Стр. 1 из 15 А.В. Шарова
КРИВЫЕ ЗЕРКАЛА, ИЛИ КАК ПРЕДВИДЕТЬ ПРОРИЦАНИЕ
Читая сочинения историков, особенно - написанные нашими соотечественниками в 20 - 50-е гг. XX в., волей-неволей задумываешься не только о тех выводах, к которым они пришли в исследованиях, но и о той атмосфере, которая этим исследованиям сопутствовала. Иначе не понять ни их достижения и прорывы в области своего научного интереса, ни объяснить незаданные вопросы и несделанные выводы. Пришло время поговорить и о медиевистах, специалистах по истории западноевропейского Средневековья, и посмотреть, насколько вписывалась проблематика их работ в конкретно-историческую ситуацию, что влияло на результаты их исследований помимо данных исторических источников и предшествующей историографической традиции. Подобные попытки уже делались исследователями[1], мы же попробуем на нескольких конкретных примерах показать не только то, как историк пишет книгу, но и то, как жизнь вписывает свои страницы и термины в его исследование, какую атмосферу создает для творчества.
Дважды за многолетнюю научную деятельность специалист по аграрной истории средневековой Англии, академик Евгений Алексеевич Косминский сталкивался с такой критикой своих работ, которая не имела прямого отношения к исторической науке как таковой и, тем не менее, была неизбежна. Эта критика не помогала лучше разобраться с сюжетами, интересовавшими медиевиста и, конечно, ничего общего не имела с традициями и правилами академических дискуссий. Больше, чем о работах и выводах самого историка, критика давала представление об атмосфере в обществе, о том «кривом зеркале» предъявляемых ожиданий, которым должна была соответствовать отечественная интеллигенция и ее труды в течение нескольких десятилетий ХХ в. Но в это зеркало полагалось смотреться и при этом видеть не то, что отображалось, но то, что надо увидеть: тот образ, которому следовало соответствовать.
Впервые напрямую с анонимно-идеологической критикой своих исследований по аграрной истории средневековой Англии Е.А. Косминский столкнулся в начале 30-х гг. По материалам подготовленной к печати монографии он опубликовал в «Историческом сборнике» статью «Английская деревня в XIII веке (Очерк из истории феодальной ренты)».[2] Неожиданно для автора к статье, казалось бы, далекой по тематике от проблем советского государства в 1934 г., был проявлен опасный для историка интерес в виде редакционного примечания, сделанного без ведома большинства членов редколлегии: «Редакция не разделяет положений автора о значении денежной ренты в системе английского феодализма XIII века». Что же не соответствовало в трактовке медиевистом экономических проблем английской средневековой деревни постулатам огосударствленной науки и интересам советской идеологии?
Примечание заставило серьезно поволноваться как самого медиевиста, так и его коллег, которые к началу 30-х гг. уже хорошо понимали возможные последствия такого «внимания» к работам исследователей. Следует отметить, что к этому времени уже были ясны результаты «классовой борьбы на историческом фронте и фронте истории Запада», которая развернулась с конца 20-х гг. Среди «теорий и взглядов, враждебных марксизму», историки оказались представителями лишь одной из многочисленных групп специалистов, помимо философов, филологов, химиков и других.
Размежевание среди интеллигенции тесно переплелось как с внутрипартийной борьбой, так и со многими внешне- и внутриполитическими событиями. Реорганизация Академии Наук, осуществленная в 1928 - 1929 гг. с применением средств «красного террора» (так называемое «Дело Платонова») показала всю бесполезность не только открытого сопротивления «советизации» науки, но и скрытого протеста. Возможность ареста даже членов Академии Наук продемонстрировала ученым, а особенно историкам, насколько беззащитны они перед государством.
Тогда же, к началу 30-х гг., Институт истории РАНИОН и Институт Красной профессуры были преобразованы и слиты в единое учреждение при Комакадемии. При этом были ликвидированы все секции по истории докапиталистических формаций, а изучение феодализма было поручено «социологической» секции, где преобладали философы. Директор нового Института истории М.Н. Покровский откровенно и с гордостью говорил о том, что «фактически история занимает у нас в Комакадемии маленький уголок, собственно, она никакого уголка не занимает... Историей занимаются все».[3]
Массовая «историофикация» стала для того времени обычным явлением: философия и социология легко
оперировали данными истории по мере необходимости, тем самым отбирая у истории ее научность, оставляя взамен вспомогательную роль поставщика нужных примеров и хронологий.
Однако не вся история оказывалась подвластной растущему поколению историков-марксистов, некоторые ее области (востоковедение, антиковедение, медиевистика) требовали специальных знаний и навыков, а также и интереса к этим далеким от современности эпохам. Таким образом, формировалось двойственное отношение к этим историческим дисциплинам. С одной стороны, эта история была давно в прошлом и, следовательно, не актуальна для историков-марксистов; более того, казалось, что она давно изучена и не может содержать в себе никаких спорных проблем. «Учиться можно только на наименее сложном материале - это оправдывает занятия средневековыми сюжетами в наших семинарах»,-объяснял М.Н. Покровский.[4] С другой стороны, с конца 20-х гг. появляются в прессе многочисленные упоминания об «эзоповском языке», которым говорят «буржуазные специалисты». Язык научного общения объявляется «академическим предрассудком», поскольку «эти люди говорят непонятным языком не для того, чтобы показать свою образованность, а чтобы скрыть свою неленинскую сущность». М.Н. Покровский открыто предупреждал: «. Эти самые специалисты выдумали себе такой язык, что сразу действительно не поймешь. По какой причине Ленин мог излагать совершенно ясно всякие экономические сюжеты, Сталин может излагать совершенно ясно, так, что нельзя не понять,. а почему этого не могут делать ученые специалисты?. Это неспроста. Бойтесь людей, которые говорят
непонятным языком».[5]
Атмосфера недоверия и опасение впитать неправильные, чуждые точки зрения, не могли быть продуктивными для вузов и научных учреждений, где работали «буржуазные» специалисты. Другой язык общения и ведения дискуссий, другие, далекие от актуальной современности, научные интересы, обычно - иная, чем у большинства историков-марксистов, биография, наконец, социальное происхождение, явно далекое от пролетарского, другое восприятие мира и происходящих событий. В новом сообществе историков формируется явный образ «другого», непонятного, врага или почти врага, «старого специалиста», интеллигента, историка. В свою очередь, эти представители интеллектуальной элиты тоже встают перед серьезной проблемой самоидентификации, определения своего места и роли в новом обществе. Противопоставленные марксистской историографии, они были вынуждены волей-неволей прислушиваться к тому, что говорят о них хозяева жизни, какую роль им отводят. Даже их стремление стать такими же, как все, вписаться в новую жизнь и историческую науку, соответствовать предъявляемым ожиданиям, приводило в итоге к пониманию своей если не отверженности, то инаковости. Ведь это были годы, когда
Разбив самодержавия оплот,
Пройдя сквозь кровь,
Через борьбу и муку,
Вернул освободившийся народ
Украденную у него науку ... [6]
Но к этой науке прилагались и ее уцелевшие творцы. Что же слышали о себе эти зубры исторической науки? Что говорилось и писалось о настоящем и будущем исторической науки, в частности, медиевистики? Каковы были новые правила поведения в сообществе историков, язык и приемы научных дискуссий?
