КНИГА-ПАМЯТЬ О ВОЙНЕ ВИКТОРА АСТАФЬЕВА
Н.Н. Архангельская
Arkhangelskaya N.N. Viktor Astafiev’s book as memories of war. The article looks at the evolution of V. Astafiev’s attitude to the world and its reflection in his ‘war’ prose.
У каждого из художников, пишущих о Великой Отечественной войне, «свой», наиболее знакомый или близкий материал, свое представление о том, что должно прозвучать со страниц книги о войне. И различие между ними заключается не только в выборе места и времени действия, а прежде всего в авторской позиции, в видении происходящего, в аспектах его осмысления.
В различные десятилетия писатели не только стремились запечатлеть военные события, отдать должное памяти тех, кто остался на поле боя. Постепенно через призму военных лет иначе стало оцениваться многое в довоенной и послевоенной мирной жизни: общественно-политические процессы, исторические факты, поведение конкретного человека. Экстремальность фронтовой обстановки, непростые тыловые ситуации позволяли одним авторам «проверить человека на прочность», высветить в нем ранее не замечаемое. Другим - при анализе хода военных действий, исторически складывающихся обстоятельств - помогали размышлять о государственном и военном руководстве страны, пытаться найти ответы на вопросы: какой была и какой могла бы быть (или не быть) эта война; ценой каких усилий и жертв достигнута победа и так далее.
Богатый материал для исследователя представляет «военная» проза Виктора Петровича Астафьева, позволяющая проследить не только развитие темы, но и эволюцию ми-роотношения автора, нашедшую отражение в поэтике конкретных произведений.
В повести «Зрячий посох» (1978-1982) В. Астафьев отнес себя к поколению периферийных писателей-фронтовиков, повидавших жизнь, прошедших войну, писателей, которых литературоведы середины 60-х - начала 70-х годов упрекали за «натуралистическое видение жизни», за «искажение положительного образа», за «пацифизм», «дегероизацию» и «окопную правду» [1]. Однако, по его мнению, многие современные ему авторы «кормили» читателя и зрителя «словесной
мякиной о войне» и красивыми сценами из «военной жизни». А война - это не романтика, не героические выкрики и эффектные позы.
У каждого воевавшего своя война, свои воспоминания. Поэтому тот, кто берется воплотить в художественных образах свою память о войне, должен быть очень осторожным и ответственным, чтобы не «искриводушничать» при этом войну других. Но, с другой стороны, он должен объективно представить обратную сторону войны: смерть, жестокость, нечеловеческую усталость [2].
Определив свою позицию писателя-батаписта еще в 60-е годы, В. Астафьев следует ей на протяжении уже тридцати лет. Он стремится не только поделиться фронтовыми впечатлениями, выразить наболевшее за долгие годы, но и сказать свою правду о войне.
Правда, по Астафьеву, заключается в следующем. Война - отвратительное зрелище, противоестественное явление человеческой истории, противоречащее изначальному, природному назначению человека, который приходит в этот мир ради жизни и любви. Здесь Астафьев, конечно, не оригинален и наследует традиции русской классической и мировой литературы. Эта мысль развивается во многих его произведениях и реализуется на нескольких образных уровнях, которые осмысляются не только в конкретном контекстуальном значении, но и символически.
Центральными понятиями «военной» прозы писателя являются война, любовь, земля. Война как средство и система уничтожения человека. Любовь как источник жизни и способ обновления и возрождения человека. Земля как начало родящее, дающее жизнь, как символ мирного труда и созидания. В художественном мире конкретных произведений эти понятия трансформируются, воспринимаются как бы «перевернутым» сознанием (ярче всего эта трансформация проявляется в повести «Пастух и пастушка» и в тринадцатой главе первой книги романа «Прокляты и убиты» в лирическом отступ-
лении о хлебном поле). Любовь зарождается, чтобы исчезнуть еще в истоках, хлебное поле засевается не зернами, а усеяно человеческими телами, полито кровью. Человек, извращая смысл хлебного поля, превращая его в поле битвы, уничтожает не только любовь, но и самого себя. На земле царят зло, дух истребления и взаимного уничтожения.
Подспудно возникающий вопрос «во имя чего?» в тексте остается практически без ответа и побуждает читателя искать его за границами астафьевского повествования, побуждает к постижению отечественной и мировой истории.
Подобные размышления не новы для русской литературы и для современной нам в том числе. Так, девятнадцатилетний лейтенант Владимир Третьяков, герой повести Григория Бакланова «Навеки - девятнадцатилетние» (1979), находясь в госпитале, пытается найти объяснение тому, что увидел и испытал на войне. Он, в школе успешно отвечавший на отметку, почему и как возникают войны, чувствовал, что тому, что происходит сейчас, «не было легких объяснений. Ведь сколько раз бывало уже - кончались войны, и те самые народы, которые только что истребляли друг друга с такой яростью, как будто вместе им нет жизни на земле, эти самые народы жили потом мирно и ненависти никакой не чувствовали друг к другу. Так что же, способа нет иного прийти к этому, как только убив миллионы людей?
