ЕВРАЗИЙСТВО
Две Евразии: омонимия как ключ к идеологии раннего евразийства
Вадим Цымбурский
Уничтожиться, канув В этот омут безликий...
И. Анненский
Формула «Россия-Евразия» — крупнейшая новация русской геополитической мысли ХХ века. Цивилизационные подосновы последней и эрозия этих подоснов в течение столетия раскрываются через нестойкую семантику данной формулы.
Известно, что многие из идей, с которыми евразийское движение выступило в 20-е годы, были наработаны российскими идеологами намного раньше — в то 50-летие «от Севастополя до Порт-Артура», с 1856 по 1905 год, коему подобает название нашей «преевразийской» эпохи. В ту пору Империя, утерявшая после Крымской войны свою европейскую гегемонию, активничает в основном между Каспием и Тихим океаном, — правда, с перерывом на турецкую кампанию 1870х годов, — и идеологи всех родов вторят державному повороту. Именно тогда в умственный обиход России впервые вовлекается, лишившись изначального русофобского заряда, «славяно-туран-ская» теория происхождения русских — детище А. Мицкевича и Ф. Духинского. Теперь Герцен твердит, что русским как «славянам, смешанным с чудью и туранскими племенами... главное дело дома и в Азии». Достоевский трактует Азию как «может быть... главный исход» в судьбах России, а К. Леонтьев призывает русских «славяно-ту-ранцев» «отрясти романо-германский прах с наших азиатских подошв»1. Под эти веянья патриарх пантюркизма И. Гаспринский возвещает «русско-восточное»» и, главным образом, русско-тюркское «согласие»2; западник В. Соловьев пугает читателей военным и духовным наступлением «панмонголизма», а поздний славянофил В. Ла-манский развивает доктрину «трех миров азийско-европейского
континента» с Россией — Средним миром, противопоставляемым и Азии, и Европе.
Все поименованные мыслители «преевразийской» эпохи обозначили перед державой новые стратегические императивы в сравнении с предыдущей фазой ее истории — со временем ее большой европейской игры, исчерпанной на севастопольских бастионах. Но эти авторы были не в состоянии предъявить стране такой ее географический образ, из которого новые императивы следовали бы с принудительной необходимостью. Отодвинутая от дел Европы, Россия, тем не менее, сохраняла прочные позиции на входе этого субконтинента-полуострова и в преддверье Средиземноморья. Непосредственное соседство с германскими монархиями не позволяло теоретикам и вождям Империи отрешиться от соблазнов «европейской миссии». В таких условиях прорезающаяся, например, у Н. Данилевского или у В. Ламан-ского идея самодовлеющего «российского мира» подчиняется славянофильским инерциям. Она увязывается с Восточным вопросом и с решением «всеславянских» задач — иначе говоря, с дележом Европы и средиземноморских акваторий. Поэтому только в ХХ веке — после следующего провального тура нашей игры в Европе — обстоятельства Версальской системы, оградившейся от России балтийско-балканскими кордонами, побудили Н. Трубецкого, П. Савицкого и их товарищей сформулировать понимание России как страны, способной последовательно рассматриваться вне европейских структур и проблем.
Такая прагматика как раз и была ими вложена в сотворенный сло-вообраз «Россия-Евразия». С семантикой же этого словообраза, обеспечивавшей его действенность, все обстоит сложнее. У лингвистов есть термин «внутренняя форма», под которой разумеется «сохранившееся в слове представление о первичном признаке, лежащем в основе понятия» — как, скажем, в слове «снегирь» проступает значение «снег»3. Так вот, я отнюдь не уверен, что сегодняшний русский читатель достоверно ухватывает ту внутреннюю форму, которую вкладывали в слово «Евразия» применительно к России первые евразийцы, в
особенности Трубецкой и Савицкий, — то, почему Россия для них быт 4 <_> тч <_> <_> и 1
ла «Евразией». Реконструкция этой изначальной внутренней формы значительно обновляет наше понимание судеб русского евразийства в свете вырисовывающейся интеллектуальной — я бы даже сказал, семиотической — не то драмы, не то трагикомедии его основателей и именоположников.
Вадим Леонидович Цымбурский, старший научный сотрудник Института
философии Российской академии наук, г. Москва.
На поверхности раннеевразийских текстов 20-х годов лежит сразу же подмеченное современниками колебание между толкованиями «Евразии» в смысле «ни Азии, ни Европы» и ее же преподнесением миру на правах «и Европы, и Азии», «помеси или синтеза двух»4. Чтобы ухватить этот «разнобой»- и чуткости особой не нужно. В первом же сборнике евразийцев «Исход к Востоку» преамбула объявляет: мол, «русские люди и люди народов «Российского мира» не суть ни европейцы, ни азиаты... мы не стыдимся назвать себя евразийцами». И сразу же следом Савицкий в программной статье пишет: «Россия есть не только «Запад», но и «Восток», не только «Европа», но и «Азия» и даже вовсе не Европа, но «Евразия»5. Можно долго выбирать из евразийских писаний то «и—и» — определения России, то ее же «ни—ни»
— определения, выхватывая временами рекламу русской культуры как «соединяющей элементы» Европы и Азии, «сводящей их к некоторому единству»6, а порою самопризнания в том, что русские «в глазах настоящих азиатов... были бы плохими азиатами, в той же мере как из нас выходят плохие европейцы»7 — совсем уж в стиле милюковской «Азиопы»! Но заниматься этой выборкой неинтересно уже потому, что сама произвольная «широкость» евразийцев в этом пункте выдает отсутствие здесь на деле сколько-нибудь серьезной контроверзы. В обоих вариантах «Евразия» видится им истинным Средним миром по
ТТ Т 4 <_> <_>*<_>
Ламанскому — «ненастоящей Европой и ненастоящей Азией», краем, где Европа вроде бы кончилась, но Азия еще не началась — или наоборот, где есть какое-то сходство и с той и с другой, но ни с одной до конца8. Имя «Евразия» оказывается знаком пестрой геокультурной межеумочности, хотя бы и возводимой в «срединный тип», даже с претензией на «высший синтез».
Намного интереснее становится, когда у виднейших евразийских теоретиков замечаем настойчивые промельки совсем иной мотивировки программного словообраза, а именно такой, которая прямо возводит его к комплексному обозначению для объемлющего Европу и Азию континента. Так, в датированном 1926 годом «Опыте систематического изложения» евразийских воззрений, своеобразном катехизисе этого движения сказано: «...с географической цельностью и определенностью русско-евразийской культуры стоит в связи наименование ее евразийской, причем давно уже утвердившийся в науке и обозначавший Европу и Азию как один материк термин получает более узкое и точное значение»9. Еще раньше, в 1925 году Савицкий заявил, что «евразийцы обострили формулировку» Ламанского «и вновь «увиденному» материку нарекли имя, ранее прилагавшееся иногда ко всему основному массиву земель Старого Света, к старым «Европе» и
«Азии» в их совокупности»10. Наконец, в середине 30-х он снова призовет отличать «Евразию в точном смысле этого олова (Еurasia sensu stricto) от старой «Евразии»... охватывающей весь Старый материк (Eurasia sensu latiore)»11. Sensu latiore — это значит: в смысле расширительном, вторичном.
Когда-то мне довелось писать о том, что омонимия в идеологическом языке, употребление известного термина в необычном значении может быть сигналом наличия в подтексте какого-то авторского мифа, парадоксально связывающего разнящиеся смыслы. Причем эта глубинная связь не обязана совпадать с тем, как автор рационализирует совершающийся смысловой сдвиг перед публикой12. Похоже, мы сталкиваемся с чем-то подобным и в разбираемом случае. Первые евразийцы усматривают какое-то «обострение» «среднемирной» формулировки статуса России по Ламанскому в переносе имени материка на Россию — но тут же пытаются перевернуть соотношение между общеизвестным, первичным значением и новым, производным. Последнее почему-то объявляют «точным смыслом слова», а общепринятое подают как «расширительное», будто материк назван по России, а не наоборот. Иррациональность такого хода вполне способна быть симптомом некой мифотворческой мотивации. Но особенность этого случая в том, что у термина «Евразия» оказываются два возможных обоснования, как бы две внутренние формы. А из них омонимическим мифологизирующим сдвигом отмечена лишь одна — та, что как-то соотносит «Россию-Евразию» прямо с Евразией-материком, в отличие от другой, полагающей нашу «Евразию» просто интервалом между типологически и географически определенными мирами «Азии» и «Европы».