Несомненно, все эти сюжеты волновали старшее поколение специалистов, пробуждали в них надежды или худшие опасения. Далеко не сразу, но они убеждались, что бороться с новыми правилами в науке так же опасно, как и открыто противопоставлять себя новому обществу.
На конференции историков-марксистов в декабре 1928 г. отсутствие отдельных секций по античной и средневековой истории уже было отмечено как положительный факт. А разъяснение М.Н. Покровского по этому поводу звучало еще более откровенно: «. Тот, кто в наши дни намеренно выбирает для изучения задачу, далеко отстоящую от текущей злободневной политики, этим самым показывает, что он политически аморфный, политически бесцветный человек. И те, которые считают, что если мы заберемся в чрезвычайно далекие времена, не обращая внимания на современность, то это будет
настоящая наука, лишь показывают, что они не только плохие марксисты, но что они вообще оторвались от жизни. Здоровый и бодрый историк, идущий вперед, нормальный историк всегда выбирает то, что наиболее актуально для своего класса. Я не враг изучения средневековой истории, а противник того, чтобы люди прятались в академическую скорлупу от живой действительности, которая их окружает».[7]
Живая действительность нарастала стремительно, в том числе в виде «Шахтинского дела» (май - июль 1928 г.), внутрипартийной борьбы, аграрного кризиса и нового витка борьбы с кулачеством, отказа от НЭПа, тезиса Сталина (июль 1928 г.) об обострении классовой борьбы по мере строительства социализма.
Впервые историки-медиевисты оказались втянуты в публичную дискуссию, которая ознаменовала шаг к наступлению на шаткое положение старой интеллигенции и старой школы. Одним из поводов к этому стало издание в 1928 г. монографии крупнейшего российского медиевиста, директора Института истории РАНИОН Д.М. Петрушевского «Очерки из экономической истории средневековой Европы». В февральском номере журнала «Под знаменем марксизма» появилась критическая рецензия, в которой книга была названа «манифестом антимарксистской школы в СССР», а сам ученый - «знаменосцем идей» Г. Риккерта, М. Вебера и А. Допша и других «буржуазных идеологов». Несомненно, эта работа Д. М. Петрушевского была весьма неоднозначна, полна размышлений над методологическими проблемами современной медиевистики, содержала большой аналитический материал. Историк вовсе не претендовал на то, чтобы сделать свой труд некоей истиной с большой буквы, скорее - размышлением, попыткой применить при анализе схемы Вебера («идеальные типы»), обрисовать вслед за Допшем «капиталистические» элементы в экономике средневекового манора и «феодальные» в обществе древних германцев. Более того, медиевист призывал не торопиться с новыми обобщениями и схемами, объясняющими становление и развитие Средневековья, уделяя основное внимание новым данным конкретно-исторических исследований. Такая книга давала полный простор для критики.
Рецензия Ц. Фридлянда наметила основные направления, по которым пойдет критика не только медиевиста, но и всей российской науки в целом. Как непреложная истина было уже к тому времени зафиксировано положение: «чем дальше от марксизма, тем дальше от подлинной науки». Не вызывало сомнений и то, что «теоретическая ценность науки определяется ее практической пригодностью», что для социальных наук, к которым относилась и история, заключалось в открытии законов общественного развития и их последующего применения в переустройстве общества.[8]
Рассматривая попытку Д.М. Петрушевского создать новую теорию исторического развития Средневековья, заново проанализировать аспекты проблемы перехода от Античности к Средним векам, рецензент стремился, прежде всего, показать немарксистский характер отдельных положений автора и, более того, сделать политические обобщения и выводы. Среди интеллигенции вновь открыто отбирали «своих» и «чужих». «Своих» - кто за десять прошедших лет «принял марксизм, мыслит и творит марксистски», и чужих - кто «отходит от марксизма и от всей советской действительности», переходя к «нападкам из-за угла».[9] К портрету «чужого» интеллигента добавлялись новые черты - способность к мимикрии, в том числе идейной и политической, склонность к скрытому мелкому вредительству и трусливым поступкам.
Вывод рецензента о новой работе Д.М. Петрушевского был однозначен: «Она вызовет у марксистов решительный отпор. Пора нам вспомнить, что в истории, как в философии и политэкономии, мы должны оставить академическое благодушие: на нашем знамени написано «воинствующий материализм».[10]
Под этим знаком прошло обсуждение книги Д. М. Петрушевского на заседании социологической секции Общества историков-марксистов 30 марта и 6 апреля 1928 г.
Медиевисты впервые (защищали Дмитрия Моисеевича его ученики - Е.А. Косминский и А.И. Неусыхин, что уже нарушало каноны подобных дискуссий) участвовали в такой «профессиональной дискуссии», когда практически каждый из критиков первым делом оговаривался, что он не специалист по истории Средневековья. Профессионализм критикуемого роли не играл - главным было политическое лицо автора, которое надлежало «раскрыть». Обвинения, выдвинутые против книги медиевиста, были весьма специфичны и затрагивали, в основном, философско-методологическую ее часть, которую сам автор назвал «О некоторых предрассудках и суевериях, тормозящих развитие науки средневековой истории».
Прежде всего, выяснилось, что она написана без учета интересов современной марксистской науки, и
даже. «ориентирована на Запад и, по существу, написана для Запада». Что конкретно вкладывали критики в эту формулировку, понять достаточно сложно, если только не прибегнуть снова к противопоставлению «свой - чужой». «Чуждая марксизму» книга, написанная «чужим» и для «чужих». Причем для «очень чужих», далеких, на Западе, откуда исходила и исходит постоянная угроза, даже военного характера, существованию самого социалистического общества. Таким образом, обращение интеллигента к Западу, иностранным коллегам, анализ концепций зарубежных авторов, вызывало однозначную политическую ассоциацию.
Иронии ради отметим, что позднее, в августе 1928 г. на VI Международном конгрессе историков в Осло, публикация книги Д. М. Петрушевского была представлена советской делегацией в качестве доказательства свободы научного творчества в СССР.
Другим серьезным обвинением стало отрицание историком классовой борьбы - той борьбы, которая привела бы к смене одного общества другим - античного средневековым, а затем и эпохой Нового времени. Однако Петрушевский, обнаружив феодальные элементы в обществе древних германцев и «капиталистические» - в экономике средневековой вотчины, явно не вписывался в марксистскую теорию революционной смены одного строя другим. Для сложной внутриполитической ситуации 1928 г., при наличии «правого уклона» в партии большевиков и серьезных внутрипартийных разногласий, в частности по вопросам коллективизации и индустриализации, эти идеи медиевиста вовсе не казались
«далекими от современности». Революция и только революционный переход от одного общественного строя к другому, революция как метод захвата власти более прогрессивным классом общества становились необходимыми элементами исторического процесса в трактовке официальной идеологии. С другой стороны, развернувшаяся коллективизация и борьба с кулачеством в СССР, а также споры вокруг политики коллективизации делали все работы ученых, посвященные проблемам аграрного сектора экономики, даже истории средневековой Западной Европы, чрезвычайно актуальными.