Какая надобность не для кого-то, а для самой жизни в том, чтобы люди, <...> погруженные в эшелоны, спешили, мчались, терпя в дороге голод и многие лишения, <...> а потом эти же люди валялись по всему ПОЛЮ, порезанные пулеметами, разметанные взрывами, и даже ни убрать их нельзя, ни похоронить?
Мы отражаем нашествие. Не мы начали войну, немцы на нашу землю пришли - убивать нас и уничтожать. Но они зачем шли? Жили-жили и вдруг для них иная жизнь стала невозможна, как только уничтожив нас? Если б еще только по приказу, но ведь упорно воюют. Фашисты убедили? Какое же это убеждение? В чем?
Трава родится и с неизбежностью отмирает, и на удобренной ею земле гуще растет трава. Но ведь не для того живет человек на свете, чтобы удобрить собою землю. И какая надобность жизни в том, чтобы столько искалеченных людей мучилось по госпиталям?
<...> ...неужели когда-нибудь окажется, что этой войны могло не быть? Что в силах людей было предотвратить это? И миллионы остались бы живы... Двигать историю по ее пути - тут нужны усилия всех и многое должно сойтись. Но чтобы скатить колесо истории с его колеи, может быть, не так много и надо, может быть достаточно камешек подложить?
Когда уж оно скатилось и пошло с хрустом по людям, по костям, тут выбора не оставлено, тут только одно: остановить, не дать ему и дальше катиться по жизням людей. Но неужели могло этого не быть?.. Только ни к чему это сейчас. Не время и ни к чему. Сейчас война идет, война с фашистами, и нужно воевать. Это единственное, что ни на кого другого не переложить. А все равно думать себе не запретишь, хоть и ни к чему это» [3].
Подобных пассажей в астафьевских текстах читатель не встретит. А если появится возможность сопоставления высказываний отдельных персонажей, то оно должно проводиться не столько на формальном, языковом, сколько на содержательном уровне. Наиболее показателен в этом отношении монолог бойца Ланцова в третьей редакции повести В. Астафьева «Пастух и пастушка», «...неужели такое кровопролитие ничему не научит людей? Эта война должна быть последней! Или люди недостойны называться людьми! Недостойны жить на земле!.. Прав Карышев, сто раз прав, одна истина свята на земле - материнство, рождающее жизнь, и труд хлебопашца, вскармливающий ее...».
«<...> - Героизм! Подвиги! Безумству храбрых поем мы песню!.. Не довольно ли безумства-то? Где граница между подвигом и преступлением? Где?! Вот они, герои великой Германии, отказавшиеся по велению отцов своих - командиров от капитуляции и от жизни, волками воющие сейчас на морозе, в снегах России. Кто они? Герои? Подвижники? Переустроители жизни? Благодетели человечества? Или вот открыватели Америк. Кто они? Бесстрашные мореплаватели? Первопроходцы? Обратно благодетели? Но эти благодетели на пути к подвигам и благам замордовали, истребили целые народы на своем героическом пути. Народы слабые, доверчивые! Это ж дети... земли, а благодетели по их трупам с крестом и мечом к новому свету, к совершенству. Слава им! Памятники по всей планете! Возбуждение!.. Жажда новых открытий, богатств. И все по трупам,
все по крови. Уже не сотни, не тысячи, не миллионы, уже десятками миллионов человечество расплачивается за стремление к свободе, к свету, к просвещенному разуму! Не-эт, не такая она, правда! Ложь! Обман! Коварство умствующих ублюдков! Я готов жить в пещере, жрать сырое мясо, грызть горький корень, но чтоб спокоен был за себя, за судьбу племени своего, собратьев своих и детей, чтобы уверен был, что завтра не пустит их в распыл на мясо, не выгонит их во чистое поле замерзать, погибать в муках новый Наполеон, Гитлер, а то и свой доморощенный бог с бородкой иудея иль с усами джигита, ни разу не садившегося на коня...» [1, с. 427-428].
Слова «доморощенного философа в завшивленной гимнастерке, заросшего реденькой, сивой бородой псаломщика», человека, в детстве певшего на клиросе, а затем «под давлением общественности к атеистически настроенному пролетариату» присоединившегося, вроде бы не воспринимаются бойцами, слушавшими его, всерьез. Старшина Мохнаков прерывает Ланцова, многозначительно намекнув на возможных доносчиков. Старшина, назвав Ланцова чернокнижником, понимает, что подобные речи опасны на фронте и для говорящего, и для слушающих (и, может быть, неуместны?). Однако то, что эти слова все-таки прозвучали и произнесены пусть выпившим, но все же верующим человеком, в контексте созданного писателем в 90-е годы - многозначительно. Библейские эпиграфы к обеим книгам романа «Прокляты и убиты», колоритная фигура старообрядца Коли Рындина, имеющего, в отличие от многих своих сверстников, духовный стержень; образ старообрядки Феклы в повести «Веселый солдат», упоминание имени Бога и персонажами произведений, и в авторских публицистических отступлениях побуждают задуматься над тем, насколько органично все это для Астафьева, несколько близко ему по духу, как помогает понять написанное о войне.
