Научная статья на тему 'Голос в кино'

Голос в кино Текст научной статьи по специальности «Искусствоведение»

CC BY
995
194
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
КИНЕМАТОГРАФ / ГОЛОС / ВИДЕОЛОГИЯ / ДИСКУРС / РОБЕР БРЕССОН / ИНГМАР БЕРГМАН / ДЖОЭЛЬ ШУМАХЕР / ВУДИ АЛЛЕН / CINEMA / VOICE / VIDEOLOGY / DISCOURSE / ROBERT BRESSON / INGMAR BERGMAN / JOEL SCHUMACHER / WOODY ALLEN

Аннотация научной статьи по искусствоведению, автор научной работы — Огарков Александр Николаевич, Романова Ирина Константиновна

Существует различие между немым и звуковым кино. Немое кино пользуется другим набором выразительных средств, чем звуковое. Это прежде всего пластические решения, визуальные знаки и строение мизансцены. Культура слова подавляет жесты, а тело утрачивает свою силу. Есть внутренние переживания, которые не могут быть высказаны. Задача немого кино — создавать лексиконы движения и жестов, подобных словарным гнездам. Звуковое кино означает отступление от совершенства, потому что предлагает простой эффект совпадения голоса с жестами. Со звуковым кино пришло массовое сознание. Но звуковое кино предложило иной род сложности — сочетание смысла произносимых слов и смысла происходящего. В фильме Брессона «Дневник сельского священника» мир слов покрывает мир действий, внося в них дополнительный смысл. Кино Бергмана представляет собой развернутый рассказ, параллельный действию. Зритель получает два плана — визуальный и диалоговый, они сложным образом сочетаются. Диалектика становится театром, а театр — зрелищем. Американское кино добавило сложности. Например, в фильме «Телефонная будка» голос маньяка держит героя на связи, потому что тот не уверен в своей правоте. Соревнуются два актера за лучшую роль обманщика.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Voice in cinema

There is a distinction between mute and sound movie. The mute cinema uses a special set of means of expression; these are flexible decisions, visual signs and a stage setting structure. The culture of a word suppresses gestures, and the body loses its force. There are internal experiences that can’t be stated. Th e task of mute cinema is to create lexicons of movement and the gestures similar to a dictionary entry. Th e sound movie means derogation from perfection because such movie offers a simple effect of coordination of voice and gesture, whereas with sound movie the mass consciousness comes. But the sound movie offered another sort of complexity – a combination of sense of words and sense of events. In Bresson’s film «Journal d’un curé de campagne» the world of words covers the world of actions, thus bringing additional sense into them. Bergman’s cinema represents a developed story which is parallel to action. The viewer receives two plans — a show and a dialogue. The dialectics becomes a theater, and theater becomes a show. The American cinema added difficulties. For example, in the film «Phone booth» the voice of the maniac keeps in touch the hero because the hero isn’t sure of his innocence. Two actors compete for the best role of the deceiver.

Текст научной работы на тему «Голос в кино»