Поэтому неудивительно, что одним из основных вопросов, вокруг которого разгорелась борьба в ходе дискуссии, был вопрос о характере средневекового поместья. Попытка Д. М. Петрушевского уйти от «вотчинной теории», когда манор рассматривался лишь как натурально-хозяйственная единица, вызвала острое неприятие. Объясняя суть книги, Е.А. Косминский апеллировал к ее заостренно-полемической направленности и отсюда - к имевшимся преувеличениям «капиталистического» характера средневековой вотчины. Он настойчиво разъяснял, что автор, «говоря о капитализме Средневековья, имеет в виду именно "капитализм, который связан с обменом, а не с производством”». Молодой историк подчеркивал: если ранее переход от Средних веков к Новому времени упрощенно понимался как переход от натурального хозяйства к денежному, как разложение старых форм, связанных с натуральным хозяйством, то теперь многое изменилось. В соответствии с новыми исследованиями поместье оказалось рано связанным с рынком, в вотчине сохранялось значительное количество свободных крестьян, установлена была зависимость барщины от развития рынка (в первую очередь хлебного) и т. д. Таким образом, весь ход исторического процесса оказывался более сложным, что и пытался отразить в своем исследовании Д.М. Петрушевский, анализируя основные направления в современной ему медиевистике.
Своеобразным оружием защиты учителя Е.А. Косминский избрал обращение к установленным марксистским положениям, в том числе теории «торгового капитализма» М.Н. Покровского. А потому счел возможным поинтересоваться у критиков, «почему нельзя говорить о капитализме в средневековой Европе, если уже говорят о капитализме во времена Русской Правды?»[11]
Защитники Д.М. Петрушевского долго не могли понять, почему критиков медиевиста так задел вопрос об экономическом и социальном строе древних германцев. «Я не понимаю, - удивлялся Е.А. Косминский, - в какой мере вопрос о первобытном коммунизме у древних германцев вообще является ценным с точки зрения теории марксизма - были ли когда-нибудь германцы в состоянии первобытного коммунизма или нет, от этого основные вопросы марксизма и коммунизма пострадают очень мало». К нему присоединился и А.И. Неусыхин: «Какой может быть первобытный коммунизм у народа, у которого имеется частная собственность на землю, социальная дифференциация, дружинный строй, предпосылки феодализма и т.д.?»[12] Для историков старой школы все еще данные источников, интерпретированные в соответствии с уровнем исторической науки начала века, но отнюдь не философские воззрения стояли на первом плане, а потому им оставалось неясным, что отрицание первобытного коммунизма у древних германцев (и общинного землевладения, на чем долго настаивала историографическая традиция) напрямую выводило к сомнениям в достоверности марксистской теории
частной собственности, теории общественно-экономических формаций и даже закономерностям построения социалистического общества.
Спор о феодализме по поводу книги Д.М. Петрушевского напрямую был связан с формировавшимся у историков-марксистов пониманием формационного подхода. Поэтому медиевист, акцентировавший внимание на политических элементах феодализма и поэтому считавший феодальный строй утвердившимся в Западной Европе лишь на рубеже XI - XII вв., не вписывался в рамки «феодальной формации». Для его оппонентов уже было безусловным, что «формации - понятие совершенно объективное, так как оно существует в действительности», а значит - «только через общественноэкономические формации можно придти к правильному истолкованию хода развития общества».[13]
К концу дискуссии стало совершенно ясным, что никакая защита не сможет предотвратить распространение ярлыка «научная реакция» не только на работы Д.М. Петрушевского, но и на всю медиевистику. Вряд ли историков могло утешить то обстоятельство, что вся история Запада вскоре была объявлена немарксистской, так что в обычных списочных упоминаниях «чужих» помимо медиевиста фигурировали Е.В. Тарле, Р.Ю. Виппер, а затем и многие другие ученые.
Немаловажным было и то, что образ «чужих» уточнялся и усложнялся. Критики открыто назвали «подозрительным» то, что все участники дискуссии оказались «солидарны с марксизмом». Это означало появление новой задачи - «разоблачать присоединения к марксизму» (в данном случае таковыми являлись Петрушевский и его ученики). Подобное занятие, судя по развернувшимся многочисленным обсуждениям среди научной интеллигенции и количеству навешанных ярлыков (например, медиевистов обвиняли не только во «внеклассовой позиции», но и в «идеализации темных сторон средневековой жизни»), оказалось весьма увлекательным, хотя и обоюдоострым. Студентов призывали разоблачать «контрабандистов, враждебных марксистско-ленинской теории и науке», причем особенно опасным представлялось то, что «контрабандисты народ очень опытный,. знают теорию достаточно, чтобы ее искажать. А конкретную науку они часто знают, и совсем недурно».[14]
«Что расходится с марксизмом, расходится с наукой в ее высших достижениях» [15], - так в конце 20-х гг. было положено начало определению другой ипостаси «чужого» - лжеученого, расцвет которой придется уже на послевоенное время.
Из сообщества коллег «чужака» выделяло и особое отношение к науке, которой он занимался. Это были те самые остатки «академизма» (понятие, неожиданно ставшее политически нарицательным), искоренять которые так стремились историки нового поколения. Почтение и трепет перед наукой как таковой, стремление к объективности (например, при анализе исторических источников), сразу бросались в глаза. «Свои» должны были воспринимать науку как оружие в борьбе за социалистическую революцию, построение социалистического общества и т.д. История становилась откровенно политизированной. «Чтобы быть полезным на фронте науки вообще и исторической в частности, надо прежде всего понять всемирно-историческое значение этапа, который мы переживаем»,- разъясняли идеологи борьбы с «буржуазной» наукой.[16] Отсюда - разное понимание собственной роли в науке, отличавшее поколения историков.
Опасной чертой «чужака» объявлялась также его политическая нейтральность, а значит, по отношению к нему надо было «держать ухо востро» и при необходимости даже проводить «дезинфекции и чистки в местах скопления служилой интеллигенции». Отсутствие «воинственного азарта по отношению к классовым врагам» сразу же исключало специалиста из числа «союзников» новой власти.[17] Но традиция уважительного отношения к различным точкам зрения, чувство вовлеченности в единый мировой историографический процесс не давали большинству историков старой школы быстро предать забвению свои нравственные принципы и участвовать в разного рода «научных погромах».
Глубокое владение конкретно-историческим материалом, опора на источники и историографическую традицию делали их противниками всяких шаблонов и схем, которые активно и чрезвычайно быстро с середины 20-х гг. внедрялись в историческую науку. Первыми этот схематизм прочувствовали специалисты по русской истории, но и для медиевистов скоро нашелся повод для раздумий.
Проблема уточнения содержания термина «общественно-экономическая формация», которым уже вовсю оперировали историки-марксисты, представляла не только научную, но и политическую задачу. Формационная теория должна была подтвердить закономерность Октябрьской революции в России и
последующих социалистических преобразований. При этом весь мир, все страны и народы вписывались в предлагаемую схему исторического процесса. Феодализм также призван был стать единым понятием и одной формацией для Запада, Востока и России. Определенным импульсом к такому широкому обсуждению проблемы формаций стали события в Китае 1927 - 1929 гг., вопрос о тактике компартии Китая по отношению к Гоминдану, а также политика Коминтерна в целом.[18] Именно специфика социально-экономического строя Китая того времени (феодализм?) заставила вспомнить о термине Маркса «азиатский способ производства» и начать спор о его содержании. Таким образом, феодализм, его характеристики, аграрный строй феодального общества продолжали оставаться политически актуальными вопросами, что, в свою очередь, не могло не затронуть и медиевистов.