Такое положение покажется еще более интригующим, если мы сопоставим словоупотребление ранних евразийцев с бытованием термина «Евразия» и соответственно эпитетов
«евразийский/евроазиатский» в европейских языках.
II
Создателем комплексного топонима «Евразия» обычно считают немецкого геолога Э. Зюсса, нарекшего так в 1883 году платформу
Старого материка, кроме Индостана, включенного Зюссом в древнюю платформу Индо-Африки. Вслед за Зюссом на рубеже веков географ и предтеча геополитики Ф. Ратцель упоминает о «Евразии — этом двойном материке»13. Но прилагательные «евразийский» и «евроазиатский» появляются на Западе несколько раньше. Заглянем в «Оксфордский словарь английского языка». Под 1868 годом в 13-м
издании известного словаря Дж. Гайдна (J. Th. Haydn’s Dictionary of Dates) отмечено выражение Eurasian-plain, разъясняемое как «большая центральная равнина Европы и Азии». В том же смысле натуралист Т. Гексли упоминает в 1880 году о «великих евроазиатских равнинах», great Euroasiatic plains. А в 1883-м другой натуралист Дж. Аллен пишет о «евроазиатском континенте» (Euroasiatic continent). Итак, в этих ранних фиксациях 1860-80-х годов «евразийскими» и «евроазиатскими» бывают либо гигантские равнинные протяженности по обе стороны от Урала, либо континент в целом14. То есть в одном случае пространство, принадлежащее отчасти к Европе, отчасти к Азии, а в другом — охватывающее и ту и другую.
После того как «Евразия» Зюсса стала синонимом к «евроазиатскому континенту», обозначилась возможность при желании подставить идентичный термин и вместо выражения «евроазиатские равнины». Осуществил эту возможность русский географ В. Семенов-Тян-Шан-ский. В 1915 году в труде «О могущественном территориальном владении применительно к России» он ввел понятие «Русской Евразии» для пространств от Волги до Енисея с охватом как сибирского севера, так и Туркестана, — в отличие от Европейской России15. Можно отметить, что в тексте Семенова-Тян-Шанского наряду с «Русской Евразией» фигурирует и Евразия-материк, но в отличие от ранних евразийцев этот географ вовсе не пытался обыгрывать созвучие и, похоже, не предполагал смысловой связи между географическими омонимами, возникшими из разных словосочетаний.
Наконец, возвращаясь в Европу, с середины XIX века в английском, затем и в других языках мы находим формы Eurasian, Eurasier, eurasien для обозначения потомства от смешанных браков европейцев с азиатками — в Индии, на Цейлоне и т.д.16. Можно задуматься — не отголосок ли этого европейского употребления представляет возглас «не постыдимся признать себя евразийцами» в преамбуле «Исхода к Востоку», когда речь заходит о племенах «Российского мира» — этой «славяно-туранской» помеси?
Теперь приглядимся к «евразийским» мотивам в дискурсе западных геополитических школ XX века. Сравнение с языком немецкой геополитики К. Хаусхофера и его окружения для русского евразийства тем показательнее, что концептуальный аппарат этих двух доктрин не только развивался синхронно и параллельно, но также во многом восходил к общему парадигмальному тексту на третьем языке. Я говорю о прославленной работе Х. Маккиндера «Географическая ось истории», представившей в 1904 году долгосрочную стратегическую программу для англо-саксонских морских стран. Общеизвестным сюжетом статьи Маккиндера является многотысячелетняя борьба морских периферий материка Евразии против кочевников из его
«сердцевины» (heartland of Euro-Asia) и роль России как преемницы старых кочевнических империй в этой борьбе. Ясно, что такой сюжет нес исключительные возможности для эксплуатации «евразийских» мотивов авторами, усвоившими его, в том числе стремящимися отстоять в его рамках континентальную позицию против маккинде-ровской, приморско-островной.
Евразийцы нигде не дают ссылок на Маккиндера, но они ведь и вообще избегают ссылаться на западных современников. Однако британский прототип прорисовывается вполне достоверно, когда Савицкий толкует о том, как «Россия-Евразия охватывает собою «ядро», «сердцевину» Старого Света» — и при этом слова «ядро», «сердцевина» — эквиваленты английского heartland, помещаются в кавычки
— остраняющие знаки цитируемого чужого дискурса17.
У Маккиндера, как, пожалуй, ни у одного из западноевропейцев начала XX века, Трубецкой и Савицкий могли обнаружить полный комплект мотивов, вторящих идеологии становящегося евразийства. Таковы — подхваченная Савицким оппозиция континента и приморья («Океана»); осевое положение России в Старом Свете; воспринятое ею «наследство Чингизхана», вошедшее в греко-славяно-туранский синтез; динамика «лесного» и «степного» начал и их скрещение в генезисе русской государственности. Весь этот массив параллелей делает особенно наглядной перекличку в аналогичных смысловых позициях русской формулы «Россия-Евразия» со словами Маккиндера о России — «хартленде Евразии». Не предположить ли, что возникновение ключевого словообраза наших евразийцев могло быть инспирировано полубессознательным «смещенным» восприятием оборотов the closed heartland of Euro-Asia или vast area of Euro-Asia which is inaccesible for ships из «Географической оси истории»18 по аналогии с английскими конструкциями типа «the city of Dublin», которая подсказывала в нашем случае как бы отождествление России — «хартленда» и «Евро-Азии». Кстати, у англоязычных последователей Маккиндера встречается иногда оборот Eurasian heartland19, где вполне нейтрализуются и склеиваются применения эпитета «евразийский» к континенту и к его внутренним российским равнинам — «Eurasian continent» и «Eurasian plains».
Если теперь сопоставить аппарат евразийцев и Хаусхофера, впечатляет то, как последовательно две школы развивают совершенно разные аспекты маккиндеровского сюжета, практически не соприкасаясь между собою в этом развитии. Хаусхофер вдохновился тревогой недруга-англичанина перед союзом хартленда с частью приморья — либо в варианте русско-германского блока, либо при вытеснении России с востока хартленда японо-китайской коалицией. Из страхов Маккиндера родились хаусхоферовские планы «внутренней коорди-
нации и организации евразийского континента от Рейна до Амура и Янцзы» посредством японо-советско-германской оси, притягивающей к себе всех противников англо-французского империализма20. Потому для Хаусхофера «Евразия» — исключительно целокупность материкового массива. В ранних работах он различает Ost-Asien и West-Eurasien как западную и восточную части этого массива21. Восточная Азия — это и есть восток «Евразии», и никак иначе. Правда, при чтении статьи Хаусхофера от 1940 года «Континентальный блок: Центральная Европа — Евразия — Япония», где обсуждается план оси «Токио — Москва — Берлин», читателю может представиться, будто «Евразия» тут эквивалентна России, подобно тому как «Центральная Европа» Хаусхофера — это синоним Германии. Но неоспоримо, что теоретику «Континентального блока» контекстная метонимия «Евразии» и России-СССР всецело продиктована его темой «связывания Центральной Европы — через большую Евразию насквозь — с ведущей силой Восточной Азии», на каковой оси Россия представляет «некий важный промежуточный член» (ein wichtiges Zwieschenglied)22.
Вполне аналогичную смысловую структуру мы найдем в известном эпизоде из мемуаров В. Шелленберга, где Гитлер формулирует приказ о начале подготовки войны против СССР в терминах перехода к строительству «евразиатского пространства» (eurasiatischer Raum)23. Очевидно, что в этой ситуации фюрер сразу и апеллирует к идеям и терминам мэтра германской геополитики, и спорит с его расчетом на «организацию» материка по сговору с Японией и Советами. Гитлер намерен добиваться того же самого через раздел России между гегемонами Центральной Европы и пояса муссонов. Но и здесь, как в текстах Хаусхофера, идеи материка-Евразии и России связываются предполагаемой российской ролью в континентальной геостратегической консолидации — будь то роль соучастника или самой большой добычи.