2013

ВЕСТНИК САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКОГО УНИВЕРСИТЕТА

Серия 6

Вып. 2

КУЛЬТУРОЛОГИЯ

УДК 130.2

А. Н. Огарков, И. К. Романова ГОЛОС В КИНО

Немота раннего кинематографа расценивалась в кинотеории начала ХХ в. не как несовершенство нового искусства, а как его преимущество. Более того, отсутствие звука в кино привело к созданию своеобразной киноантропологии. Так, Бела Балаш отмечал, что кинокамера сможет опять приобщить людей к зрительной культуре и даже изменить их облик, ведь с приходом книгопечатания читаемое вытеснило зримое и «лица людей утратили былую выразительность» [1, с. 54]. С тех пор утонченные выразительные средства тела преданы забвению, а все свои чувства человек стремится передать словами. Господство культуры слова подавляет использование жестов, и тело утрачивает часть своих способностей. То, что не востребовано, постепенно отмирает. Кинематограф же возрождает эти почти забытые возможности тела, и благодаря кино «человек вновь стал зримым». Причем, по мнению Балаша, часто в немом фильме мы имеем дело с такими жестами, которые не просто заменяют слова, а изображают те внутренние переживания, которые принципиально не могут быть высказаны. «С умножением выразительных средств кино увеличивается и количество человеческих эмоций, которые могут быть нам переданы. Наблюдая и постигая мимику других, мы не только понимаем наши обоюдные чувства, но и учимся им» [1, с. 58-59]. То есть кино и пробуждает скрытые возможности, и способствует возникновению нового в человеке — новых, неведомых доселе чувств, эмоций, переживаний, жестов, движений. А доступность фильма массовой аудитории делает его универсальным образовательным средством. Одна из важнейших новых способностей человека современного — так называемое кинематографическое зрение. Говоря о нем, Балаш имеет в виду прежде всего возможности монтажа и крупного плана. Сверхзадача немого кинематографа, по Балашу, заключается в том, чтобы, показав людям друг друга, дать им привыкнуть к Другому через экранный образ, и тем самым способствовать созданию интернационального типа человека.

Огарков Александр Николаевич — канд. филос. наук, доцент, заведующий кафедрой гуманитарных и социально-экономических дисциплин, Институт бизнеса и политики, Санкт-Петербургский филиал; e-mail: Suer53@inbox.ru

Романова Ирина Константиновна — канд. филос. наук, доцент кафедры философской антропологии философского факультета, Санкт-Петербургский Государственный Университет; e-mail: Irom29@rambler.ru

© А. Н. Огарков, И. К. Романова, 2013

35

Для этого он, в частности, предлагал «создавать с помощью кинематографа лексиконы мимики, движения и жестов, подобные лексиконам и энциклопедиям слова» [1, с. 57]. Итак, «видимый человек» — это и реабилитация архаической чувственности, и новое зрение, и новые чувства и жесты, и даже новая интернациональная общность. Но вся эта программа трансформации человека при помощи кино во многом основывалась на

принципиальной немоте, отсутствии в фильме звучащего голоса.

* * *

Появление звуковых фильмов многие идеологи немого кино приняли весьма холодно: Рене Клер, например, называет «картины с озвученными диалогами» не иначе как «варварским вторжением» [2]. Кинематограф, покоривший мир голосов, потерял, по его словам, мир сновидений и тем самым оказался отброшен к своему началу, к тому периоду, который в истории кино принято называть «эпохой примитивов». Балаганное, ярмарочное зрелище, в рамках которого существовал ранний кинематограф, возрождается в виде механической игрушки звукового кино, когда зритель получает невиданное доселе удовольствие от простого совпадения артикуляции актера и звучащего голоса.

Теоретикам и практикам монтажа казалось, что потенциал визуального в кино практически неисчерпаем. Голос, речь, звук не были здесь исключением: Юрий Тынянов указывал на то, как совокупными средствами немого кино (крупный план говорящего лица, титры, музыкальное сопровождение) осуществляется своеобразное «озвучение» фильма. «Речь разложилась на составные элементы в этом абстрактном искусстве. Речь дана не в цельном виде, не в реальной связи ее элементов, а в их комбинации. И потому каждый элемент можно развить до последних пределов выразительности: актер вовсе не обязан говорить то, что ему полагается, — он может говорить те слова, которые дают большее богатство мимики. Ремарка может выбрать слова, самые характерные по смыслу. Музыка дает богатство и тонкость звука, неслыханное в человеческой речи. Она дает возможность довести речи героев до хлесткого, напряженного минимума. Она позволяет устранить из кинодрамы весь смазочный материал, всю "тару" речей» [4, с. 321]. Словом, сплошные преимущества. В начале 30-х годов ХХ в. казалось, что опасения апологетов немого кино оправдываются: с приходом звука в кинематографе обнаруживается очевидный крен не только в сторону линейной повествовательности, нарратив-ности, но и в сторону массовой культуры.