Право голоса в дискуссии о феодализме медиевисты получили в июне 1933 г. И хотя многие каноны в описании исторического процесса и его сути уже были установлены, в том числе с помощью партийнодирективных документов, Е. А. Косминский предпринял попытку их «исправления». Готовясь к пленуму Государственной академии истории материальной культуры (ГАИМК), историк скрупулезно собрал определения феодализма, все, что касалось его генезиса, и даже более широко - трансформаций капиталистического хозяйства, отношения истории и социологии, психологических аспектов сознания и поведения человека, используемые как марксистской традицией, так и другими школами.[19]
Что же услышал медиевист на пленуме? С чем отказывался соглашаться, выступая в прениях? За что удостоился настолько серьезной критики, что ему пришлось даже выступить со специальным заявлением? Предложенная схема оказалась слишком жесткой даже для перешедшего на марксистские позиции, ставшего «своим», профессора Комакадемии с 1929 г. Е.А. Косминского.
Еще в начале века, отдавая явное предпочтение историческому материализму перед идеализмом, Д. М. Петрушевский точно отметил и явные слабые стороны этой доктрины. «Грех» исторического материализма, по мнению историка, состоял в «чисто механическом стремлении свести к одному началу все разнообразие общественных явлений в их историческом развитии; с этой стороны он представляет собою новейший тип запоздалой, метафизической, по существу, «философии истории», и хотя экономия данной эпохи скромно зовется «реальным базисом», но в сущности она для приверженца этой доктрины - такое же творящее историю «начало», как и «идея» для последователя исторического идеализма. Это ведет к искусственному упрощению научного анализа, а следовательно, и к не вполне научным результатам его».[20] Е.А. Косминскому предстояло на практике убедиться в правоте своего учителя.
Феодализм в марксистской трактовке 1933 г. оказался явной калькой с капиталистического общества, чего не мог не заметить историк. Основное противоречие феодальной формации - борьба производительных сил и производственных отношений - могло к тому времени считаться аксиомой. Если выражением производственных отношений была феодальная собственность, то к производительным силам при феодализме были отнесены только крестьяне и ремесленники. Таким образом, «мелкое производство крепостных крестьян и ремесленников» становилось зародышевой формой простого товарного производства. В этой схеме вотчинное хозяйство оказывалось лишним элементом, не заслуживающим упоминания.
В свою очередь, смена различных форм ренты объявлялась результатом классовой борьбы, что делало излишним и даже невозможным наличие других причин, в том числе чисто экономического характера. Наконец, названные К. Марксом докапиталистические формы ренты были выстроены в линейном порядке с соответствующими окончательными характеристиками. В феодальном обществе первой по времени возникновения следовала отработочная рента (барщина), затем ее сменяла в результате классовой борьбы продуктовая рента. Продуктовая рента предполагала существование натурального хозяйства, более высокий уровень хозяйства производителя (крестьянина) и зарождение различий в экономическом положении крестьянства. Последней следовала денежная рента, которой соответствовал регулярный товарообмен и появление наемных рабочих в сельском хозяйстве. По мере развития форм ренты должно было происходить и обострение основного противоречия феодальной формации, а следовательно, обострение классовой борьбы. Таким образом, крестьянские восстания и даже еретические движения становились «борьбой мелких производителей против феодальной структуры общества, за развитие товарного производства».[21]
«Умаляющими революционный конфликт феодальной эпохи» были названы эмоциональные возражения Е.А. Косминского, потрясенного таким «опрощением» феодализма. Медиевист прежде всего заговорил о множественности противоречий в феодальном обществе. Он считал
«преувеличением» (другое выражение было бы слишком опасным для оратора) рассматривать крестьянское хозяйство только развивающимся в сторону товарного производства, и упущением -забывать об элементах товарности в хозяйстве сеньора. Помимо всего прочего, стремление к закрепощению крестьян не относилось, с его точки зрения, к начальному периоду развития феодализма. Более того, именно в XII - XIV вв. было заметно усиление помещичьего гнета, консервация отработочной ренты. Наконец, развитие товарности крестьянского хозяйства Е.А. Косминский не считал столь однозначным процессом, поскольку проходило оно по-разному в мелких, средних и крупных крестьянских хозяйствах.[22]
Итог пленума ГАИМК был сформулирован однозначно: ученым удалось «на основе конкретного материала показать правильность теории марксизма-ленинизма о феодализме». На этом фоне заявление Е.А. Косминского выглядело печальным постскриптумом как к сомнениям исследователя, так и к его стремлению вписаться в победившую марксистскую историческую науку. В нем историк впервые использовал местоимение «мы», говоря о достижениях в постановке проблемы феодальной общественно-экономической формации: «Мы видели точное методологическое развертывание основных проблем феодализма, мы видели здесь не только простое теоретизирование, которым были так богаты недавние дискуссии по вопросам феодализма, мы видели, наконец, как шагнули мы вперед. Здесь мы имеем и твердую методологическую установку, мы имеем, кроме того, огромный материал фактов, который был нам показан, причем фактов, освещенных марксистской теорией».
И очень несмело, от своего собственного имени («я»), проглядывала все еще живая частица личности исследователя, чуждого всякого догматизма. «Я полагаю, - говорил Е. А. Косминский, - что она (Автор основного доклада Е.К. Некрасова. - А.Ш.) вполне правильно показала основную, ведущую линию феодального способа производства, но мне казалось, что это основное положение следовало бы еще развить и дополнить. Мне хотелось это сделать потому, что при таком дополнении нам не пришлось бы как-то ограничивать полезное действие тех теоретических положений, которые были высказаны. Историкам конкретной действительности хочется во что бы то ни стало теорией объяснить все те факты, с которыми им приходится встречаться, и потому, естественно, они желают, чтобы эта теория охватила бы их возможно полнее во всех вариантах и особенностях».[23] Однако схема оставалась схемой при всех попытках ее дополнить, расширить или усложнить. А классовая борьба отныне и для медиевистов должна была стать основным содержанием феодальной эпохи.
Таким образом, к середине 30-х гг. для медиевистов старой школы и их учеников, вписавшихся в социалистическую действительность, изменились не только содержание их науки, ее хронологические рамки и трактовки основных положений и понятий. Менялась та «историческая действительность» (Средневековье), исследователями которой они себя считали.
Стремление к упрощению и унификации исторических процессов, в том числе в феодальной экономике, сказалось и в уже упоминавшейся нами реакции на статью Е.А. Косминского «Английская деревня в XIII веке (Очерк из истории феодальной ренты)». Фактически это был текст доклада, прочитанного Е.А. Косминским на заседании Исторической комиссии Академии Наук 27 апреля 1934 г., в прениях по которому принимали участие Д.М. Петрушевский, С.И. Архангельский, А.Е. Кудрявцев и другие. Монография ученого, основные выводы которой образно и доходчиво были сформулированы в докладе и статье, уже к тому времени была сдана в печать.
Косминский аргументированно доказывал несостоятельность взгляда на феодальную экономику как на носящую абсолютно замкнутый натурально-хозяйственный характер, но, с другой стороны, отрицал капиталистический характер происходивших явлений в английской деревне XIII века. Именно через анализ рентных отношений Е. А. Косминский попытался взглянуть на их внешнюю форму, то есть манор (вотчину). Основной вывод, сделанный медиевистом, заключался в том, что для английской деревни XIII
в. характерно значительное развитие товарно-денежных отношений, преобладание денежной ренты в средних и мелких вотчинах, а также ее значительная роль в старинных крупных церковных и светских манорах, ранее исследованных П.Г. Виноградовым и Ф. Сибомом.[24] Причем, для Е.А. Косминского наличие денежной ренты в таком широком масштабе в английской деревне XIII в. вовсе не являлось показателем кризиса феодальных отношений, как и распространение наемного труда в английских поместьях.