В 1990 году в «Литературной газете» был помещен материал под заголовком «Созидать милосердие и братство...» (В гостях у В. Астафьева). Размышляя о сложившейся в стране ситуации, о своем творчестве, Виктор Петрович заметил: «Ни в чем не уверен - ни в завтрашнем дне, ни в себе, ни в книгах своих. Попал с суконным рылом в калашный ряд. А Солженицына читаешь - и укрепляется вера в то, что жизнь - великая ценность и
что она, жизнь, продолжаться будет, мысль продолжаться будет и твои книги будут способствовать этому.
Почему сейчас в церковь такое стремление? Религиозность поддерживает спокойствие духа. Церковь - единственное место сегодня, где человека могут выслушать». И далее: «Люди устали от боевых лозунгов, от братопрезрения. Пора от новомодных призывов поворачиваться к заповедям Христа -они ведь зовут к миру, братству и добру, вечным и нетленным истинам, вера в которые способна образумить и спасти нас. Все остальное гибельно» [4].
Предположению о своеобразной духовной эволюции писателя, нашедшей отражение в поэтике его прозы, несколько противоречит мысль В. Курбатова, высказанная в контексте разговора о творчестве Астафьева: «И Бог ему больше, пожалуй, для «народа» нужен, а не для собственной, даже и в смятении очень земной души. И последние-то вопросы он не потому не задает себе, что боится не услышать ответа, а потому, что не разучился доверять жизни, простому ее порядку, который в словах только расходуется, но не определяется» [5].
Вопрос о духовном самоопределении любого человека, тем более крупного художника, - материя очень деликатная. И задача данной статьи несколько иная. Поэтому представляется возможным рекомендовать интересующимся творчеством В. Астафьева его автобиографическую повесть «Веселый солдат» (Новый мир. 1998. № 5, 6), немало фрагментов которой воссоздают мироощущение автора достаточно полно.
Что же касается военной темы, то для писателя Великая Отечественная война - это не просто период отечественной истории, но и часть его собственной жизни, жизни его поколения, жизни народа, атмосферу которой он стремится передать наиболее полно и, по своему убеждению, правдиво. Недаром он подчеркнет в уже упомянутом интервью «Литературной газете» от 1990 года: «Все написанное мной - антивоенное. <...> Она отвратительная, война. Надо и писать ее отвратительной и страшной, а не лозунговогероической.
<...> Сейчас писатель, я так понимаю, ...должен осмыслять происходившее. Вникать в него. Размышлять вслух. Беседовать с глазу на глаз с читателем. Изображение ба-
тальных сцен, сплошного действия не годится» [4, с. 4].
Вернемся к повести «Пастух и пастушка». Нет явных оснований для отождествления позиции автора и его персонажа (Ланцо-ва) в восприятии войны как исторического явления. И все же общая тональность повествования, фраза лейтенанта Костяева об опустошенном Мохнакове «Ах ты Мохнаков, Мохнаков! Что же ты с собой сделал? А может, война с тобой?..», другие фрагменты текста позволяют говорить не только об антивоенном, но и пацифистском пафосе астафьевской «военной» прозы.
Основное чувство, владеющее писателем в произведениях 70-80-х годов о войне, -боль за израненную, изрытую железом землю, за искалеченные тела и исковерканные жизни. В них звучит протест против войны, отнимающей у человека право на счастье, на простые человеческие чувства, убивающей в нем живую душу и жажду жизни.
При анализе отдельных произведений следует учитывать еще один аспект изображения прошлого: конкретно-исторический. Для прозы В. Астафьева 90-х годов наиболее характерны размышления о том, что страна вступила в войну неподготовленной, что ее ход во многом определялся безалаберностью российского советского начальства разных уровней, уповающих на «авось» (прежде всего в романе «Прокляты и убиты»). Иваны, славяне, по мнению писателя, способны выдержать многое, но до каких же пор можно испытывать их терпение? Как эти испытания скажутся на национальном характере? («Прокляты и убиты», «Веселый солдат»).
С позицией В. Астафьева, в той или иной форме проявившейся на страницах его прозы о войне, можно спорить, можно соглашаться. Оценить суждения писателя с точки зрения исторической достоверности и правомерности - дело историков. Мне бы хотелось проследить, как мироощущение автора повлияло на художественное осмысление событий военных лет.