* * *

Реабилитация голоса (в кино) как одного из основных приемов художественной выразительности произошла далеко не сразу: длинные планы молчащих героев авторского кинематографа (Антониони, Тарковского, Сокурова и других) убедительно свидетельствуют в пользу того, что его создатели предпочитают добиваться своих целей скорее визуальными средствами. Голос агрессивен, молчание завораживает. Сторонники киногении упрекают нарративный кинематограф за опрощение, избыточное прогова-ривание того, что может быть понятно и без слов. Но если внимательно присмотреться к авторскому кино, то станет ясно, что там магический потенциал говорения используется иногда весьма активно.

Эксперименты с голосом и речью характерны прежде всего для европейского кинематографа. Рассмотрим «Дневник сельского священника» Робера Брессона, в котором сложное переплетение закадрового комментария, возникающего на глазах зрителя

36

текста дневника и диалогов образуют целый мир слов, избыточно-роскошный по сравнению с весьма аскетичным изображением.

Вести дневники — занятие обычно детское. Ребенок пишет о том, о чем ему не сказать, о несказанном. В фильме одного из всегда популярной когорты мизантропов — Брессона — дневниковые записи князя Мышкина из французского романа озвучены и снабжены иллюзорно-алкоголическим подтекстом в виде красного вина. Записочки, тетрадочки, надуманные интриги, девочки в приходской школе и честные юношеские глаза — антураж из фильма о подростках. Брессоновский кюре, как ребенок, испытывает отвращение перед молитвой, но непрерывно читает ее.

«Это все человеческие слова», — говорит кюре после того, как его собственные речи только что уличили в бессмысленности. Классический кюре был создан в додекадент-скую эпоху, поэтому он так и продолжил говорить, не слушая никого, прислоняясь к стенам, до самой смерти. Страдания кюре принимают вид невыносимой повседневности и сартровской тошноты. Еда как символ ежедневных мучений стала почти главным художественным элементом в конструкции фильма о французском дневнике. Отвращение к миру через невозможность принимать его пищу — общий и любимый детский прием. Ничего, кроме причастия — крови и плоти Христовой. Тошнота — это рак желудка от передозировки Христа в организме. Вера — это заболевание, рак. Инфантилизм — тоже заболевание, позволяющее оставаться аутистом и отвечать всегда одно и то же: «прости им» Христа, «все благословенно» сельского священника. Дневник, хронологизирующий аутичное безумие этих страстотерпцев, — единственная форма сохранить и приблизительно упорядочить их хаотичные, но великие перформансы. Слово божие написано тем, кто кашлял кровью, потому что сдержался и не сказал кому-то чего-то из сострадания или, напротив, высказал и поранил что-то внутри. Истину, которую не проговаривает кюре, произносит девушка-дьяволица: «Я хочу все!». С этим желанием тотального только тот, кто отравился «каким-то порошком», а именно состраданием, может запечатлеть этот мир, взяв в руки перо или видеокамеру. Несказанное — то, перед чьим лицом мы умолкаем.

Примыкающий к Брессону кинематограф Бергмана представляет собой развернутый дискурсивный план, и в этом смысле он не противостоит метафизике как наиболее изощренной системе логического вывода, в основании которой содержится визуаль-ность, очевидность. Визуальность Бергмана прямо наследует метафизике, как кино Кес-левского — католицизму. Кино Бергмана назидательно и педагогично, конечно, в высшем смысле платоновской пропедевтики проблемы, расщепляемой на диалектические серии.