' I' <_> <_> <_>
Так вот, в раннеевразийских текстах подобной связи мы не найдем вовсе. Переняв у Маккиндера мотив «России — оси истории», малоактуальный для центральноевропейца Хаусхофера, евразийцы зато оказались полностью чужды идее трансконтинентальных блоков, в том числе и мысли о союзе «сердцевины суши» с Центральной Европой. Это еще заметнее потому, что в 20-е годы Советская Россия и изгой Запада — веймарская Германия выглядели странами, поистине обреченными на сближение. Но Трубецкой специально предостерегает русских, разгневанных на Антанту, против утешения в германофилии, а Савицкий твердо относит всю Европу к враждебному России — Евразии царству Океана24.
Еще важнее другое обстоятельство, которое уже не списать на неразборчивость «евразийской» вражды к «романо-германцам». Евразийцы полностью приняли большевистскую политику в Азии,
подрывающую европейские империи и сферы влияния, как «единственно естественную для России». Трубецкой ярко пишет о новой роли России — «огромной колониальной страны, стоящей во главе своих азиатских сестер в их совместной борьбе против романо-гер-манцев и западной цивилизации». Ну чем бы, казалось, не континентальный блок, тем более, что в «сестринские» страны сплошь зачисляются государства теплых морей: Турция, Персия, Индия, Китай, плюс лежащий между Россией и Индийским океаном Афганистан25? Но тут же видим и другое. Евразийцы сурово осуждают большевиков за стремление «русифицировать» современную Европу под видом ее «коммунизации». Однако Трубецкой в том же ключе критикует и своего любимца Чингисхана, не ограничившегося империей Евразии, но пытавшегося захватить азиатские царства с их цивилизациями, притязавшего «на то, что можно завоевать, но нельзя удержать в руках» 26 , как и большевикам — Европу.
Декларируя «географическую отчетливость» России, обособившую ее судьбы от судеб и европейцев и азиатов, евразийцы вполне раскрывают свои карты в «катехизисе» 1926 года. Здесь читаем: «Цветная опасность» направлена не на Россию и угрожает Европе совсем на других путях. Она уже колеблет колониальные империи европейских держав, оставляя Россию — Евразию как неподвижный центр, вокруг которого закипает борьба и на который как будто склонны опереться своим тылом неевропейские культуры... в случае возможной борьбы Азии с Европой нам благоразумнее предпочесть наше евразийское са-модовление превращению равнин Евразии в поле сражения»27. Русский читатель тут сразу же распознает спор с В. Соловьевым, у которого в «Краткой повести об Антихристе» силы Европы и Восточной Азии — противоположных краев приморья — как раз и сталкиваются в битвах на российских пространствах. Но столь же отчетливо этот сценарий 1926 года спорит с мировым сюжетом Маккиндера, у которого полчища хартленда «эксцентрично» наступают на приморья. За подобную расточительную стратегию евразийцы пеняют и большевикам и Чингисхану. Мы находим у наших авторов третий вариант: евроазиатская приморская кайма должна воспламениться революционной войной Азии против Европы, между тем как внутриконтинен-тальный географический центр призван остаться «неподвижным» — в формальной неангажированности (хотя на деле более благоприятной для азиатов).
Итак, повторяю: та сцепка идей материка-Евразии и России, что характерна для немцев-геополитиков (мол, Россия — соединяющее звено в континентальном блоке), ранним евразийцам несвойственна.
■\ т _ <_> <_>
У них название материка переносится не на «некий важный Zwieschenglied» панконтинентальной геостратегии, но именно на ту
часть большой Евразии, которая мыслится лежащей вне блоков и подчеркнуто отстраненной от назревающих войн европейцев и азиатов. В целом рассмотренный западный материал проясняет истоки омонимии двух Евразий — континента и его внутренней равнины. Но из этого материала не понять мыслей евразийцев ни о «России-Евразии» как «более узком и точном» применении имени континента, ни наоборот, о большой Евразии как «расширительном» употреблении эпитета России. Похоже, эти идеи способны как-то соотноситься с сюжетом Маккиндера. Но нам пока что не вполне ясно это соотношение. И мы вовсе не разобрались в том, каким образом эта очевидно нетривиальная мотивировка для наименования нашей Евразии сосуществует у евразийцев с тем банальнейшим обоснованием, которое в России полагает «ни Азию, ни Европу».
III
Попробуем разрешить эти неясности, начав с исследования раннеевразийских представлений об «особых отношениях» между Россией и окружающим ее массивом Старого Света. Довольно легко выявляем три схемы, при помощи которых могут представляться эти «особые отношения».
Схема 1, самая простая: через Россию как посредницу воссоздается целостность платформы, разделенной на Азию и Европу. В свой не-
<_> <_><_> 1 Г Т
долгий евразийский период эту схему популяризировал П. Бицилли, писавший, что «новейшую историю России можно рассматривать как грандиозную попытку восстановления центра и тем самым воссоздания «Евразии»28. В 30-х Савицкий будет в том же духе толковать насчет «народов Европы и Азии все еще, в значительной мере, сидящих каждый в своей клетушке» и о «назначении евразийских народов» — своим примером увлекать иные племена на путь «общего дела»29. Поскольку «дело» это никак не конкретизировано, похоже , оно просто сводится к трансконтинентальным контактам как таковым. Иначе говоря, Россия — «Евразия» не оттого лишь, что она между Европой и Азией, но и метонимически — своим уделом воссоединительного материала для большой Евразии. Все это с особой стороны неожиданно выводит нас на все ту же тему Zwieschenglied, хотя и не в хаусхоферов-ском ее преломлении, без игры в мировые блоки.
Схема 2 обозначена в статье Савицкого «Степь и оседлость», где после хозяйственно-географического обзора России резюмируется: «Держава Российская в ее современных пределах есть в обозримой потенции не просто частица Старого Света, но некоторое уменьшенное воспроизведение его совокупности»30. «В современных пределах» для
20-х годов значит: с субтропиками, азиатским искусственным орошением, с тюрко-монгольским кочевым скотоводством, с зонами «европейского» земледелия и т.д.
Это — подлинная схема-амфибия, которую можно прочитать двояко. Естественно здесь было бы просто увидеть констатацию мозаичного сосуществования разных европейских и азиатских укладов, вполне в жанре «и—и»-определений России: «И Азия, и Европа, а поглядеть — и не Европа, и не Азия». Кстати, именно так воспринял формулу «Евразии» Л. Троцкий, придавший ей в 1923 году смысл по-литэкономический: «До войны мы имели кочевое хозяйство, варварское, полудикое, с одной стороны, и в высокой степени концентрированную промышленность — с другой... Россию теперь некоторая мудрящая интеллигенция называет Евразией, то есть сочетанием Европы и Азии. И немножко это в точку попадает... Роль торгового капитала у нас была евразийской, более азийской или азиатской, чем европейской»31.
Но схема 2 позволяет прочитать себя и по-другому, когда в «ядре» материка усматривается некий образ его тотальности в свернутом или неразвернутом состоянии, та «суть» материка, вне которой оказываются лишь его маргиналии. Савицкий мыслит в этом ключе, когда повествует в «Степи и оседлости» об остающихся «вовне... окраинах» как о «прижатых, выдвинутых в моря... обращенных преимущественно к соучастию в хозяйстве океаническом» и тем отпадающих от «вну-триконтинентального мира», который дано образовать хозяйству «России-Евразии».
И наконец, наиболее радикальная схема 3 прочерчена также Савицким в его «Миграциях культуры» с опорой на предложенный в XIX веке П. Мужолем и Л. Мечниковым «закон» дрейфа культурных гегемоний во все более холодные широты32. Савицкий выводит из этого «закона» то заключение, что Западная Европа с ее мягким климатом уже отыграла во II тысячелетии свою роль, а в новом тысячелетии гегемония перейдет в Россию и в Северную Америку. Тогда США и Канада, возможно, обретут шанс вдохнуть новую жизнь в изветшавшую на прежней почве культуру Запада, но уж Старый материк несомненно охватит восходящая культура России-Евразии. Надо отметить, что на страницах того же «Исхода к Востоку» пророческим экстраполяциям Савицкого по-своему вторит богослов Г. Флоровский, отличая от культурно закосневающей Европы — поднимающиеся США, где якобы уже прослеживается «традиция радикального отрицания мещанства и путь жизни и утверждения индивидуальной свободы» 33. По этой схеме Россия — оттого «Евразия», что в зачатке являет Старый Свет Третьего Тысячелетия, откуда романо-германская традиция будет вытеснена за океаны.