Повесть «Звездопад» (1960-1972), несмотря на детали и элементы повествования, напоминающие о времени и месте действия (война, госпиталь), по своему настроению может быть названа романтической. Грустная, но светлая история несостоявшейся любви Михаила и медсестры Лиды оставляет надежду на силу молодости и любви. Неслучайно в финале произведения герой, глядя на
падающие звезды, вспоминает свою первую любовь.
На первых страницах повести «Обертон» (Новый мир. 1996. № 8) автор напомнит читателю (и самому себе?) эту историю: «Рассказ мой или личное воспоминание... не о правах и бедах трудящихся, а о любви, о несостоявшейся любви, объехавшей, облетевшей или прошагавшей мимо меня. Ах, как я завидую тем моим братьям-фронтовикам, которые так жадно вглядываются в военное прошлое, и там, средь дыма и пороха, средь крови и грязи замерцает издалека им тихой полупогасшей звездочкой то, чего нет дороже, то, что зовется совершенно справедливо наградой судьбы» [6].
Напомнит, чтобы вновь рассказать о военной любви. Однако ситуация станет иной, другими - характеры, манера письма - более жесткой и откровенной. В центре повествования окажутся девушки - сортировщицы почты и их стремление и попытки устроить свою женскую судьбу. И эпиграфом к этой повести можно будет поставить слова красавицы Любы, сказанные Сергею (от лица которого ведется рассказ): «Жизнь разнообразна. Ничего-то ты не знаешь. Да и не надо тебе об этом знать. И народ наш пусть не все про войну знает. Крепче духом будет, чище телом» [6, с. 21].
В «Звездопаде» есть несколько горьких строк, которые оттеняют общее настроение повествования, давая понять, что произведение - не только о любви: «Эта пересылка была не хуже и не лучше других, по которым мне приходилось кочевать. Казарма не казарма, тюрьма не тюрьма. От того и другого помаленьку. Я думаю, что о запасных военных полках и о таких пересылках напишут еще люди. Иначе наши дети не будут знать о том, сколько мы перенесли, сколько могли перенести и при этом победить. Дети наши приучены думать так, будто война - это только фронт, где мы лишь тем и занимались, что без конца совершали героические подвиги» [7].
Фраза о запасных полках появится и в ху-дожественно-публицистической повести «Зрячий посох», где Астафьев вспомнит свой разговор с А.Т. Твардовским, редактором журнала «Новый мир», куда Виктор Петрович принес один из первых своих рассказов. Фрагмент цитируемого разговора начинается словами
А.Т. Твардовского:
«— И что же вам хочется написать о войне?
- Прежде всего хочется написать о запасных полках. Задать вопрос хочется - что это такое было? Зачем?
- Да-а! Запасные, запасные, - посмотрел куда-то в сторону Твардовский. - Кормили там так и доводили до такого состояния людей, чтоб все они добровольно на фронт просились.
Заявление по тому времени не только откровенное, но и весьма смелое. Но это же Твардовский!» [1, с. 286].
Позднее Астафьев вернется к этой теме. В повести «Пастух и пастушка» Шкалик -ординарец Бориса Костяева - обучался в запасном полку; первая книга романа «Прокляты и убиты» посвящена пребыванию новобранцев в одном из сибирских запасных полков.
В повести «Пастух и пастушка» писатель останется верен себе - война в этом его любимом и, по мнению ряда критиков, лучшем произведении о войне вновь поверяется любовью. Но здесь силы физического разрушения оказываются сильнее, любовь не помогает герою справиться с моральным опустошением после пережитого на фронте. Война отнимает жизнь у тела, надламывает душу, но, возможно, душа Бориса Костяева продолжает жить в памяти Люси (см. обрамление).
Об этом произведении писали достаточно часто, поэтому остановлюсь лишь на финале повести, каким он предстает в редакции 1989 года.
В первых двух редакциях (1967 и 1971 годов) доминирует элегический1 тон повествования, который оправдывает слова писателя о своем произведении: «Какая «Пастух и пастушка» военная повесть? Да, дело происходит на войне. Но она притча прежде всего. Притча, в которой присутствует самый густопсовый реализм и одновременно высокая символика» [8].
В третьей редакции 1989 года корректировке подвергнуты не только отдельные сцены и сюжетные детали (например, расширен монолог Ланцова, существенно дополнен образ Мохнакова). Полностью изменен финал основного повествования - похороны Бориса Костяева. И хотя обрамление (появление седой женщины - Люси - на могиле Бориса) осталось прежним, осмысляется по-
1 Элегия - ...; 2) муз. пьеса задумчивого, печального, скорбного характера // Словарь иностр. слов. 19-е изд., стер. М., 1990. С. 592.
весть уже по-другому. Она подготавливает читателя к стилистике прозы 90-х годов -роману «Прокляты и убиты», повести «Веселый солдат».