Поэтому Бергман представляет собой ханжески облагороженный вариант фон Триера, или минимальную художественную реконструкцию философского рассуждения. Примером может послужить фильм «Персона», в котором симулятивно тематизируют-ся отношения души и тела, что вовсе не является секретом для искушенного сознания, но подвергается какой-то двойной перверсивной реконструкции («наивный» эротизм с набором воспоминаний девушки о своем грешном опыте). Симуляция, как писал Маннони в статье «Театр и безумие» [3], бывает естественная и сценическая. Сценический гистрионизм, не отделенный от природного, перерастает в шизофрению забвения границы между рампой и реальностью и между естественными и гистрионическими эффектами «я». В этой стадии мы застаем главную героиню — актрису, внезапно замолкнувшую во время спектакля. Театральное мастерство режиссера состоит в том,

37

что он поместил ее на периферию другого, наивного женского сознания, даже не достигшего нарциссической стадии. Медсестра должна вылечить актрису своей здоровой наивностью, бесконечным разговором — только от чего? В результате значительная часть сюжета посвящена простым историям из жизни неискушенной женщины, естественно влекущейся к более искушенной, т. е. подпорченной, личности. Голосовая и дискурсивная разметка подвергается обработке сознанием зрителя, для которого такие пасторальные истории — пища воображения (вместе с героиней). Медсестра быстро пробегает все стадии влюбленности, добирается до ненависти и истерики. Терапевтический эффект достигнут, молчание аккумулирует все возможные игры наивного разума. Параллельно Бергман предлагает театр жестокости в нескольких вариантах, видимо, в качестве указателя истока разыгранных женских сцен.

Остается неясным, кто же изощрен и осуждается ли перверсивность эротического молчания, в котором героиня достигла вершины (что отмечает Жижек в «Киногиде извращенца»). Впрочем, и здесь подсказка слишком явная: женская природа расщепляется на наивность и искушенность, затем сбрасывается в исток, находящийся ниже природного. Молчание провоцирует речь, живущую сильными впечатлениями. Высвободившиеся реактивные силы с нужной мерой пошлости подвергают продвинутое сознание санобработке.

Голливудская рецепция проблемы

Американские режиссеры весьма успешно адаптировали опыт работы с голосом и речью европейского авторского кино. Фильм Джоэла Шумахера «Телефонная будка» с некоторой натяжкой можно причислить к шедеврам антибуржуазного моралистического кино с грифом «модернистское». Он киногеничен: интенсивность создается за счет дискурсивного потенциала сюжета, совмещенного с искусным раскроем зримости. Все действие разворачивается внутри уличного телефонного автомата и на прилегающем к нему пространстве 53-ей улицы Манхэттена. Герой фильма — рекламный агент, работающий в сфере шоу-бизнеса, эгоист и циник — попадает в безвыходную ситуацию. На другом конце провода — убийца, держащий его на мушке. Разговор между героем и голосом в телефонной трубке, изредка прерываемый голосами второстепенных персонажей, составляет почти все содержание фильма. Мы видим то, о чем говорится, и в то время, когда оно говорится. Этот прием даже приводит к ошибке: зрители полагают, что фильм снят в реальном времени, что, конечно, абсурдно. Контрагенты снабжены риторическим и диалектическим даром софиста. Сценический театральный эффект очевиден, герой помещен в прозрачную сферу, моделирующую паноптикум.

Сфера симуляции, которую, как кажется герою, свободному агенту по связям, он удачно контролирует, вдруг оказывается еще симулятивнее, поскольку попадает в силовое поле выносного морализма. Понятно, что это коррелятивные, тяготеющие друг к другу элементы двух серий. Аморальность агента призрачна, обаятельна, даже иде-ологична. Она должна претерпеть испытание и стать цинизмом, а затем гениальным равнодушием либертена. Но чтобы им стать, надо избавиться от долга, отсылающего к Голосу. Голос садиста раздается из реальности, с ней ничего нельзя поделать, голос не дает укрываться и требует идентичности вместо самотождественности. Никакой раздвоенности и маски. Ясно, что этот зов враждебен миру людей, которые не должны замечать друг друга, чтобы выдумывать собственный трип. В ходе борьбы за право голоса агент опрощается, произносит навязанный ему примитивный монолог о собственной

38

двуличности и становится менее интересен. Часы поддельные, все липовое, что может быть хуже деидеологизации? Мир должен быть восстановлен в своих обманках — вот послание зрителю. Для этого надо выманить и убить моралиста, специалиста по коротким замыканиям смысла и речи, на время, конечно, потому что морализм не умирает никогда.