Эти три схемы, описывающие соотношение двух Евразий, могут быть сведены в своеобразный идеологический спектр. На одном краю его — Россия как соединительный «промежуточный член» между Европой и Азией, на другом — она же как «грядущая раса» или «грядущая культура» материка, предызображение его следующий эры. А посреди — схема «России как уменьшенного подобия Старого Света», которую можно прочитать в любом из этих двух ключей: в ключе ли «междумирья» или «грядущей культуры».
Отсюда по-новому может быть разъяснено и пресловутое антизападничество евразийцев. Начиная с книги Трубецкого «Европа и человечество», общим местом их публикаций было уличение Запада в «романо-германском шовинизме», возводящем частные свойства группы народов в образцы для всех обществ и культур мира. В этих инвективах евразийцы мощно эксплуатируют риторику культурплюра-лизма вплоть до того, что Шпенглер оказывается чуть ли не единственным современным им «романо-германцем», открыто и уважительно упоминаемым на страницах их сочинений.
Но в том-то и дело, что культурплюралистское поборничество Трубецкого и его сподвижников оказывается сущим курьезом, когда мы знакомимся с мыслями творца «Европы и человечества» о религиозных культурах Азии. Мы узнаем, что среди русских «национальные религии Дальнего Востока мало кого привлекают»; что, читая Коран, «испытываем разочарование: догматика ислама оказывается бедной, плоской и банальной, мораль — элементарной»; что «с точки зрения христианской вся история религиозного развития Индии проходит под знаком непрерывного владычества сатаны» и страна эта — его «самая прочная» цитадель. Наконец, что вообще в религиях обществ Запада и Востока «явно или скрыто веет дух сатаны». Лишь «Восточное Православие должно остаться тем сокровищем, которое мы должны беречь и за дарование которого Русской земле ежечасно должны благодарить Всевышнего»34. Сопоставив это кредо Трубецкого с «законом» миграций культуры в применении последнего Савицким, нам придется заключить: для группы ранних евразийцев Россия как очаг будущей панконтинентальной культуры являлась прообразом торжества и гегемонии православия в большой Евразии.
Отделившийся от евразийцев Бицилли так и писал, что они «мечтают о превращении — в будущем — всего старого континента от Вислы и Днестра и до Океанов в единую «Культуро-личность», в православный мир»35. Такая оценка подтверждается «катехизисом» 1926 года, от которого не отмежевался ни один из лидеров движения. В нем написано: «Православие — высшее и единственное по своей полноте и непорочности исповедание христианства. Вне его все — или язычество, или ересь, или раскол... Существуя пока только как русско-гре-
ческое и преимущественно как русское, Православие хочет, чтобы весь мир сам из себя стал православным... Историческая задача русского народа... путем исповедничества и самораскрытия создать возможность самораскрытия в Православии и для «неплодящей языческой церкви» и для мира, отпавшего в ересь... Полнота Церкви предполагает оцерквление всего. Становление мира Церковью объясняет, почему лишь средоточие его явственно предстает как Соборная Православная Церковь и ныне — как Церковь Русская в соборном единстве Церквей Православных... Русская Церковь... является истинным центром тяготения всего потенциально-православного мира... Евразия понимается нами как особая симфонически-личная ин-дивидуация Православной Церкви и культуры... Как религия создает культуру, так и культура — этнологический тип, а этнологический тип выбирает или находит «свою» территорию и существенно по-своему ее преобразует»36.
Догматика «катехизиса» отмечена некоторым влиянием присоединившегося к евразийству Л. Карсавина, в том же году писавшего в «Ответе на статью Бердяева»: «Православная Россия и православная Евразия будет гегемоном культурного мира, если она всецело раскроет себя»37. Однако представление о предстоящем претворении материка в расширенное подобие России, несомненно, разделяли основатели движения. В частности утверждения Трубецкого о будущей русско-евразийской культуре, «оцерковленной сверху донизу», и прогнозы Савицкого насчет господства этой культуры в большой Евразии определенно предваряли тезис «катехизиса», якобы «Евразия-Россия... притязает еще и на то, и верит в то, что ей в нашу эпоху принадлежит руководящая и первенствующая роль в ряду человеческих структур... Но обосновать свою веру она может только религиозно» 38.
Все это должно бы полностью развеять недоумения иных историков насчет того, какой, собственно, смысл могли иметь претензии на «освобождение мира от романо-германского рабства» для евразийцев, отрицавших общечеловеческую («мировую») цивилизацию. Повторяю: культурплюралистскую фразеологию ранних евразийцев надо воспринимать с постоянной поправкой на их главную сверхзадачу. Они вполне искренне верили во множественность соборных «личностей» — культур и народов, полагая, однако, что все эти личности должны включиться в православную «симфонию». Мир должен быть «освобожден» от «ереси» и «раскола», в том числе через войны азиатов против европейцев, чтобы иметь возможность развиваться к православию. Картина мира, обусловившая сдвиг в значении термина «Евразия», — конфессионально-мифологическая в своей основе. Запад отпал от соборности, которую в свернутом виде являет мировое средо-
точие — православная Россия. Более того, он пытается эту соборность подменить, выдать свое за то всеобщее, центр и оплот которого — русская Церковь. Перед нами воспроизведение вечного спора русского православия с Римом насчет того, какая из разошедшихся конфессий мистически несет в себе полноту христианства. Но этот спор инсценируется ранним евразийством в геополитических терминах, образах и сюжетах.
Мировая ойкумена, она же, актуально или потенциально, вселенская общность христианства, изображается платформой Старого материка (Евразии), на которой противостоят друг другу Россия-Евразия и Европа. Само соотношение этих названий икони-чески указывает, с одной стороны, на некую представляемую Россией целостность и, с другой стороны, на Европу как часть, от этой целостности отколовшуюся. Если большая Евразия в этом геополитическом коде оказывается синонимом к православным «вселенскости» и «ка-фоличности», то Россия — «средоточие мира, становящегося Церковью», закономерно принимает на себя — символически и синекдохически — имя всего материка. Между тем «прижатая к морям», «выдвинутая вовне» Европа выпадает, выделяется из континента, персонализированного «соборной личностью» России.
Видимо, на тех же основаниях моделируется отношение евразийцев к нехристианской Азии. Ее приморские общества с их окраинным положением в «воцерковляемом» мире, подвержены в той или иной мере «веянию духа сатаны». Но как миры «потенциального правосла-
<_> <_> т 4 <_> <_>
вия» они достойны симпатий в их борьбе с Европой, ведавшей истину и отпавшей от нее. Ранние евразийцы могли обратить внимание на словоупотребление своих предшественников Данилевского и Ламан-ского, называющих Европу «полуостровом» Азии — иначе, величающих «Азией» тот массив, который с конца XIX века известен в географии как материк Евразия 39. Требуя от Европы покаяния, создатели «катехизиса» 1926 года вместе с тем верят в будущее преложение Азии, земли «потенциального православия», в ту «православную Евразию», что предызображена Россией. Отсюда понятны и резкая отчужденность евразийцев от наличных азиатских культур при общем сочувствии азиатскому религиозному духу, и рекомендуемая ими для России международная стратегия, своеобразно соединяющая политическую азиофилию с изоляционизмом. Содействуя «освобождению» мира для православия, Россия-Евразия как сакральный фокус становящегося континента Третьего Тысячелетия должна избегнуть расточения в периферийных царствах потенциальности и становления. Потому-то она обязана выступить «неподвижным центром», относительно той материковой окраины, где предстоит грянуть битвам меж-
<_> Т 4 Т 4 (J <_>*<_> <_>
ду отпавшей от Евразии Европой и «языческой» Азиеи, которой еще суждено влиться в «расширенную» Евразию (sensu latiore).