Позволю себе привести в качестве аргумента достаточно пространные цитаты. До последней авторской правки эта сцена завершалась так: «Покойник оказался и в самом деле несуразным: выгрузился в таком месте, где нет кладбища. Если кто умирал на полустанке, его отвозили в большое степное село. Начальник полустанка сказал, что земля в России повсюду своя, сделал домовину из досок, снятых с крыши старого пакгауза, заострил пирамидку из сигнального столбика, отслужившего свой век. Двое мужчин -начальник полустанка и сторож-стрелочник -да Арина отвезли лейтенанта на багажной тележке в степь и предали земле.
Закончив погребение, мужчины стянули фуражки, скорбно помолчали над могилой фронтовика. Арина, пронзенная печальной минутой, винясь за бедный похоронный обряд, горестно покачала головой... - Такое легкое ранение, а он умер... Люди собрали лопаты и ушли, толкая впереди себя тележку. Арина все оглядывалась, ровно бы на что еще надеясь, утирала глаза рукой, измазанной землей» [1, с. 525].
Подчиненные авторскому стремлению высказать свою и, возможно, общую правду о войне в редакции 1989 года далее появятся строки: «Но ничего этого так же не было и быть не могло». Затем говорится о перегруженности госпиталей ранеными с обострившимися ранениями, о попытках чиновников Главсанупра разбросать больных там-сям, разместить сверх всякой нормы в надежде на милосердие и самоотверженность персонала. С ранеными, умершими в санпоездах, поступали, по словам автора, не менее «находчиво». Та же участь постигла и лейтенанта Бориса Костяева. «...в мрачном товарном вагоне, отцепленном и брошенном на полустанке еще в начале войны эвакуированным с Запада на Восток предприятием, остался лейтенант Борис Костяев. Его подкинули, нечаянно забыли. Поскольку все деревянное в вагоне было выдрано и унесено, хозяйственники санпоезда расщедрились и оставили покойного на списанных носилках, поставив их на железную раму вагона. Мертвый уже пахнул, в степи протяжно завыли волки и пришли на полустанок, окружили старый вагон в тупике. Начальник полустанка догадался, в чем
дело, - не первый раз такое случалось, подкидывали в брошенный вагон, да и на ходу выбрасывали из поездов заключенных, эвакуированных, воров, картежников, детей, женщин, больных стариков - все в той же надежде, что советские люди проявят сознательность, подберут трупы. <...> Матерясь, кляня войну, покойника и злодеев, его подкинувших, начальник полустанка со сторожем завалили начавший разлагаться труп на багажную тележку, увезли на полустанок и сбросили в неглубоко вырытую яму.
Поскольку с покойного взять было нечего и помянуть его нечем, пьяница сторож проявил находчивость и снял с покойного белье. Променяв белье на литр самогонки, сторож тут же и опорожнил посудину. Захмелев, он, как и полагается русскому человеку, разжалобился, вытесал из ручки санитарных носилок кол в виде пирамидки, сходил к безвестной могиле безвестного человека и спьяну, спутав ноги с головой, вбил топором свое изделие острием кверху в головах покойного» [1, с. 526-527].
Как воспринимать этот фрагмент? Действительно, как «дегероизацию», «снижение положительного образа», намеренное ужесточение ситуации, осквернение памяти павших на этой войне?
Подобные оценки и упреки в адрес В. Астафьева прозвучат позднее - после выхода в свет романа «Прокляты и убиты», о котором будет сказано ниже [9]. Но «Пастух и пастушка», одно из лучших астафьевских произведений?!
Что руководило автором при корректировке текста? Конъюнктурное желание «вписаться» в эпоху «разоблачений», стремление «переписать» страницы истории Великой Отечественной? Чувство давней обиды, прорвавшееся после долгого молчания? Мысль о конъюнктурности Астафьева, думается, следует отвергнуть сразу, так как еще во вполне «благополучном» с точки зрения цензуры «Звездопаде» ощутимо его отношение к войне вообще и к той, на которой ему пришлось побывать, в частности. Скорее всего, военный опыт писателя до сих пор живет в его памяти, вызывая чувства боли, горечи, сожаления. А наше, действительно, в определенном смысле конъюнктурное, время конца 80-х - начала 90-х годов позволило о многом сказать открыто, в полный голос, что и сделал В. Астафьев в своей прозе 90-х годов - в
романе «Прокляты и убиты», повестях «Обертон» и «Веселый солдат».
Первые две книги романа «Прокляты и убиты» были опубликованы в 10-12 номерах журнала «Новый мир» в 1992 и 1994 годах. И хотя в нем были развиты мотивы и образы ранних повестей писателя, художественная структура романа, его стилистика представили читателю иного Астафьева - более резкого, категоричного, публицистичного. Он создал произведение, в котором нашли отражение его фронтовой и жизненный опыт, размышления об исторических судьбах народа и страны в период 30-х - 40-х годов. Эти размышления касаются и высших государственных структур, и военного аппарата, и армейской иерархии. Автор вглядывается в лица тех, кто принял на свои плечи основную тяжесть войны, исследует их характеры в различных обстоятельствах, как в относительно мирной, так и в боевой обстановке.