Психоаналитическая машина киноречи

Никто не может говорить в кадре больше, чем это делают герои Вуди Аллена. Признак бога — не знать различия между предметом и словом, обращая идеи в дела. А герой фильма «Манхэттен» — сценарист телевизионных шоу Айзек — пытается соревноваться с богом в таком красноречии, т. е. в производстве чудес. Все действия в фильме вторичны и не имеют смысла, если их многократно не объяснили словами. Только слова подтверждают наличие чувств, гарантируют их достоверность. Но содержательная сторона каждодневной болтовни нью-йоркских интеллектуалов в «Манхэттене» далеко не самая важная часть происходящего. Слова, которые говорятся в фильме, «текстурны» и «церебральны». Эти смешные термины, которые любит употреблять героиня-ис-кусствоведка, больше подходят к алленовскому тексту, чем к деревянным загогулинам и металлическим кубам такого еще милого contemporary art.

Реплики в «Манхеттене» хочется трогать. Слова, от которых «бывает рак», как сказал бы Айзек, подавляют даже эффект эротики, которой совсем нет в этом фильме, как, впрочем, нет и намека на нее. Постельные сцены в «Манхеттене» выглядят так, как это бывает в телесериалах-гэгах: свет просто гаснет, а когда включается, причесанные герои непринужденно обсуждают ТО, что у них было. В книжке «О насилии» Жижек пишет, что нельзя верить людям, которые внятно и подробно могут описать то, как над ними это самое насилие совершали: рассказ о боли должен быть путаным, иначе она исчезает как результат терапии логикой. В случае Аллена из фильма исчезает эротика, будучи задавлена теле-дискурсом — стерильным и беспощадным.

Призванный распалять воображение голос в случае фильма маленького гениального еврея стерилизует всякую американскую и европейскую кино-плоть, воспитывая ее Гершвиным, фаэтонами и русской литературой. Аллен необыкновенно литературоцен-тричен и именно по-русски, эффект от этого такой, как будто Толстой и Достоевский вместе решили снять фильм «Матрица». «Я сам себя высек!» — а какими еще словами может обозначить свое состояние герой, под влиянием минутного порыва уволившийся с весьма прибыльной должности сценариста? У «Манхеттена» очень русская матрица — она влечет за собой действие, наполовину снятое в примитивных декорациях, которые вовсе не замечаешь, удивляясь лишь скорости и качеству речи, которая в этих декорациях всем заправляет. Но совращение маленьких девочек и муки развода, превращенные в ад великой русской литературой, здесь так невинны потому, что высказаны линейным повествованием, отличающимся от абстракционизма «Бесов» и «Анны Карениной». Результаты в итоге различаются. Так голос, который мы слышим ровно столько, сколько длится фильм «Манхеттен», стал спасительным божьим промыслом, пролившимся лучом света во тьму, а еврейский оптимизм (почти коммунистический уже энтузиазм) вывел зрителя из пустыни морального в феерический, добрый и умный мир маленького принца Вуди Аллена, ухаживающего за своей розой — дискурсив-ностью.

39

Таким образом, между крайностями молчания и избыточного говорения голос в кино сумел занять место возвышенного, соединяя визуальное и дискурсивное, осуществляя разметку аффективности, выводя героическое из его потаенности в систему выразительности.

Литература

1. Балаш Б. Кино. Становление и сущность нового искусства. М.: Прогресс, 1968. 328 с.

2. Клер Р. Искусство звука // Сеанс. № 37-38. URL: http://seance.ru/n/37-38/flashback-depress/iskussvo-zvuka.

3. Маннони О. Театр и безумие // Как всегда об авангарде. М.: ТПФ «Союзтеатр»; изд-во «ГИТИС», 1992. С. 204-211.

4. Тынянов Ю. Кино — слово — музыка // Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977. 574 с.

Статья поступила в редакцию 19 декабря 2012 г.

40

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.