Хотелось бы обратить внимание читателя на одно обстоятельство принципиальной важности. В сознании лидеров раннего евразийства жила устойчивая связь между пафосом «России-Евразии» и неприятием стиля петербургской империи. Этой связи вовсе не воспринял такой попутчик движения, как Бицилли, понимавший «Евразию» исключительно в смысле европейско-азиатского междумирья и потому писавший, что «Россия, то есть Российская Империя, есть Евразия и всегда была Евразией»40. Но увлечение Трубецкого и Савицкого Московской Русью, похоже, имеет прямое отношение к генезису раннеевразийской «географической мифологии». «Катехизис» 1926 года прямо объявил Москву XVI—XVII веков «религиозным оправданием» евразийского мира41. Трубецкой в своих статьях, подобно славянофилам или, позднее, И. Солоневичу, расценивает «императорское самодержавие» как «вырождение допетровской... подлинно национальной монархии»42. И когда он глумился над куцей, «не дальше XVIII века» исторической памятью русских политиков, когда призывал на Россию такую революцию, которая бы «стремилась быть “возрождением” глубокой древности»43 — то для него и для его сотоварищей, отказывающихся видеть истоки России-Евразии в Киеве, эти пассажи звучали надеждой на возрождение духа и мировоззрения Московского Царства. Думается, в идеологии и словесности этой притягивавшей евразийцев эпохи мы найдем истоки мифа о России-Ев-разии — «сердцевине» и прообразе-модели православного мира — материка.
Можно вспомнить, как в XVI веке Филофей в своих посланиях обосновывал перенос имени «Рима» на Москву. Рисуя картину мира, «потопленного» неверием, где Москва поднялась над потопом как последнее царство, Филофей афоризмом «Рим — весь мир», калькирующим древнюю латинскую игру на созвучии «Града» и «мира», Urbs и orbis44, закладывал в теорию «третьего Рима» восприятие России на правах «мирового остатка» сжавшейся ойкумены. Москва — Третий Рим, поскольку Россия представляет собою весь уцелевший мир. Еще важнее, что в XVII веке из тех же посылок развивается идея царства, символически объемлющего — «держащего» — весь земной круг, представляемый сообразно с традициями античной и средневековой географии. Современная исследовательница М. Плюханова цитирует комментарий на Библии 1663 года к изображению трех венцов в гербе московских царей: «Яко есть Троицы теплая служебница. Яко воздер-жавствует Европою, Асиею, землею тричастные Ливии. Яко трех благодатей родительница»45. Держава, служащая на земле промыслу
Троицы, несет герб, представляющий тремя венцами полноту мирового охвата согласно с верой в троечастное членение мировой суши.
Эта Россия XVII века, «воздержавствующая» Европой, Азией и Ливией, — идеологическая предшественница раннеевразийской «Рос-сии-Евразии» как религиозного и географического центра того Старого материка, который некогда отождествлялся с земным кругом. Думается, трактовка Америки в «Миграциях культуры» Савицкого в качестве земли, неревниво уступаемой для жизни Западу, может также по-своему восходить к средневековому географическому канону, для которого Америка оказывалась «лишней», избыточной частью света. Вообще, разбираясь с омонимией Евразии-материка и Евразии-России, мы обнаруживаем в напряжении между двумя смыслами топонима — поскольку это напряжение впрямь проявляется — своего рода наложение мировой фабулы Маккиндера на воспринятую нашими консервативными революционерами «геософию» московского православия. Мифотворчество, представлявшее Россию то островом в «потопленной» вселенной, то образом «европейско-асийско-ливий-ского» мирового царства, сталкивается с империалистической сагой начала XX века, по которой «сердцевина Евро-Азии» пытается собою объять Мировой остров (World Island). И от такого совмещения фабула Маккиндера непредсказуемо мутирует: вместо битвы суши с приморьем нам рисуется приморье, полыхающее войной вокруг неподвижной «географической оси», зато тезис об Америках с Австралией как о недосягаемом для хартленда «внешнем полумесяце Евро-Азии» оборачивается геокультурной эсхатологией, где Россия-Евразия Третьего Тысячелетия в конце концов вытесняет Запад в дальние края за океаном из «воправославленной» большой Евразии.
Остается лишь добавить, что в сознании Савицкого миф о мире, предназначенном «из себя» стать Россией, дожил до 50-х судя по забавному лагерному стихотворению пожилого евразийца «Грамматистам русским»:
...Труд ваш благородный Ковал для мира мировой язык.
Заговорят по-русски в мире все народы,
Все племена и каждый материк46.
IV
Вот теперь, обсудив отношение между двумя Евразиями в дискурсе ранних евразийцев, мы можем подступиться и к двусмыслице «Евразии» как эпитета России в их текстах. К этой двусмыслице впервые, кажется, прикоснулся оторвавшийся от евразийства Бицилли, когда
написал о его «двух ликах», «жизненных, хотя каждый по-своему» и, по мнению критика, «способных существовать и отдельно», будучи обращены — один к «идеалу Православной Руси», другой к концепции «федерации Земель и Народов»47. Но Бицилли ошибочно полагал, что лишь второй из этих ликов евразийства был заключен в самом названии «Евразии». На деле же, как я пытаюсь показать, двум идеологическим измерениям раннего евразийства соответствуют два истолкования прозвища «России-Евразии» — через имя единого материка или через названия двух раздельных частей света. Вдоль одной из возникающих таким образом семантических осей выстраиваются суждения насчет религии, творящей культуру и этнический тип, и утверждения о Евразии — индивидуации православия, взращивающей грядущую культуру Старого Света. Вдоль другой оси тянутся медитации на тему того, как массы лингвистически и культурно гетерогенных народов, неевропейских и не вполне азиатских, общностью пространства и судьбы понуждаются к взаимоприятию и некой кооперации. Я бы определил эти смысловые оси как рационализацию формулы «России-Евразии» «сверху» — от ценностей и заданностей и соответственно как ее же рационализацию «снизу» — от фактических данностей, усиленно возгоняемых в ранг идеологии. Пользуясь каламбуром П. Флоренского, можно говорить о толкованиях «России-Евразии» от «эмпиреи» и от «эмпирии», поддерживаемых двумя конкурирующими внутренними формами слова.
Куда же ведет вторая ось мимо деклараций о «Чингисхановом наследии» как обязывающем принципе многокультурной и многоязыкой политической стройки? Трубецкой пылко пишет о настающем веке идеократий и об «идее-правительнице», которая будет в нем направлять обитателей Евразии. Но на поверку оказывается, что сия могучая идея сведется к «благу совокупности народов, населяющих данный автаркический особый мир», при устранении между этими народами «чувства национального неравенства»48. Вот и все. А как же с «индивидуацией православия»? С «примитивностью» ислама? С «веянием духа сатаны» в буддизме?
Евразийцы пробуют притереть «Евразию заданностей» к «Евразии данностей», приложить теорию «потенциального православия» уже не ко внешней Азии, но к миллионам обитателей самой России. Звучит это так: «Язычество есть потенциальное православие... Язычество скорее и легче поддается призывам Православия, чем западнохристианский мир, и не относится к православию с такой же враждебностью. Как потенциальное христианство, как смутное и начальное осознание истины, язычество само по себе особенной стойкостью не отличается». Потому ламаизм и мусульманство России, будучи благодушно зачислены в «язычество», объявляются «тяготеющим к русскому
Православию как к своему центру религиозно-культурным миром», чье «свободное... саморазвитие будет его развитием к Православию, приведет к созданию новых специфических его форм»49.
Увы, прожорливый принцип реальности не насытим мистифицирующими полууступками: он домогается от наших идеологов безоговорочного приятия эмпирической Евразии как пестрого и полиморфного скопища суверенных стихий и элементов. В первом же евразийском издании Трубецкой признает, что все «опыты «христианизации» инородцев до сих пор были мало удачны». Вывод? От «верхов» русской культуры требуется «не ограничиваться восточным православием, а выявлять и те черты своей основной народной стихии, которые способны сплотить в одно культурное целое разнородные племена»50. Так, с первых шагов евразийство пребывает в вибрирующем шатании между велениями культуре «оцерковляться сверху донизу» и пожеланиями к ней же не «ограничиваться православием», но с тех же макушек ориентироваться на низы, где русские успешно конвергируют с иноплеменным и иноверным соседством. Если «катехизис» 1926 года дышит надеждой на перерождение всех евразийских религий через «свободное саморазвитие» в «специфические формы православия», то более краткий евразийский манифест 1927 года лишь обязывает власти во исполнение «основных религиознокультурных задач» — «содействовать каждой вере, исповедуемой народами России-Евразии»51.