Жанровые возможности романа позволяют писателю, совместив художественное повествование и публицистические рассуждения, не только воссоздать батальные эпизоды, но и попытаться постичь механизм действия государственной военной и - шире -управленческой машины, соотнести мощь этой машины с судьбой конкретного человека, определить его место и значение в происходящем.
В публицистических отступлениях первой книги В. Астафьев пытается найти истоки, причины социальной катастрофы, проявившейся в ломке индивидуального в народном характере, катастрофы, которая вылилась потом в события, описанные в «мирных» произведениях писателя: в повествовании в рассказах «Царь-рыба», романе «Печальный детектив», рассказе «Людочка».
Первое знакомство с романом производит отталкивающее впечатление из-за обилия натуралистических сцен и подробностей, вульгарных и более «сильных» выражений.
Однако при повторном прочтении приходится принять как подобную манеру письма, так и общую тональность повествования. Приходится признать, что каждая мелочь в романе (даже чрезмерно сниженные стилистические фигуры) работает на воплощение авторского замысла. Суть его - в развитии мысли, высказанной еще в повести «Пастух и пастушка»: война - чудовищное явление в человеческой истории.
Авторский голос в романе звучит открыто. В публицистических отступлениях первой книги, прерывающих повествование о жизни запасного полка, В. Астафьев не только размышляет. Он судит - жестко и категорично - тех, в чьих руках сосредоточена власть, от чьей воли зависит судьба народа и отдельного человека, тех, кто принимает решения, и тех, кто их не обсуждает. Мысль о том, что страна вступила в войну неподготовленной, становится центральной.
И все-таки публицистика в первой книге романа не заслоняет главного: рассказа о тех, ради кого было написано произведение. Роман «густо» населен персонажами. Одни из них включены в общий план повествования, помогая созданию обобщенного образа советского человека середины 30-х - начала 40-х годов, а затем, во второй книге, - образа советского солдата. Другие введены в отдельные эпизоды, играющие важную роль в движении сюжета или развитии авторской мысли (например, братья Снегиревы, Поп-цов, Скорик в первой книге, Мусенок - во второй). Некоторые характеры выписаны ярко, зримо. Писатель не только дает подробную предысторию героя, начиная с рождения, но и прослеживает его судьбу на протяжении обеих книг (имеются в виду Щусь, Шестаков, Васконян, Рындин, Булдаков и некоторые другие).
Эволюция некоторых характеров во второй книге романа подчинена стремлению Астафьева показать реальную, а не «киношную» войну: «...Шли и шли бойцы и командиры Великокриницкого плацдарма, навечно уже отпечатанного в их памяти. Очень медленно шли, и тот, кто падал, больше уж не поднимался. Впереди своего полковника, как бы заслоняя его собою, загнанно хрипя от пыли и простуды, словно в ранешнем, довоенном кино, с обнаженным пистолетом шел командир батальона Щусь. Но не было никаких киношных, патриотических криков, никакого «ура», только хрип, только кашель, только вскрики тех, кого находила пуля или осколок, да и местность эта, пересеченноовражистая, не давала возможности атаковать дружным киношным строем. С кручи на кручу, с отвеса на отвес, из ямы в яму, из оврага в овраг вдоль берега еле двигались недобитые, недоуморенные, вшами не доеденные бойцы, все еще пытающиеся исполнить свой неоплатный долг» [10].
Неслучайно одним из центральных персонажей во второй книге становится Лешка Шестаков, «откованный» и жизнью и войною. Он предстает самим собой, но одновременно - одним из многих.
Наиболее колоритные фигуры первой книги - Коля Рындин и Ашот Васконян -блекнут на фоне общей солдатской массы, утрачивают органичность облика, характера, поведения. Коля, могучий сибиряк - старообрядец, - удивительно цельная, хотя в чем-то наивная, натура в первой книге, во второй теряет свою самость, внутренний стержень, мельчает. Он забывает молитвы, но выучивает «крепкие» мужские слова. Лишний ли он на этой войне1 в силу своего воспитания и неприспособленности выживать в экстремальных условиях, судить сложно. Не один такой Коля затерялся на дорогах войны. Случайна и нелепа в своей случайности смерть умницы и грамотея Васконяна, которого как могли берегли от войны ребята попроще.
Предвидя возможные возражения, замечу следующее. Конечно, у войны свои законы. Но все же логика выстраивания характера, модель его поведения в произведении зависят во многом от авторского замысла.