Новаторство Е. А. Косминского, показавшего одновременность происходившей коммутации ренты и роста отработочных повинностей в английских феодальных поместьях XIII в., вызывало желание сразу
зачислить историка в какую-нибудь буржуазную «школу» (например, сторонников «вотчинного капитализма»). Сделать это в отношении ученика Д.М. Петрушевского было достаточно просто. Труднее приходилось медиевисту, которому предстояло лавировать в жестких рамках феодальной формации и, отстаивая сложность манориальной структуры в Англии и неоднозначность происходивших процессов в средневековой английской деревне, ссылаться на незавершенность процесса феодализации, на неклассический характер английского феодализма.
Но для 1934 г. официально выраженное несогласие с идеями Е.А. Косминского было и серьезной мерой воспитательного характера. Медиевист явно нарушал сложившиеся каноны поведения ученого, подвергшегося публичной официальной критике. Он не раскаялся в защите Д.М. Петрушевского, вновь оказался в меньшинстве на пленуме ГАИМК, но продолжал отстаивать «умаляющие конфликт эпохи» идеи. Урок пошел на пользу, и Е.А. Косминский перестал с этого времени сопротивляться новым правилам функционирования науки. Однако и на этом, «правильном», пути его ожидали серьезные испытания.
Обсуждение опубликованной монографии историка «Английская деревня XIII века» (1935 г.) обернулось реанимацией все тех же обвинений в «допшианстве», следовании теории «вотчинного капитализма», искажении представлений об экономике Англии XIII в., а сама книга была объявлена «далекой от марксизма» и мелкобуржуазной. Анализируя выступления оппонентов, Е. А. Косминский не мог не отметить специфику полемики, «ненаучные» приемы, когда «приписывают своим «противникам» взгляды, которых они никогда не высказывали, нередко прямо противоположные тем, которые они высказывали, взгляды по существу нелепые, и победоносно их разбивают».[25] Несмотря на такое критическое отношение, дальнейших действий в отношении историка не было предпринято. Более того, за монографию Академия наук присудила ему степень доктора исторических наук без защиты диссертации. Схема исторического процесса была официально утверждена, а конкретно-исторические детали и «особенности» можно было оставить на усмотрение специалистов, «историков конкретной исторической действительности».
К середине 30-х гг. были выработаны основные требования к работе историков. На них, как и на всех работающих, распространялись плановость и коллективные методы работы, научная работа ставилась под строгий организационно-политический контроль, а ее тематика актуализировалась таким образом, чтобы изучение истории прошлого способствовало выполнению «задач современной борьбы пролетариата».[26]
XVII партсъезд (1934 г.) и объявленный курс на ликвидацию пережитков капитализма не только в экономике, но и в сознании людей страны социализма добавили новые акценты в роль исторической науки в обществе, которые отныне приходилось учитывать историкам в своей работе. Изучение прошлого было признано необходимым потому, что новое поколение «не знает эксплуатации, не испытало на собственном опыте экономического и политического гнета и не может гореть такой активной ненавистью к капитализму, какую знают старшие поколения».[27] Основную роль в этом воспитании должны были сыграть новые учебники по истории, в том числе по истории европейского Средневековья. Список тех, кого полагалось ненавидеть, неуклонно расширялся и охватывал все исторические эпохи.
Что касается деления на «своих» и «чужих», то по мере нарастания политики «большого террора» основной дефиницией стало определение «враг народа», которое использовалось столь широко, что дальнейшие уточнения становились излишними.
Новый этап критики работ медиевистов, как и всех историков, пришелся на период второй половины 40х гг., когда последовал очередной виток борьбы за чистоту социалистического общества и его идеологии. В образе интеллигенции вновь обнаружились «чуждые» черты, и разоблачения не заставили себя ждать. Послевоенное время не стало мирным, несмотря на то, что одержанная победа над фашизмом с точки зрения официальной идеологии оправдывала всю политику предшествующего времени - построение социализма, индустриализацию и коллективизацию. Если цель была достигнута, то и средства были выбраны правильные - эта мысль постоянно повторялась на страницах газет и журналов. «Если бы народы нашей страны не успели в годы мирного строительства осуществить ленинско-сталинскую программу построения социализма, - мы не выдержали бы напора немецко-фашистских извергов»,- говорилось в передовой статье журнала «Большевик», [28] посвященной награждению Сталина вторым орденом «Победа», золотой звездой Героя Советского Союза и званием
Генералиссимуса.
Другой постулат послевоенного времени - возвышение статуса Вождя - активно утверждался в обществе: «Возрастание роли народных масс в истории сопровождается возрастанием исторической роли великих вождей народов. Дело в том, что социалистическая революция. выдвигает такие колоссальные задачи, которые не по плечу были бы и самым выдающимся деятелям старого типа». Великие вожди пролетариата отличались не только гениальностью своего предвидения: «Ленин и Сталин - гениальные прорицатели».[29] Идея гениального предвидения, великого прорицания впоследствии сыграла злую шутку со многими представителями интеллигенции. Как предвидеть прорицание? Как совместить предвидение с научным фактом?
Сами ученые, по устоявшейся традиции «политически правильно» завершая текст статей, нередко отмечали то главное, что характерно для науки первого послевоенного времени: «теснее сплотились кадры специалистов, еще более укрепилась связь старшего поколения с младшим, еще теснее сблизилась теоретическая работа с практической».[30] Эта идея единения всего народа во время Великой Отечественной войны красной нитью проходила через большинство публикаций первых послевоенных месяцев. Вкус общей великой победы не давал оснований для критики какой-то части народа-победителя. Интеллигенция, хотя и не ставилась на первое место в почетном списке перечисления категорий советского народа (обычно называлась после женщин и молодежи), рассматривалась как достойная часть народа страны социализма.
Отношение власти к интеллигенции отчетливо прозвучало в докладе В.М. Молотова на торжественном заседании Московского совета 6 ноября 1945 г.: как рабочие и крестьяне, «советская интеллигенция выполнила свой долг перед Родиной. Война наглядно показала, чем стала интеллигенция за годы Советской власти. Уже не слышно разговоров о старой и новой интеллигенции. В подавляющем большинстве интеллигенция честно и успешно выполняет свои высокие обязанности в деле организации хозяйственной работы, в деле воспитания новых кадров специалистов, в деле охраны здоровья и повышения культурного уровня населения. С большим удовлетворением мы можем теперь сказать, что советская интеллигенция достойна своего народа и верно служит своей Родине».[31]
Идея о том, что по мере продвижения к коммунизму борьба должна нарастать, реализовывалась и на практике, и в словах. Конец войны не означает наступления мира - таков был основной тезис. Впереди борьба, особенно для советских ученых, «со всякими извращениями в области теории, с враждебной марксизму идеологией». В этой борьбе они должны были показать свою принципиальность, не забывая указания Сталина о том, что «принципы побеждают, а не примиряются».[32]
Становилось ясно, что наступила новая полоса исторического развития, которая отменяла устаревшие трактовки союзников внутренних и внешних и оживляла имена «злых героев» - Троцкого и Бухарина, а с весны 1946 г. перечисление врагов могло заставить вспомнить самые мрачные дни «большого террора». На страницах газет и журналов замелькали меньшевики, Троцкий, эсеры, враги народа в целом, «троцкистско-бухаринские изверги» и т.д.