Можно проследить, как отцы евразийства пятятся перед принципом реальности в наглейших его обличьях. Чего стоят утверждения Трубецкого, что якобы не евразийцы, а сама «жизнь», отняв у русского народа статус «единственного хозяина государственной территории», тем заменила Россию на «Евразию»!52. А из этого постулата извлекается практическое следствие: только идея «многонародного единства евразийской нации» может дать Евразии «тот этнический субстрат государственности, без которого она рано или поздно начнет распадаться на части к величайшему несчастью и страданию всех ее частей». Итак, чтобы сия государственно бессубстратная Евразия обрела недостающий ей субстрат, надо «соответственно перевоспитать самосознание народов Евразии», убедив их пуще всего гордиться тем, что они — «евразийцы». «В частности, с этой точки зрения совершенно по-новому приходится строить историю народов Евразии, в том числе и русского народа»53. Подобная грандиозная промывка мозгов необходима для внушения народам «идеи-правительницы» их общего блага и предотвращения их — иначе неизбежных, «рано или поздно» — «страданий» от распада Евразии. Иными словами, мы приходим к идеологической инженерии с утилитарно-гедонистской мотивировкой.
Трубецкой понимает трудность намечаемых свершений. Ведь дело приходится иметь с народами, как уже сказано, не сближаемыми ни языком, ни верой — напротив, вера и язык многих из них роднят их с племенами за пределами Евразии. Что ж, зато «евразиаты» связаны той «общностью судьбы», которую во избежание страданий надлежит поставить выше иных связей и общностей! Но ведь «судьба» без религиозной подоплеки вырождается в аморфный и зыбкий случай, в конъюнктуру, на которой ничего долговечного не вырастить и не построить, — и сам мыслитель в «Наследии Чингисхана» оговаривает бесполезность и даже прямой вред ислама для выживания евразийской империи Чингисхана, не вписавшейся в мусульманский проект мирового Халифата54. Не станет ли православие такой же помехой? Поразительно, что вся рассмотренная аргументация выткана тем же Трубецким, который в памфлете о «Вавилонской башне и смешении языков» провозгласил, что общим знаменателем разноосновных культурных традиций может быть только низший принцип экономического благополучия и техники — и осудил этот принцип, написав: «Никакое братство неосуществимо вовсе, когда во главу угла ставятся эгоистические материальные интересы»55. И вот из эгоистических материальных интересов «блага совокупности народов» он пробует выжать «идею-правительницу», которая бы удержала Евразию от коллапса. Но что, собственно, надо от него удерживать? «Индивидуацию православия»? Да нет, «индивидуация» — это та Евразия, которая центр «мира, становящегося Церковью», а не та, что раскинулась между Европой и Азией «неким важным промежуточным членом» и нуждается в сочиненном «субстрате».
«Евразийство ценностей» твердит, что народ создается верой, а земля «выбирается» народом 56. «Евразийство данностей» вынуждено либо братать всевозможные культуры общего почвенного «местораз-вития», либо пробует создавать народ и культуру из прагматической потребы, возводя сосуществование племен в «судьбу», а «судьбу» — в высшую из ценностей. В любом случае «евразийство данностей» подозрительно перекликается с обанкротившейся в нашем столетии идеологией османизма, утверждавшей братство народов Оттоманской Порты по тем же основаниям «судьбы» и «пространства». Подытожим: достаточно сравнить «Общеевразийский национализм» Трубецкого с теологией «катехизиса» 1926 года, чтобы убедиться в болезненной расколотости раннеевразийского дискурса, закрепленной двойственностью мотивировок для эпитета «Евразия».
Тем самым этот дискурс оказывается открытым для атаки идеологов, принимающих какой-то один из «двух ликов евразийства» и ана-фематствующих другой. Именно так в 1927 году эту доктрину с противоположных позиций атаковали Бицилли и Флоровский, былые
участники первых евразийских изданий. Каждый из них принял одну «Россию-Евразию» и отверг другую.
Флоровский обличает евразийство за поклонение данности, за «покорное и даже угодливое приятие творимой новизны», низводящее православие до одной из примет месторазвития и расточающее историю Церкви и ее народа в судьбах евразийского конгломерата, в энтропии «дурного кровяного почвенничества». Учение о «потенциальном православии» всех евразийских верований им осуждено как очистка совести идеологов и политиков для сделок с Востоком вне и внутри России, готовым поглотить и растворить Святую Русь. Курс евразийцев на секулярное государство, пекущееся о всех верованиях Евразии, обнаруживал в глазах Флоровского их моральную готовность к антиправославной конъюнктурной политике ради ублаготворения «своего» Востока. Призывая русских знать этот «свой» Восток, чтобы чувствовать грань между ним и собой, Флоровский сыплет полемическую картечь на все то, что я зову «евразийством данностей» — на эту «ни-Азию-ни-Европу»57.
Напротив, для Бицилли и в 1922, и в 1927 годах «Россия-Евразия» приемлема лишь как совокупность «срединных» земель и народов материка, способных послужить его внутренней связи. В программе их национально-федеративного, фактически советского обустройства заключена, по Бицилли, «чистая идея евразийства». «Восправославле-ние» Старого материка для него — миф в худшем смысле, Россия как средоточие православия — нелепость: православных множество и вне России, а внутри нее полно иноверцев. «Православие» и «Евразия» — сферы несовпадающие». Он, не задерживаясь, проходит мимо готовности евразийцев увидеть совсем по-старообрядчески в православии южных славян, а значит и иных ориентированных на Запад народов (греков, румын) их «умирающее прошлое», — и тем самым крепче замкнуть эту веру на России-Евразии как на единственно священной земле, мировом средоточии58. «Потенциальное православие», на его взгляд, не утешительный самообман совести евразийцев, но неудачная прозелитическая пропаганда, которая не приемлема ни для мусульман, ни для буддистов. «Православная правящая партия» в секуляр-ном государстве для Бицилли — не беспринципный компромисс с Востоком, как для Флоровского, но залог перерождения Церкви в орган насильственного властвования. Это путь к «безраздельному и неограниченному господству одной категории граждан над всеми другими или, что на практике в евразийских условиях одно и то же, такому же господству одного народа над всеми прочими»59.
Не приняв «евразийства заданностей», Бицилли пытается отсечь его точно болезненный нарост на «евразийстве данностей», обличить его во славу последнего, превозносимого как живая суть евразийства.
При этом он напрасно связывает евразийскую геополитику всецело с идеей «федерации Земель и Народов», ограничивая «евразийство за-данностей» вероисповедным, идеократическим компонентом движения. Надеюсь, я смог показать, что «евразийство заданностей», располагало своей собственной геополитической проекцией, вступающей в контрапункт с мировым сюжетом Маккиндера, тогда как «евразийство данностей», не имея к этому мировому сюжету касательства, уж скорее способно, хотя и при оговорках, подыграть Хаусхоферу с его Россией — Zwieschenglied. И в свою очередь «евразийство данностей», несомненно, увенчивалось собственным идео-кратическим ярусом — планами выращивания этнического субстрата для России-Евразии через насаждение «общеевразийского национализма». На каждой из осей осмысления этой формулы — «Россия-Ев-разия» — особая геополитика и особая идеократия.
V
Сопряжение двух смыслов под одной словесной оболочкой было, по-видимому, врожденным пороком раннеевразийской мысли, мешавшим Савицкому и Трубецкому распознать различие двух путей, по которым оба они пытались двигаться одновременно. По одну сторону перед идеологами, принявшими и благословившими конец петербургской «антинациональной монархии», открывалась дорога консервативной революции по-русски, — то есть апелляция к духу Московского царства с тем его «чувством религиозного и исторического одиночества, которое и было, собственно, чувством национального самосознания», с его равносильными «способностью к самообольщению и беспощадностью к себе, необходимыми для того, чтобы понимать собственную историю как отражение Священной истории»60.
На совсем другой путь толкало давление данностей — зрелище большевистской сборки в отодвинувшейся от Европы на восток России, где с отпадом запада Империи возрос процент тюрок и монголов, «заговоривших на своих признанных официальными языках»; этой сборки поверх расшатанных структур повседневности, когда, по Трубецкому, «на самих русских физиономиях» проступило что-то «туран-ское», а по России «опять как семьсот лет тому назад запахло жженым кизяком, конским потом, верблюжьей шерстью, туранским кочевь-ем»61. Для «правых», не склонных к идейному большевизанству евразийцев вроде Трубецкого и Савицкого, этот второй путь был путем приятия большевистской постимперской сборки помимо ее идеологии, но с попыткою возвести в идеологию технику сборки и ее результаты сами по себе. Как ни расценивать эту дорогу, по ней не выйти было в
православную Москву. Тем не менее основатели евразийства сами не только не сделали выбора из двух путей, но вероятно, предсознатель-но постарались не замечать их расхождения, может быть, из интуитивного страха, как бы любое из решений не подорвало либо ценностного обеспечения программы, либо ее прагматической жизненности.