Примеры можно множить. Так было. Тому есть свидетельства очевидцев. Однако В. Астафьев, по-моему, во второй книге увлекается публицистичностью в ущерб художественности, намеренно сгущая краски и ужесточая стилистику. И дело не только в чрезмерной натуралистичности и физиологичности отдельных сравнений и описаний (например, вид реки), в своеобразной мозаичности и калейдоскопичности композиции, которую можно объяснить спецификой описываемых событий. Первая книга получилась более убедительной по силе художественного впечатления. Детали были скупыми, но оттого более емкими и семантически нагруженными. Во второй книге писателю подчас изменяет чувство меры и художественного вкуса: не раз повторяются удачные, по мнению автора, сравнения (в том числе в пейзажных зарисовках), трагизм повествования нейтрализуется разговорными «вольностями» и ернической интонацией. Обвинение правительству Сталина, разгильдяйству в государственном масштабе в том, что война получила такой ход, прозвучало уже в пер-
1 Астафьев отводит ему место помощника повара.
41
вой книге. Попытка повторить сказанное в иной ситуации, в ином контексте часто воспринимается как стремление автора выплеснуть горечь, боль, досаду от накопившихся впечатлений жизни предвоенного поколения и своей собственной. Однако до пафоса строк, звучащих гимном хлебному полю, созидательному началу в человеке (книга первая, глава 13), Астафьев уже не поднимается.
Художественная структура романа, жесткая манера письма, намеренная публицистичность и экспрессивность фрагментов повествования, отражающих позицию автора, делают «Прокляты и убиты» произведением, которое сложно, да и невозможно трактовать однозначно.
Отмечу, что проза середины 90-х годов о Великой Отечественной войне и не только астафьевская) - проза особого рода [11]. Нравственному испытанию подвергаются как персонажи произведений, так и читатель. Усиливается гуманистический аспект осмысления недавнего прошлого с позиции человека, живущего в конце XX века в мире с несколько иным мышлением.
Поэтому отдельные сцены романа «Прокляты и убиты» в конце 90-х годов вызывают противоречивые чувства и размышления. Так, в одиннадцатой главе первой книги описан показательный расстрел братьев-близнецов Снегиревых, отлучившихся из расположения запасного полка в соседнюю деревню к матери. Они вернутся через три дня, довольные встречей, с домашним угощением для других новобранцев. Однако ход военной машины нельзя уже ни замедлить, ни остановить. Ничем не может помочь им ни представитель особого отдела Лев Скорик, ни замкомроты Щусь, ни командир полка Азатьян. Сцена расстрела потрясает чудовищной несовместимостью понятия о дезертирстве с обликом по-деревенски простодушных Снегирей, нелепостью происходящего, когда почти никто из присутствующих не верил в окончательность приговора вплоть до прозвучавшего залпа. Астафьев мастерски передает психологическое состояние братьев от начала чтения приговора до последних минут их жизни и воссоздает чувства, владеющие свидетелями приведения приговора в исполнение. Эти чувства готов разделить и читатель. Однако на фоне авторских рассуждений о пагубности на войне расхлябанности, частого нарушения или невыполнения своих прямых служебных обязанностей приходят мысли и о
том, что в ситуации, аналогичной описанной выше, оказывались не только невиновные. О важности соблюдения военной дисциплины, о степени военной необходимости и целесообразности конкретных тактических и стратегических решений, о слишком дорогой цене, заплаченной за порыв поступить по-человечески, уже писалось в «военной» прозе 60-х - 80-х годов (например, в таких произведениях, как «Крик» К. Воробьева; «Июль 41 года», «Навеки - девятнадцатилетние» Г. Бакланова; «Горячий снег», «Берег», «Выбор» Ю. Бондарева; «На 105 километре», «Селижаровский тракт», «Овсяниковский овраг», «Сашка» В. Кондратьева и других). В 90-е годы акценты стали иными, скорректированными на новые реалии современной российской действительности, на изменения в общественно-политической жизни страны. Однако эти акценты и коррективы не должны уводить читателя и исследователя от главного - от понимания того, что в своих произведениях каждый из настоящих писателей (в том числе и названных выше) стремился воплотить свои представления о русском национальном характере во время тяжелых испытаний, выпавших на долю народа.
Сказанное относится и к В. Астафьеву, который напишет немало горьких, порой едких, ироничных строк о русском человеке в повести «Веселый солдат», опубликованной в 1998 году [12].
Книга с названием «Веселый солдат», по первоначальному замыслу ее автора, должна была стать третьей, заключительной частью романа «Прокляты и убиты». Частью, в которой получили бы развитие размышления автора о войне, о человеке, о военной машине и о людях, ее запускающих и обслуживающих. Однако она стала самостоятельной повестью, рассказом-воспоминанием о себе самом, двадцатилетием.
Ведущееся от первого лица повествование, сказовые интонации, упоминание реальных имен и фамилий, в том числе своих родных и близких, делают повесть «Веселый солдат» очень личностным произведением. Эта личностность особого рода. Она сродни исповедальности, а не субъективности взгляда на происходящее. Далеко не бесстрастная авторская интонация при описании боевых и «мирных» эпизодов своей жизни оттеняется в отдельных фрагментах фразами о нехитром неустроенном российском житье-бытье,
держащемся на «авось, сойдет» начальников и «все выдюжим» простых мужиков и баб.