Идея предвидения, о которой мы упоминали выше, казалась столь плодотворной, что вслед за отдельными высказываниями на эту тему, призванными подтвердить правильность теоретических построений классиков ленинизма, начинают публиковаться статьи, посвященные предвидению.
Главная идея, внедрявшаяся в сознание читателей, была такова: партии известно, куда идти, и все, что кажется случайностью, на самом деле, продуманный план или, предвиденные и использованные по плану обстоятельства. Марксистско-ленинская теория - вот основа такого научного предвидения, обращенного как в прошлое, так и в будущее.[33] Именно отсюда вырастала убежденность в ошибочности любых научных исследований, если их методологическая база оказывалась недостаточно марксистской.
Почему для нас так важны эти рассуждения, когда мы говорим об интеллигенции конца 40-х гг.? Они дают нам пример логики, подхода к оценке событий и явлений со стороны официальной идеологии, которая и формировала содержание предъявляемых обществом ожиданий по отношению к различным социальным слоям и профессиональным группам. В том числе - к интеллигенции и к историкам как ее части.
Новый этап, в который вступила страна после войны, провозглашенное состоявшимся единство советского народа, требовали детализации. Причем в первую очередь это коснулось именно интеллигенции, которой надо было окончательно разъяснить ее положение и задачи в обществе. Проще всего решался вопрос о положении интеллигенции в социалистическом обществе послевоенного периода - оно объявлялось равноправным по отношению к рабочему классу и колхозному крестьянству. Интеллигенция является «равноправным членом общества, пользуется глубокими симпатиями народных масс и составляет предмет законной гордости народа»,- говорилось в официальной формулировке. Тем более что в соответствии с закономерностями общественного развития роль интеллигенции в обществе возрастала - от рабовладельческого(?), когда интеллигенции было мало(!), к социалистическому .[34]
Социальный состав советской интеллигенции был более сложным вопросом. Считалось, что наиболее квалифицированная часть старой интеллигенции пошла в свое время против Советской власти и «была разгромлена органами Советского государства», частично перешла «к вредительству, став агентурой иностранных разведок». Другая часть старой интеллигенции, «менее квалифицированная, но более многочисленная», после колебаний «ужилась с Советской властью, стала служить ей. И, наконец, рядовая интеллигенция «доучилась при Советской власти и честно служила рабочим и крестьянам». Остатки старой интеллигенции впоследствии растворились в составе интеллигенции новой.
В составе интеллигенции выделялись самостоятельные группы, чье значение в обществе выстраивалось в 1946 г. по следующему ранжиру: военная интеллигенция, конструкторы (в первую очередь, военной техники), сельская интеллигенция (агрономы, председатели, бригадиры), советские ученые, медицинские работники, профессора и преподаватели вузов,
Учителя, работники литературы и искусства
Роль новой интеллигенции в новом обществе - другая важная дефиниция. Интеллигенция нужна пролетарскому государству для политического воспитания народа, для повышения его социалистической сознательности. Таким образом, замыкался круг всеобщего коммунистического воспитания: партия учит интеллигенцию, та воспитывает народ, выдвиженцы из народа, в свою очередь пополняют ряды интеллигенции, придавая ей требуемый рабоче-крестьянский характер. А, будучи выдвинуты на партийные должности, выходцы из рабочего класса и интеллигенции занимаются идейновоспитательной работой, определяют направления, по которым должно идти развитие науки и культуры.
В послевоенный период перед интеллигенцией были поставлены новые задачи. Во-первых, «советская интеллигенция должна не только не отставать от интеллигенции зарубежных стран, но опережать ее, т. к. она призвана участвовать в решении великой задачи построения коммунистического общества». Во-вторых, способствовать повышению культурного уровня народа, для чего «она сама должна в совершенстве владеть марксистско-ленинской теорией».[35]
Послевоенные иллюзии о мире и окончании борьбы с внутренними врагами, иллюзии, о разрушении которых написано и сказано так много, в определенной степени означали попытку отступления от сформированного образа «советского интеллигента». Однако уже речь Сталина перед избирателями 9 февраля 1946 г. содержала намек на перемены: «Победителей можно и нужно судить, можно и нужно критиковать и проверять. Это полезно не только для дела, но и для самих победителей».[36] И хотя вождь произнес эти слова в адрес самой партии, вызвав смех и оживление в зале, но истинный смысл или «предсказание», заложенное в них, оказались гораздо масштабнее и страшнее.
Тем временем, к общим характеристикам интеллигенции, формирующим ее образ, добавилась характеристика героя. Продержится это определение по отношению к интеллигенции очень недолго, однако, в соответствии с официальной идеологией, частью героического народа становилась героическая интеллигенция. «Герои - это деятели науки, искусства и техники, отдающие силы увеличению могущества человека в борьбе с природой, утверждающие великие прогрессивные идеи, невзирая на вражду и злобу сил старого мира», - прозвучало со страниц партийной печати весной 1946 г.
Щ]
С принятием пятилетнего плана на 1946 - 1950 гг. образ интеллигенции дополняется ее активным участием в социалистическом соревновании. Вместе с соревнованием оживает требование критики и самокритики, в том числе и для интеллигенции. Мир закончился, впереди - борьба. А значит, предстоит «мощный подъем всей идеологической работы», «на новый уровень» подняты печать, пропаганда и
агитация, наука, художественная литература и искусство, работа театров, кино и радио. Отсюда -необходимость большевистской принципиальной критики, призванной направить на верный путь развитие советской науки и искусства. «Только подлинно большевистская критика, то есть критика принципиальная, объективная, вооруженная единственно научной ленинско-сталинской теорией, способна оказать плодотворное воздействие на развитие научной и художественной мысли», -разъяснялось в партийной печати».[38]
Главный упрек, который встречается в партийной прессе по отношению к деятелям науки и культуры в первое послевоенное время, - это их интерес к прошлому, иногда - к далекому прошлому, «в ущерб актуальным вопросам современности». Кино, театр, наука предпочитали говорить о прошлом. С одной стороны, потому, что героическое прошлое было реабилитировано во время войны, с другой - оно прошло, а значит - менее опасно, чем настоящее.
Поскольку в соответствии с теорией марксизма-ленинизма социализм является более высокой стадией общественного развития, чем капитализм, то духовная культура социализма изначально должна была быть выше буржуазной, а наука - больше приближена к жизни. И главное - «преимущества советского политического и общественного строя предоставляют возможность для создания умственного превосходства советских людей над людьми буржуазной цивилизации». Сказанное означало, что отныне не было необходимости аргументированно спорить с буржуазными учеными. Зачем? Ученые СССР априори правы. Эта убежденность в своей исключительности и правоте была чрезвычайно важна с точки зрения политической при формировании образа советского интеллигента данного периода. И, разумеется, эта «правота» развращала советскую интеллигенцию, которая теряла навыки академического не доноса, но спора, умение дискутировать не только внутри своего сообщества, но и за его пределами.
По мере разрастания идеологической борьбы и воспитания в духе марксизма-ленинизма от интеллигенции начинают требовать:
1) «правильного политического, партийного подхода к любым общественным, идеологическим и научным вопросам, ибо только такой. подход обеспечивает высшую научность в решении этих вопросов», 2) борьбы за материализм в науке (против идеализма в физике и биологии), 3) раскрытия «идейного вырождения буржуазной историографии», 4) политического самообразования,
самостоятельного изучения теории марксизма-ленинизма-сталинизма, 5) умения делать нужные выводы из критики и самокритики.