На самом деле выходом из этой апории могло быть превращение евразийской двусмыслицы в сознательно-конструктивный принцип идеологии с двойным дном, которая экзотерически проповедовала бы Федерацию Земель и Народов, а между тем эзотерическая вера в Православную Евразию Третьего Тысячелетия пестовалась бы как внутренняя дисциплина целенаправленно формируемого «правящего подбора», отличающего «Евразию профанов» от «Евразии пастырей». Впрочем, такое решение требовало бы возможности пропаганды на двух принципиально разных уровнях и по раздельным каналам, что было довольно-таки затруднительно в условиях эмиграции. Вместо разведения двух внутренних форм «России-Евразии» мы замечаем во многих раннеевразийских текстах пробные и шаткие смысловые мостики между ними. То нам преподнесут домысел о жаждущем воправо-славиться «наследии Чингисхана». То нарекут Малую Азию апостольских дней и возникшую из нее Византию первой православной «Евразией», чтобы тут же свести это определение на «варварскую» пе-
<_> <_><_> <_> /Л ' I '
строту азийско-византийской культурной стилистики62. 1о обыграют тему России как европейско-азиатского «промежуточного члена» при помощи квазибиблейской фразеологии воссоздания «рассыпанной храмины» континента63.
«Раздрызг» движения в конце 20-х после выделения «левых» евразийцев, заменивших в идеократическом ярусе доктрины русское православие на марксизм и «общее дело» Н. Федорова , был сокрушительнее всего для «евразийства заданностей»: оказался в открытую объявлен факультативным идеологический блок, утверждавший титулование материка по сакраментальному имени России. Парадоксальна роль, сыгранная в этом деле Л. Карсавиным, в середине десятилетия проявлявшим несомненный вкус к извивам евразийской теологии. Неоспоримо, что «левое» евразийство Д. Святополка-Мирского и других обладало специфической мистикой, во многом восходящей к духу революционного «скифства» 1917—18 годов. Но войдя во вторичный симбиоз с лозунгом «Евразии», эта мистика не способствовала семантической разработке лозунга, а больше паразитировала на нем, вышелушивая из него всякую внутреннюю форму повторами заклинаний о «Евразии — шестом материке» и т.п. (почему «шестом», а не «седьмом» после Антарктиды, не «восьмом» наряду с Южной Америкой?).
Дальнейшая история так называемых евразийских идей в эмиграции и в России — не моя проблема и материал не мой. Впрочем, оче-
видно, что практически эта история, включая блестящие труды Г. Вернадского, течет под знаком торжествующего «евразийства данностей». К началу 90-х годов в России — стране «бывших коммунистов»
— утвердился стойкий евразийский fa3on de parler et ecrire. Он включает рассуждения об Евразии как о «кормящем и вмещающем ландшафте» между Азией и Европой, с «особым миром народов», созданным «исторической судьбой». В тот же репертуар входят запугивания «страданиями народов» при распаде этого «самобытного мира» и призывы к «общей работе» на славяно-мусульманское, а иногда и пуще славяно-мусульмано-буддийское «совместное благо»64. Примечательно, что сохраняется именование Евразии «континентом» или «материком», однако сами эти географические термины мутируют, превращаясь просто в синонимы большого и непрерывного сухопутного пространства: так для Л. Гумилева Евразия без разницы — то «континент», то «часть континента», то «регион континента» и т.п.65. Здесь, по-видимому, налицо рудименты уже почти забытого раннеевразийского мифа. Наконец, «Евразия» даже перестает отождествляться с Россией: «евразийское пространство» становится другим названием для пространства постсоветского. Мы узнаем, что Азербайджан — такая же «страна традиционного евразийства», как и Россия, ибо в ней европейские черты так же переплетаются с восточными66. Наконец уже «Евразийским транспортным коридором» называют проекты южных магистралей, которые кто-то грозится пустить в обход России.
Иной назовет возобладание этой линии в евразийском дискурсе торжеством реализма, другой — признаком цивилизационного провала России, итогом ее дрейфа в сторону пониженной духовной и стилевой маркированности. Как бы то ни было, сегодня «Евразия» — эвфемизм для «кормящего» и «вмещающего» послебытия Империи, ликвидированной второй раз за столетие67. И кому на ум взбредет — хоть ради вызова энтропической «евразийской» скуке предположить в омонимии двух Евразий намек на православный материк будущего?68
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Герцен А. И. Россия и Польша // Собрание сочинений в 30 т. М., 1958. Т. 14. С. 39; Достоевский Ф. М. Дневник писателя — 1881 г. // Полное собрание сочинений в 30 т. Л., 1984. Т. 27. С. 33; Леонтьев К. Н. Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения // Леонтьев К. Н. Избранное. М., 1993. С. 167 сл.
2 См. : Иордан М. В., Червонная С. В. Исмаил Гаспринский о русско-восточном согласии // Цивилизации и культура. М., 1994. Вып. I. С. 240.
3 Большая советская энциклопедия. Изд. 3-е. М., 1971. Т. 5. Кол. 487.
4 Флоровский Г. В. Евразийский соблазн // Россия между Европой и Азией: Евразийский соблазн (далее — РМЕА). М., 1993. С. 257.
5 Исход к Востоку. Предчувствия и свершения. Утверждение евразийцев. София, 1921. С. VII; Савицкий П. Н. Поворот к Востоку // Там же. С. 2.
6 Савицкий П. Н. Евразийство // РМЕА. С. 102
7 Слова евразийца В. П. Никитина. См.: Евразия. Исторические взгляды русских эмигрантов. М., 1992. С. 78.
8 Ламанский В. И. Три мира азийско-европейского материка. Пг., 1916. С. 3.
9 Евразийство. Опыт систематического изложения (1926 г.) // Пути Евразии. М., 1992.С. 377.
10 Савицкий П. Н. Евразийство... С. 101.
11 Савицкий П. Н. Географические и геополитические основы евразийства // Дугин А. Г. Основы геополитики. М, 1997. С. 511. Кстати, еще до замысла «Исхода к Востоку» Савицкий в основополагающей статье «Европа и Азия» (январь 1921 г.), впервые обосновывая понятие «России-Евразии», пишет о переносе обозначения, «которое обычно прилагают ко всему материку “Старого Света” на “срединную часть этого материка”, на ту “обширную область, центром которой является средостение между Европой и Азией в традиционном их разграничении”» (см.: Савицкий П. Н. Континент Евразия. М., 1997. С. 154). В контексте последующих толкований этого ключевого понятия европейской парадигмы становится очевидно, что уже в этом первом его появлении прослеживаются две мотивировки, причем одна, явная («средостение» Азии и Европы) затеняет другую (перенос на Россию наименования Старого Света).
12 Цымбурский В. Л. Открытое общество, или Новые цели для Европы // Полис, 1992. № 5-6.
13 Sbss E. Das Antlitz der Erde. Prag-Leipzig, 1885, Bd. I. S. 768; Ратцель Ф. Земля и жизнь. СПб., 1906. Т. 2. С. 608; Савицкий в «Географических и геополитических основах евразийства» (с. 511) почему-то пишет о «Старой Евразии А. фон Гумбольдта». Я не большой знаток наследия Гумбольдта. Однако известно, что в главных своих трудах «Космос» и «Центральная Азия» этот натуралист говорил о Европе как о «полуострове Азии». Кроме того, Гумбольдт называет Российскую империю europдisch-asiatisches Reich. И во всех этих случаях он не прибегает ни к термину-композиту «Евразия», ни к слитным прилагательным «евразийский» или «евроазиатский» (эти выражения отсутствуют и в указателях к «Космосу»). См.: Humboldt A. von. Kosmos. Stuttgart-Tübingen, 1845. Bd. I. S. 308, 351, Bd. 2. S. 214; Гумбольдт A. Центральная Азия. М., 1915. T. I. C.
59 и сл. Поэтому я не знаю, что имел в виду Савицкий.
14 The Oxford English Dictionary. 1989. Vol. 5. P. 439.
15 Семенов-Тян-Шанский В. П. О могущественном территориальном владении применительно к России. Пг., 1915. С. 17.