По смыслу фразы эти близки упрекам в адрес комиссаров и военачальников, высказанным в изобилии в первой и второй книгах романа «Прокляты и убиты». Однако публицистическая заостренность многих из них, раздражительный тон в подтексте отдельных инвенктив сменились усталостью много страдавшего и отчаявшегося что-либо изменить в своей и чужой жизни человека, упрекающего (в который раз!) скорее по привычке, нежели в надежде быть услышанным.
Горькая ирония рассказчика ощущается не только в конкретных деталях его повествования. Издевкой воспринимается само название произведения, ставшего попыткой освободить память и душу от невыносимого груза жизненных впечатлений и осознания того, как низко пал и продолжает падать человек, потерявший то, что должно держать его в жизни: нравственные устои, семейные святыни, совесть, стремление честно зарабатывать свой хлеб.
Многое из происшедшего на войне предстает в «Веселом солдате» в ином свете. И, пожалуй, главное для В. Астафьева в этом произведении - фраза, начинающая и заканчивающая повесть: «Четырнадцатого сентября одна тысяча девятьсот сорок четвертого года я убил человека. Немца. Фашиста. На войне» [12, № 5, с. 3]. И в финале: «Четырнадцатого сентября одна тысяча девятьсот сорок четвертого года я убил человека. В Польше. На картофельном поле. Когда я нажимал на спуск карабина, палец был еще целый, не изуродованный, молодое мое сердце жаждало горячего кровотока и было преисполнено надежд» [12, № 6, с. 91].
Попытки показать в противнике человека предпринимались писателем и в других произведениях: повести «Пастух и пастушка», во второй книге романа «Прокляты и убиты». Они вписывались в общий контекст стремления прозаиков-баталистов конца 60-х -80-х годов осмыслить очевидное, казавшееся неприемлемым, невероятным: образ врага был многоликим, далеким от однозначно негативного. Чувства, владевшие бойцами при встрече с немцами в иной, небоевой, ситуации, оказывались очень противоречивыми («Немец в валенках» К. Воробьева, «Берег» Ю. Бондарева, «Сашка» В. Кондратьева, «Пядь земли» Г. Бакланова и другие).
Однако в повести «Веселый солдат»
В. Астафьев выводит эти чувства и размышления на философский уровень, пытаясь постичь недоступный человеческому пониманию закон общего движения бытия, в которое включены все живущие на земле.
Сопричастность бытию уравнивает всех перед лицом смерти, делает второстепенными прежние различия и чувства. И тогда, как ни кощунственно это звучит, бывший фронтовик, не оскверняя памяти павших на поле боя, чувствует вину перед убитым им на войне фашистом, немцем, человеком. Причем последнее слово в этом ряду становится определяющим.
1. См.: Астафьев В.П. Зрячий посох // Астафьев В.П. Мною рожденный: Роман, Повести, Рассказы. М., 1991. С. 210-213. Далее при упоминании в тексте повести «Пастух и пастушка» ссылки даются на это издание с указанием страницы.
2. См. предисловие писателя к книге: Астафьев В.П. Военные страницы: Повести и рассказы. 2-е изд. М., 1987.
3. Бакланов Г. Я. Навеки - девятнадцатилетние // Повести и рассказы советских писателей. Сер.: Библиотека мировой лит. для детей. М., 1987. Т. 30. Кн. 4. С. 271-272.
4. «Созидать милосердие и братство...» (В гостях у В. Астафьева) // Лит. газета. 1990. 26 сент. (№ 39). С. 4; 7.
5. Курбатов В. Остаться с человеком. Несколько дней с В.П. Астафьевым // Наш современник. 1992. № 11. С. 192.
6. Астафьев В. Обертон // Новый мир. 1996. № 8.С. 4.
7. Астафьев В. Звездопад // Астафьев В.П. Где-то гремит война. Повести и рассказы. М., 1975. С. 364.
8. См.: «Это сложное время...» (Беседа
Евг. Шкловского с В. Астафьевым) // Лит. обозрение. 1986. № 3.
9. См., например: Савиных В. Оплеванная победа [о романе В. Астафьева «Прокляты и убиты»] // Тамбов, жизнь. 1995. 26 дек. С. 2; Зе-ленков В. Кому война, а кому мать родна. Подзаголовок к «Книгам памяти»? Заметки фронтовика о романе В. Астафьева «Прокляты и убиты» // Наш современник. 1997. № 9.
10. Астафьев В. Прокляты и убиты. Роман. Кн. 2 // Новый мир. 1994. № 12. С. 125.
11. См., например: Быков В. Полюби меня, солдатик // Дружба народов. 1996. № 6; Владимов Г. Генерал и его армия // Знамя. 1994. № 4-5.
12. Астафьев В. Веселый солдат // Новый мир. 1998. №5, 6.