Интеллигент был обязан вновь проявлять политическую бдительность и зоркость. Постановления и указания ЦК по идеологическим вопросам требовали от ученых, литераторов, работников искусств «боевой большевистской партийности и воинствующего патриотического духа». Твердая уверенность в полной победе коммунизма и забота об ускорении этой победы - дополняли новый образ интеллигенции.
Ш
Современному читателю может показаться, что образ боевой, по-партийному самокритичной интеллигенции утвердился в обществе достаточно быстро и глубоко. Потому как слишком велика была сила идеологического «воздействия» на деятелей науки и культуры, велика была угроза их свободе и творчеству. Однако современники даже за рубежом увидели другое: несмотря на «полицейские окрики», интеллигенция продолжала совершать «ошибки», то есть отступать везде и всюду от предписанного ей образа мыслей и правил поведения. Постановления ЦК от 14 августа 1946 г. о журналах «Звезда» и «Ленинград», 10 февраля 1948 г. об опере Мурадели «Великая дружба», торжество лысенковщины на августовской сессии ВАСХНИЛ, организованные в наркоматах «суды чести» подтверждали одно: общих критических замечаний теперь было уже недостаточно, понадобилось обращение к каждому «культурному фронту», его персональная чистка. То есть повторялась борьба с интеллигенцией на разных фронтах, как это было в конце 20-х гг. «Интеллигенция не может расстаться с теми иллюзиями проблесков свободы, которые им, как приманку, показала власть во время войны, - писал Д. Воскресенский в «Посеве».- Обаяние какой-то хотя бы весьма условной свободы оказалось так велико, что теперь его весьма трудно вытравить или уничтожить при помощи полицейской дубинки».[40]
Главными врагами и антиподами истинной интеллигенции теперь стали «безродные космополиты», появляющиеся в разных сферах. На фоне растущей критики всей интеллигенции проповедовалась новая мораль, которая требовала от деятеля науки и культуры быть правдивым и честным, в первую очередь
перед государством. Такие качества вырабатывались только путем критики и самокритики, а также «помощью со стороны». «Если ты сам не поднимешься, я тебе помогу, - писала газета «Правда». - Если нельзя за руку поднять, за волосы подниму. Я сделаю все, чтобы тебя исправить, но если ты, милый человек, не исправишься, то пеняй на себя, тебе придется посторониться».[41]
Среди историков в период кампании борьбы с космополитизмом пришлось «посторониться» многим. Тем, чья национальная принадлежность вызывала сомнения, и тем, кто не воспитал в себе достаточного количества новой нравственности, и тем, кто случайно оказался в этом враждебном круговороте. Как предвидеть «прорицание»? Если советская историческая наука «объясняет прошлое», что оставалось делать тем, кто стремился его просто изучать?
Принадлежность к «армии советских историков» накладывала определенные обязательства. Ученым следовало помнить о том, что «творцами» советской исторической науки были Ленин и Сталин, и что именно вожди дали «классические оценки важнейших вопросов мировой истории», спорить с которыми, или даже уточнять, стало опасным.[42]
Кампания по борьбе с космополитизмом не обошла и медиевистов. Под волну «товарищеской критики» попали А.И. Неусыхин, О.Л. Вайнштейн, Ф.А. Коган-Бернштейн, В.М. Лавровский и многие другие ученые. В списке космополитов оказался и Е.А. Косминский, обвиненный в «буржуазном объективизме».
Какими же чертами наделяла официальная идеология этого нового «чужака» среди советских историков?
«Буржуазный объективист выхолащивает классовое содержание исторического процесса, превозносит реакционные стороны исторического прошлого, преклоняется перед старыми, консервативными началами, ненавидит новые, революционные начала» - таким было официальное определение. [43]
Конкретные черты «буржуазного объективиста» определялись в ходе собраний историков и их публичной критики и самокритики.
Первой критике подверглась монография Е.А. Косминского «Исследования по аграрной истории Англии XIII века» (М.,1947), в которой автор, как было сказано критиками, «пытался подменить марксизм-ленинизм экономическим материализмом».[44] Поскольку обвинения не детализировались, то мы можем предположить, что «подмена» состояла в увлеченности автора аграрной историей и широком использовании статистических подсчетов, в уважительном отношении к историографической традиции и своим научным предшественникам, в отсутствии цитат из произведений «воспитателя и друга советской интеллигенции». Далеким от общепринятых норм был и вывод Е. А. Косминского о том, что «путь развития феодальной ренты в Англии не мог уложиться в линейную схему, применимую ко всем вотчинам по всей стране».[45]
Бдительные «свои» среди историков тут же заметили «резкое отставание методологии от эрудиции: большая эрудиция и слабая методология. Это опасное отставание, потому что здесь сразу же появятся буржуазные идеи. Задача состоит в том, что и в нашей идеологии нам надо быть, как на фронте, - если ты отошел, обязательно твое место занимает противник. Поэтому надо всегда четко стоять за марксизм».[46]
Только «буржуазный объективист» мог, говоря об идейно-политическом воспитании на уроках истории Средних веков в школе, вспомнить о «священных идеалах свободы и демократии», которые, по его мнению, предстояло отстаивать молодому поколению.[47] Только «чуждый» советской исторической науке профессор мог настаивать на введении в средних школах преподавания латинского и греческого языков, восстанавливая тем самым традиции классического гимназического образования, чтобы иметь возможность со школьной скамьи начинать подготовку будущих византинистов.[48]
Другая явная черта «чужого» - неправильное отношение к Октябрьской революции в России. Для медиевистов оно выразилось в том, что в редакционном предисловии к первому выпуску «Византийского временника», ответственным редактором которого был Е.А. Косминский, было с наивной честностью сказано: ”После Великой Октябрьской революции в развитии византиноведения наступил некоторый перерыв».[49] В год 30-летия революции это было весьма странное замечание, от
которого «своим» следовало сразу же дистанцироваться.
Аполитичность - еще одна заметная черта космополита, которого предстояло «разоружать». Она могла проявиться и в отстраненно-нейтральном выступлении заведующего сектором истории средних веков Института истории АН СССР Е.А. Косминского, вынужденного начинать заседание медиевистов, посвященное борьбе с космополитизмом в исторической науке. Цитируя официальные формулировки, ученый, как только речь зашла о коллегах, перешел на вопросительные предложения: «Не проник ли к нам в какой-либо форме буржуазный космополитизм? Не отравляет ли он нашу историческую науку?» Ученый не стремился выискивать искажения марксистской идеологии в медиевистике, пытаясь провести обязательное обсуждение в спокойных тонах.
Подобный «аполитизм» приводил к тому, что в медиевистике в целом не было «единого фронта какой-либо целеустремленной, направленной борьбы по выполнению заданий советского народа».[50] В скором времени медиевисты такое задание получат - разоблачать буржуазную историографию и писать «боевые» учебники по истории Средних веков. Помимо аполитичности, в ходе этой кампании ожила другая отрицательная характеристика - академизм. Академизм не нацеливал на борьбу с буржуазной идеологией, дистанцировал ученых от публичной критики и самокритики, то есть делал их еще более подозрительными в глазах остального общества.