16 The Oxford English Dictionary, ibid.; Le Grand Robert de la langue frarnaise. Montreal, 1990. T. 4. P. 227; Der Grosse Herder. Freiburg, 1954. Bd. 3. S. 661.
17 Савицкий П. Н. Степь и оседлость // РМЕА... С. 129.
18 Mackinder H. Geographical Pivot of History // Dorpalen A. The World of General Haushofer. Port Washington, 1966. P. 197 sq.
19 Пример такой конструкции из статьи : Burnham J. Lenin’s Heir // Partisan Review. 1945. № 12. P. 66 sq. мне известен по работе: Chilton P. Security Metaphors. N.Y., 1996. P. 157.
20 Dorpalen A. The World... P. 152 sq.
21 Haushofer K. Sьdostasiens Wiederaufstieg zur Selbstbestimmung // Haushofer K., Mdrz J. Zur Geopolitik der Selbstbestimmung. Mьnchen-Leipzig, 1923. S. 20, 23, 31, 40, 79, 90, 107.
22 Haushofer K. Der Kontinentalblock: Mitteleuropa-Eurasien-Japan // Jacobsen H. A. Karl Haushofer: Leben und Werk. Boppard am Rhein, 1979. Bd. I. S. 607, 609, 610.
23 Schellenberg W. Aufzeichnungen. Wiesbaden-Mьnchen, 1979. S. 130.
24 Трубецкой Н. С. Русская проблема // Трубецкой Н. С. История. Культура. Язык (далее — ИКЯ). М., 1995. С. 302; Савицкий П. Н. Континент-Океан // Исход к Востоку. С. 104 и сл.
25 Трубецкой Н. С. Русская проблема... С. 301.
26 Евразия (1926)... С. 402; Трубецкой Н. С. Наследие Чингисхана... С. 216.
27 Евразия (1926)... С. 401 и сл.
28 Бицилли П. М. «Восток» и «Запад» в истории Старого Света // РМЕА... С. 357.
29 Савицкий П. Н. Географические и геополитические основы... С. 514.
30 Савицкий П. Н. Степь и оседлость... С. 129.
31 XII съезд РКП(б). 17-25 мая 1923 г. М., 1923. С. 294 и сл.
32 Савицкий П. Н. Миграции и культуры // Исход к Востоку... С. 48 и сл.; Ср.: Мечников Л. И. Цивилизация и великие исторические реки. М., 1995. С. 274 и сл.
33 Флоровский Г. В. О народах неисторических (Страна отцов и страна детей) // Исход к Востоку... С. 68.
34 Трубецкой Н. С. Религии Индии и христианство // ИКЯ... С. 267 сл., 291 и сл.
35 Бицилли П. М. Два лика евразийства // РМЕА... С. 282.
36 Евразийство (1926 г.)... С. 362 и сл., 366, 369, 371 и сл.
37 Евразия. Исторические взгляды... С. 38.
38 Трубецкой Н. С. К украинской проблеме // ИКЯ... С. 378; Евразийство (1926 г.). С. 379.
39 Данилевский Н. Я. Россия и Европа. М., 1991. С. 58; Ламанский В. И. Три мира... С. 27.
40 Бицилли П. М. Два лика евразийства // РМЕА... С. 279.
41 Евразийство (1926 г.)... С. 381.
42 Трубецкой Н. С. Мы и другие // ИКЯ... С. 353.
43 Трубецкой Н. С. У дверей. Реакция? Революция? // ИКЯ... С. 325.
44 Успенский Б. А. Восприятие истории в Древней Руси и доктрина «Москва — Третий Рим» // Успенский Б. А. Избранные труды. М., 1996. Т. I. С. 97, 119 сл.
45 Плюханова М. Б. Сюжеты и символы Московского царства. СПб., 1995. С. 271.
46 Цит. по: Лавров С. Б. Л. Н. Гумилев и евразийство // Гумилев Л. Н. Ритмы Евразии. М., 1993. С. 14. Вообще-то представления ранних евразийцев о будущем Америки могли быть отчасти навеяны и «Тремя мирами...» Ламанского: в этом труде романо-германской Европе как лишенному перспектив «миру настоящего» противопоставлены два «мира будущего» — греко-славянский Средний мир и англо-саксонское сообщество, которому предстоит подняться вне Старого материка и охватить заморские части света, низведя Европу до состояния своего захолустья. (Ламанский В. И. Три мира... С. 44 и сл.).
47 Бицилли П. М. Два лика евразийства... С. 279, 283.
48 Трубецкой Н. С. Об идее-правительнице идеократического государства... С. 441
сл.
49 Евразийство (1926 г.)... С. 363, 365.
50 Трубецкой Н. С. Верхи и низы русской культуры // ИКЯ... С. 140.
51 Евразийство (формулировка 1927 г.) // РМЕА... С. 223.
52 Трубецкой Н. С. Общеевразийский национализм // ИКЯ... С. 427.
53 Там же. С. 426.
54 Трубецкой Н. С. Наследие Чингисхана... С. 232.
55 Трубецкой Н. С. Вавилонская башня и смешение языков // ИКЯ... С. 331.
56 Последний пункт присутствует даже в письмах П. Н. Савицкого к Л. Н. Гумиле-
ву в конце 1950-х годов. См.: Гумилев Л. Н. Ритмы Евразии... С. 210 сл.
57 Флоровский Г. В. Евразийский соблазн... С. 237 и сл.
58 Евразийство (1926 г.)... С. 374.
59 Бицилли П. М. Два лика евразийства... С. 283.
60 Плюханова М. Б. Сюжеты и символы Московского царства... С. 236.
61 Трубецкой Н. С. Наследие Чингисхана... С. 261; в те же годы Троцкий поразительно сильно писал о «бивуачном быте революции»: Троцкий Л. Д. Литература и революция. М., 1991. С. 69.
62 Савицкий П. Н. Евразийство... С. 101, 104.
63 Савицкий П. Н. Географические и геополитические основы евразийства... С. 509.
64 Особняком стоят «новые правые» группы «Элементов» (А. Дугин и др.); они пробуют подновить связь двух Евразий, «насаждая и поливая» в России 1990-х годов геополитику школы Хаусхофера, то есть убеждая русских потрудиться на панконтинентальное сплочение большой Евразии против «американского мондиализ-ма», обеспечить своими ракетами и кровью продвижение японцев в Монголию и Бурятию, Ирана — в Среднюю Азию, а также строительство германской Центральной и Восточной Европы и т. п. См.: Дугин А. Г. Основы геополитики... и мою рецензию на эту книгу в «Pro et contra» 1996. Т. 2. № 3. С. 223 и сл.
65 Гумилев Л. Н. Ритмы Евразии... С. 37, 67; он же: От Руси к России. М., 1994. С. 297 сл. Ср. демонстративную неразборчивость в употреблении терминов «континент» и «материк» у Савицкого — например, в его географическом обзоре России-Евразии» (Савицкий П. Н. Континент Евразия. С. 292), где автор заявляет свое намерение эти термины «научному уточнению не подвергать и прилагать равно к “географическому миру” и “части света”».
66 Иорданский В. Б. Евразийская перспектива: реальность или мираж? // Россия на новом рубеже. М., 1995. С. 259 и сл.
67 На эту формулировку меня натолкнул Г. Б. Кремнев, которому я благодарен за обсуждение основных положений работы.
68 Поразительно, что в 1922 году — спустя год после выхода «Миграций культуры» — Савицкий в предисловии к докладу А. Карташева «Реформа. Реформация и исполнение Церкви» настойчиво утверждал, якобы евразийцы «лишены живого чувства тысячелетнего царства» (Савицкий П. Н. Континент Евразия... С. 140). Но, спрашивается, чем же, если «не тысячелетним царством» было для Савицкого предрекаемое им после 2000 года наступление господства русско-евразийской культуры на материке, который бы тем самым претворялся в православную ойкумену? Одно из двух: или Савицкий впрямь верил в то, о чем писал в указанном предисловии, или лукавил. В первом случае пришлось бы отнести обозначающуюся в «Миграциях культуры» символику Третьего Тысячелетия к тем глубинным установкам, которые невольно прорывались через самоцензуру идеолога. Во втором же случае мы имели бы здесь прямое свидетельство о наличии в составе раннеевразийского идейного комплекса тех эзотерических пластов, каковые я называю «евразийством пастырей».