здесь прослеживается аналогия с американским фронтиром как «чистой доской», и эта геополитическая метафора чем-то близка образу «дикого поля» в сознании русских. Но было и одно существенное отличие. Своеобразие российского фронтира заключается в цивилизационно-политической природе российской государственности. Государственно-активная позиция в отношении к пространству в США - одновременно и массовая. «Те же самые понятия - свобода, индивидуализм, равенство - традиционно признавались в монархической России катастрофически опасными. История порубежья и судьбы его открывателей представлялись в русской культуре сюжетами скорее трагическими, чем героическими. В то время как реформирующаяся Европа, ценившая частную инициативу и генерировавшая идеи естественного права, задавала свои координаты для восприятия Америки, российская действительность навязывала свою систему координат для восприятия российской территории. Одна из ценностей отечественного исторического сознания - централизация страны. Образ российского пространства «центростремительный». «Центростремительное» отношение к пространству и колонизации имеет две составляющие: взгляд на пространство с государственных позиций - взгляд «сверху» и взгляд его жителей - «снизу» [12, с. 83-84]. Цели, структура и ценностные мотивации переселенческих движений в России - огромная самостоятельная тема. Однако, отмечает С. Лурье, «в каких бы формах они ни выражались, они имели характер бегства от государства (вызванного в конечном счете постоянным конфликтом между крестьянским миром и государственными структурами) для русских вне зависимости от того, какие цели ими движут и каковы их ценностные доминанты, арена действия - это «дикое поле», пространство, не ограниченное ни внешними, ни внутренними преградами.
Освоение территории происходит посредством выбрасывания в «дикое поле» определенного излишка населения. Этот излишек на любом новом месте организуется в самодостаточный и автономный «мир». «Мир» и является субъектом действия, в частности, субъектом, осваивающим территорию. На более высоком уровне этот образ, осознаваемый как «мы», переносится на весь народ, так что сам народ начинает восприниматься как большой «мир», «дикое поле» осваивается, интериоризируется, приобретает «мирскую» структуру. Земля занимается для того, чтобы попасть под механизм общинных переделов, ибо это есть должное, по мнению всех крестьян, состояние земли в качестве «дикого поля». Народом воспринималась любая территория. Ее прежняя структурированность, будь то племенное деление территории или границы государственных образований, игнорировались. Признавались в какой-то степени лишь права туземной общины (если таковая имелась), т. е. воспринималась лишь «мирская» модель организации территории.
Ментальная способность русских к ассимиляции обычно преувеличивалась и ими самими, и внешними наблюдателями. Причина этого заблуждения в том, что «на многих территориях империи ассимиляция происходила быстро и почти безболезненно русские колонисты были чрезвычайно интровертны, замкнуты в себе и вообще не склонны обращать особое внимание на инородческое население. Русский человек неуютно чувствовал себя там, где сталкивался с туземными народами, обладавшими развитой культурой и национальным чувством, как это было, например, в Приамурье, где китайцы жили в демонстративной изоляции от русских. В конечном счете, русские осваивали «дикое поле», вбирая его в себя, не стремясь ни ограничить, ни устранить встречающиеся в нем препятствия. Русские как бы игнорировали конфликтогенные факторы, они рассматривались как внутренние» [15, с. 62-70].
Если для взгляда «снизу» - с позиций стихийной народной колонизации - было характерно подчеркивание внутреннего разнообразия страны, то оно было препятствием для сверхцентрализованного государства, которое требовало преодоления. Традиционная российская великодержавная идея - имперская миссионерская функция государства в этом пространстве, незыблемый и идущий от миссионерства «Третьего Рима» принцип, согласно которому в России активно только государство, ее граждане ощущают гнетущее однообразие, щемящую «тоску бесконечных равнин» (Есенин). С точки зрения Н. Бердяева, душа русского человека «ушиблена ширью». Для современной России, волею судеб наследницы двух империй, крайне значима проблема освоенного и дважды утраченного фронтира на европейском направлении. В период становления императорской России идентичность обширной территории в ареале Киевской Руси не случайно называлась Украиной. По В. Ключевскому, до начала XVI в. было две «Украины» - русско-литовская и московская. Этим именем - «Украина» - назывались все степные пространства, находившиеся на южной окраине литовско-русских и московских владе-
ний, между Днестром и Доном [17, с. 67]. После распада СССР традиционное «на Украине» - символ поверхностности и зависимости - встречает энергичную отповедь сторонников ее современной суверенности, и они настаивают на большей органичности формулы «в Украине». В таком состоянии историческое наследие России предстает как выражение всех противоречий, коллизий, смешения времен. По словам А. Бовина, одновременно это государство развитое, развивающееся и слаборазвитое. Россия - это одновременно Европа и Азия, Восток и Запад, Север и Юг, Xристос и Магомет, бывшая империя и все еще империя.
Известный польский русист М. Брода «закрывает» вопрос Р. Киплинга: Россия - самая западная часть Востока или самая восточная часть Запада -утверждением, что и поныне «Россия понимает себя как территорию погра-ничья - в особенности как территорию, лежащую между Востоком и Западом: это Запад на Востоке и в то же время Восток на Западе» [18, с. 250]. Беска-чественное, неопределенное положение «между» (нем. zwischen) - это совершенно иное, нежели положение «Запада на Востоке и Востока на Западе». Последнее - это качественно определенный статус России как востока Европы. Но, опираясь на маркировку России как межцивилизационного пограничья, Брода приходит к заключению, что «неуверенность в самой себе рождает усиленные механизмами проекции неуверенность и недоверие по отношению к другим, чувство опасности, окруженности миром, в котором она скорее видит врагов, чем находит друзей», и «в очерченной перспективе, охватывающей процессы объединения сил в рамках отдельных цивилизаций и укрепляющей синдром родственных стран, Россия остается страной на распутье, одной из важнейших в глобальном масштабе» [18].