Другое обвинение, звучавшее наиболее часто в адрес Е.А. Косминского - традиционализм («отрицание принципиального значения советской науки, основанной на единственно научном методе - марксизме-ленинизме»). Для ученого действительно не существовало отдельно советской и какой-то другой медиевистики, он писал о поколениях медиевистов, интересуясь развитием науки, а не идеологии. Для него П.Г. Виноградов, А.Н. Савин, Д.М. Петрушевский и другие были учителями и старшими коллегами, а он сам и его ученики - преемниками традиций и школы российской медиевистики .[51]
Наконец, обязательная черта «чуждых» (прозвучит в адрес старшего поколения медиевистов и более страшное: «несоветских») историков: отказ от принципа партийности. Например, при характеристике феодальной культуры в университетском учебнике было сказано, что ее основным носителем была католическая церковь. В этом случае историков упрекали в некритическом следовании католической историографии. Европоцентризм учебников по истории Средних веков стал также, по мнению критиков, политической ошибкой его авторов, предавших забвению многообразие связей Киевской Руси с Западом, всемирно-историческую роль России в создании мировой культуры и т.д.
Историкам предстояло, в соответствии с правилами поведения, сделать нужные выводы из критики и самокритики. Однако выводы оказались не столь однозначными, как ожидалось. Вместо согласного раскаяния медиевисты сочли необходимым защищаться, поскольку считали, что не всегда прав тот, кто нападает, не торопились называть критикуемых коллег «агентами англо-американского империализма». Они отказывались считать себя буржуазными космополитами и непатриотами своей Родины только потому, что их профессиональные интересы касались зарубежной истории далеких от современности столетий.
Интеллигенция не была бы сама собой, если бы полностью соответствовала всем «предъявляемым ожиданиям», но давление навязанных положительного и отрицательного образов и правил поведения было чрезвычайно велико. Противостоять им мог не каждый, а разрушающее усилие времени было прямо пропорционально пределу выносливости художника и обратно пропорционально количеству предъявленных ему обществом требований.[52]
Примечания:
[1] См., напр., великолепную и столь же «провокационно»-спорную монографию американского историка: Norman F.Cantor. Inventing the Middle Ages: The Lives,Works, and Ideas of the Great Medievalists of the Twentieth Century. N.Y.,1991. См. также ставшие классическими работы, посвященные советской историографии в целом: Barber J. Soviet Historians in Crisis, 1928-1932. N.Y.,1981; Mazour A. The Writing of History in the Soviet Union. Hoover Institute Press,1971.
[2] Исторический сборник. 1934. Вып.2.
[3] Покровский М.Н. Общественные науки в СССР за 10 лет//Вестник Комакадемии. 1928. Кн.26. С.23.
Стр. 14 из 15
[4] Покровский М.Н. Выступление на 1 Всесоюзной конференции марксистско-ленинских научноисследовательских учреждений//Там же. С.267.
[5] Покровский М.Н. Речь на десятилетии ИКП//Под знаменем марксизма. 1932. № 3-4. С.159.
[6] Зубило (Ю. Олеша). Салют: Стихи 1923 - 1926. М.,1927.С.34.
[7] Труды Первой Всесоюзной конференции историков-марксистов. 28.12.1928 - 04.01.1929. Т.1. М.,1930. С.78.
[8] Фридлянд Ц. Два шага назад (о книге проф. Д.М. Петрушевского «Очерки из экономической истории средневековой Европы»)//Под знаменем марксизма. 1928. № 2. С.147-161.
[9] Там же. С.147.
[10] Под знаменем марксизма. 1928. № 2. С.161.
[11] Диспут о книге Д.М. Петрушевского//Историк-марксист. 1928. № 8. С.92,94.
[12] Там же. С.93,101.
[13] Там же. С.105.
[14] Покровский М.Н. Речь на десятилетии ИКП//Под знаменем марксизма. 1928. № 2. С.159.
[15] Историк-марксист. 1928. № 8. С.126.
[16] Зайдель Г., ЦвибакМ. Классовый враг на историческом фронте. М.;Л.,1931. С.216.
[17] См. доклад Лепешинского на секции исторического материализма Института философии Комакадемии 7 декабря 1930 г.//Вестник Комакадемии. 1931. № 1. С. 75-85.
[18] Подробнее см.: Barber J. Op.cit. P.47-57; Спорные вопросы методологии истории (дискуссия об общественно-экономических формациях)/ Под ред. Г. Зайделя. Л.,1930.
[19] В фонде Е.А. Косминского в архиве РАН (Ф.1514) сохранились 1472 карточки, посвященные проблеме феодализма.
[20] Петрушевский Д.М. Очерки из истории средневекового общества и государства. М.,1907. С.11.
[21] Основные проблемы генезиса и развития феодального общества: Пленум ГАИМК 20 - 22 июня 1933
г. М.;Л.,1934. С.11-27.
[22] Там же. С.203-206.
[23] Там же. С.386.
[24] Исторический сборник. М.;Л.,1934. С.75-96.
[25] Архив РАН. Ф.1514. Оп.1. Д.10. Л.24.
[26] Вестник Комакадемии. 1931. № 2-3,8-9.
[27] Борьба классов. 1934. № 5-6. С.2.
[28] Большевик. 1945. № 13. С.4.
[29] Большевик. 1945. № 14. С.53-54.
[30] Большевик. 1945. № 13. С.43.
[31] Большевик. 1945. № 21. С.9.
[32] Большевик. 1945. № 17-18. С.7-9.
[33] Леонов М. Марксистско-ленинская наука - основа научного предвидения//Большевик. 1946. № 1. С.26.
[34] Большевик. 1946. № 2. С.27.
[35] Там же. С.38-39.
[36] Большевик. 1946. № 3. С.10.
[37] Большевик. 1946. № 4. С.12.
[38] Большевик. 1946. № 9. С.5.
[39] Большевик. 1949. № 1. С.24,36; № 3. С.4,43; № 5. С.9,11,23.
[40] Посев. 1948. № 20.
[41] Слепов Л. О правдивости и честности//Правда. 1947. 23 июня.
[42] Вопросы истории. 1949. № 2. С.3.
[43] Там же. С.5.
[44] Культура и жизнь. 1949. 21 апр.
[45] Косминский Е.А. Исследования по аграрной истории Англии XIII века. М.;Л.,1947. С.451
[46] НА ИРИ РАН. Ф.1. Оп.1. Д.457. Л.72 об.
[47] Косминский Е.А. Идейно-политическое воспитание на уроках истории средних веков//Советская педагогика. 1947. № 5. С.3.
[48] Византийский Временник. 1947. Т.1(26). С.370.
[49] Там же. С.3.
[50] НА ИРИ РАН. Ф.1. Оп.1. Д.457. Л.1,132.
[51] Наиболее эмоционально высказался относительно требования отказа от преемственности и традиции научной школы в медиевистике М.А. Барг: «Вехи нашей науки не берут Октябрьскую революцию как первоисточник, как первоначальный итог человеческой науки. Можно ли сказать, что мы работаем в области Савина, Петрушевского, Виноградова? Можно. А если бы мы не стояли на такой точке зрения, то выходит, что мы сами себя творим, как пауки? Зачем нам эти выдумки, эти сочинения?. Они лишают нас нашей гордости, говоря, что у нас ничего не было до революции и мы голы»//Там же. Л.38.
[52] Белинков А. Указ.соч. С.559.