Отмеченное положение - одна из наиболее значимых граней такого универсума, как фронтир. В глобальном культурно-цивилизационном взаимодействии возникли четыре варианта, четыре проекта «единого человеческого общежития», четыре способа подчинять племенное и национальное общечеловеческому. По Г. Померанцу, это четыре субэкумены, каждая из которых в принципе общечеловечна, суперэтнична, накладывается на различия народных культур, подчиняет их себе и в то же время по отношению к другим субэкуменам является индивидуальной структурой. К числу субэкумен относятся: христианский Запад, мир ислама, индо-буддистский мир Южной Азии и конфуцианско-буддистский мир Дальнего Востока. Вопреки своей «коллективной индивидуальности» взаимодействие всех субэкумен подчинено универсальному закону «любви-ненависти» - драмы сопряжения с другими культурно-цивилизационными комплексами. В широком смысле практически все они в глобальном мире играют роли взаимных фронтиров и «характеризуются сложнейшим переплетением трех качественно различных типов меж-культурного контакта: противостояния, симбиоза и синтеза. В рамках каждого из них проблема конфликтов, в том числе межэтнических, решается по-
разному. Противостояние характеризуется полным отторжением «другого», если речь идет об этносах различной цивилизационной принадлежности». Наиболее жестко проявляет себя комплекс «мы - они», единственной формой противоречия служит антиномия. Если прямое противостояние культур ограничивает связи чисто внешними контактами, то происходит симбиоз - каждый остается собою и нового культурного качества не возникает. Универсальные ценности - основа разрешения конфликта. Сам факт признания универсальных ценностей есть условие необходимое, но недостаточное для разрешения межнациональных конфликтов. Дело в том, что представители различных культур вкладывают разное содержание в понятие «универсализм». На протяжении истории возникло несколько вариантов универсализма [19, с. 56-58]. В универсальном взаимопроникновении ценностей и практик в режиме фрон-тира, характерном для современного мира, отчетливо слышен «сновидческий голос» М. Цветаевой: «Восход навстречу Закату». Запад во многом предстает как Восток, Восток - как Запад, Север - как Юг и Юг - как Север [20; 21]. Идти по этой дороге вместе, без китайских, берлинских, а ныне - уже и израильских стен, во имя универсальной для всех зрелых народов «высшей мысли» (Достоевский) - таков императив времени.
Литература
1. Поппер, К. Открытое общество и его враги: в 2 т. / К. Поппер - М. : Культурная инициатива, 1992.- Т. 2. - 446 с.
2. Независимая газета. - М. : Мысль, 1998. - №3. - С. 7.
3. Тресиддер, Дж. Словарь символов / Дж. Трессидер - М. : Гранд Фаир пресс, 2001. - 444 с.
4. Гегель, Г. В. Ф. Лекции по философии истории / Г. В. Ф. Гегель - СПб. : Наука, 1993. -
471 с.
5. Лернер, М. Развитие цивилизации в Америке: в 2 т. / М. Лернер. - М. : Радуга, 2003. -Т. 2. - 575 с.
6. Форд, Г. Моя жизнь, мои достижения / Г. Форд. - М. : Экономика, 1989. - 397 с.
7. Мировая экономика и международные отношения. - М. : РАН, МЭиМО, 2000. - № 5. -С. 57-64.
8. Камю, А. Бунтующий человек / А. Камю. - М .: Изд-во политич. лит., 1990. - 415 с.
9. Замятин, Е. Избранное / Е. Замятин. - М. : Логос, 1989. - 391 с.
10. Кафка, Ф. Америка. Процесс. Из дневников / Ф. Кафка - М. : Изд-во политич. лит.,
1991. - 605 с.
11. Виттельс, Ф. Фрейд, его личность, учение и школа / Ф. Виттельс. - Л.: Эго, 1991. - 196 с.
12. Общественные науки и современность. - М. : Наука, 1998. - № 5. - 297 с.
13. Полис. - М. : РоН8, 1997. - № 5. - 317 с.
14. Стивенсон, Д. Америка: народ и страна / Д. Стивенсон. - М. : Радуга, 1993. - 213 с.
15. Лурье, С. В. Российская и Британская империи: культурологический подход / С. В. Лурье // Общественные науки и современность. - М. : Наука, 1996. - № 4. - С. 63-72.
16. Вернадский, Г. Политическое равновесие и Англия / Г. Вернадский - СПб. : Лотос, 1877. - 319 с.
17. Острогорский, Д. Россия: империя и цивилизация / Д. Острогорский. - М. : Радуга,
1992. - 284 с.
18. Брода, М. Русские вопросы о России / М. Брода. - М. : Макс пресс, 2005. - 301 с.
19. Общественные науки и современность. - М. : Наука,1998. - № 4. - С. 53-62.
20. Левяш, И. Я. Культурология. Курс лекций / И. Я. Левяш. - Минск : ТетраСистемс, 1998. - 540 с.
21. Левяш, И. Я. Беларусь между Европой и Евразией: геософское измерение / И. Я. Левяш // Мировоззренческие и философско-методологические основания инновационного развития современного общества: Беларусь, регион, мир. - Минск : Право и экономика, 2008. -С. 469-475.
I. J. LEVYASH OPEN SOCIETY: FROM BORDER TO FRONTIER
Summary
Author’s interpretation of sense of conception an open society, innovative treatment of conception frontier as chronotop of meetings and interosculations various cultural-civilized practics.