\ ДЕНЬ ПОБЕДЫ \
Дети войны
Игорь Бестужев-Лада: «Мы знали, что немцы нападут»
Когда началась война, мне было 14 лет. 22 июня я проснулся в 8 утра. Война шла уже четыре часа, но я об этом не знал. Проснувшись, я изрек: «Хорошо, если бы началась война». Родители были за перегородкой. Они сказали: «Ты что, с ума сошел?» А я очень рвался в армию, пытался поступить в военно-морскую школу, но она была целиком заполнена «блатными» детьми. И мне казалось, что если бы началась война, «блатные» родители освободили бы мне дорогу, и я легко поступил бы в военное училище. Отец мне сказал: «Ты знаешь, что такое война? Это же ужас! Вши, окопы, гибель миллионов людей!» — «Ну и что, гибель! А я штурмом возьму Берлин!» Отец возмутился, взял меня за шиворот и вышвырнул на улицу. Я очень обиделся. Со своим другом отправился в Сокольники на выставку трофейного оружия, финского и польского. А возвращаясь домой, услышал по радио о войне. И тогда мне пришлось спасаться. Потому что я знал, что дома меня ждет плетка.
Я долго стоял у подъезда, не решаясь войти. Наконец я увидел, что полковник Красной армии, друг отца, идет к моей площадке, и тихонечко пробрался вслед за ним. Он был инструктором ЦК с четырьмя «шпалами», и его разговор с отцом очень показателен. «Мы ожидали, что немцы нападут, — сказал он. — Несколько дней были в авральности, но скоро наши танки ворвутся в Берлин». В этом был уверен инструктор ЦК. Поэтому родители решили, что жизнь продолжается, и меня, раз
Прошло 68 лет с тех пор, как окончилась война. Из ветеранов остались единицы. Тем, кто не воевал сам, но пережил будни страшных лет, уже за 80. Это дети войны. Как изменила их жизнь мировая беда? Что сталось с ними в послевоенное время? Об этом рассказывают основатель российской футурологии, академик РАО Игорь Бестужев-Лада, писатель Алина Чадаева и философ Тамара Левада.
я не прошел в военное училище, следует отослать на каникулы к бабушке в село Лада под Саранском, чтобы я там провел каникулы и поступил в 8-й класс.
1 сентября 1941 года я поступил в 12-ю Саранскую среднюю школу, где проучился первое полугодие. А потом меня погрузили в теплушку и вместе с сестрой матери отправили в Златоуст, куда со своим заводом эвакуировался отец.
Жизнь в Москве была тяжелой. Я помню, как в июне 1941 года очень быстро исчезли с полок хлеб, макароны, картошка. Остались только крабы по 3.60 — это была безумная цена. И никому не нужное Советское шампанское. В этих условиях мы жили два месяца. На завтрак банка крабов, на обед две банки крабов и на ужин банка крабов. Кончилось тем, что меня вывернуло наизнанку, и до сих пор я не могу даже близко подойти к чему-нибудь крабовидному.
Но на Урале уже были карточки. Их было две — хлебная и продуктовая. Рабочим полагалось 800 г хлеба, служащим и иждивенцам — 400. Поэтому я, едва мне исполнилось 15 лет, встал за станок оборонного завода с единственной целью — получить карточку рабочего. Я проработал четыре месяца, а потом продолжил учебу. Мать, будучи заврайоно и секретарем парткома, из девяти человек организовала 9-й класс. Представляете, что значит в тех условиях создать класс из девяти человек? А мать воспользовалась своим положением и не прогадала. Это был блестящий выпуск. Все девять выпускников вышли ведущими научными сотрудниками. Но если бы не мать, ничего бы этого не было. Два завода эвакуировали на Урал. За два месяца в голой степи встало два оборонных предприятия! У всех дети. В классах по 45-50 человек. О десятилетке никто не мечтал.
Из заводов один выпускал авиационные пушки (это был отцовский ЗИС), другой — автоматы ППШ. Я работал
Игорь Васильевич Бестужев-Лада
Вифлеем. 7 января 2000 года. С Сергеем и Татьяной Капицами.
Саша
КАННОНЕ
поочередно на обоих и уволился в 1944-м, перед тем как вернуться в Москву. Смена длилась 11 с половиной часов, при этом полагался получасовой перерыв. Так продолжалось неделю. Потом был 16-часовой рабочий день и пересменок — дневная смена переходила в ночную, и дальше те же 11 с половиной часов. Но я работал только во время каникул.
Школы располагались в Златоусте. Мы жили в 15 км от него. Первые три месяца нас возили на автобусе, который дал мой отец. А потом шли 15 км пешком туда и 15 обратно по льду замерзшего озера. Это было нормой. Так жили и рабочие. Встал, 15 км пешком до станка,
11 с половиной часов за станком и 15 км обратно. Но все привыкали. Мы даже успевали поиграть.
Я числился старшиной школьной роты. В моем хозяйстве было 12 учебных автоматов, которые мы бесконечно собирали и разбирали, с которыми маршировали, залегали и, наконец, шли в атаку. В конце 1941 года наши игры приняли особый характер. Мы готовились встречать немцев партизанским отрядом, не подозревая, что, если бы кто-то об этом проведал, нас бы отправили в лагеря.
В конце 1941-го жизнь в Златоусте наладилась. Снабжение, соцобеспечение работали исправно. Здание школы превратили в госпиталь для немецких военнопленных летчиков. Но в моральном отношении это время было самым тяжелым. Все боялись, что немцы победят. Как раз тогда мы создали свой партизанский отряд. В таком напряженном положении мы просуществовали до декабря. А в декабре немцев остановили, потом был Сталинград, наступление Красной, а потом Советской армии, и все кончилось в мае 1945-го.
Победу я встретил в Москве, уже студентом Авиационного института. И я помню: сотни людей на улицах, которые обнимали, качали, подбрасывали угодивших в их руки воинов. Из моих никто не погиб, только дядя легко ранен. Он был кривой на один глаз, и несмотря на это в 1944 году его мобилизовали, он дошел до Берлина. Я видел только две страшные вещи: штрафбат и колонны пленных. И те и другие мучительно умирали с голоду.
с семьей.
Пленных я наблюдал в Златоусте. На втором заводе, который выпускал ППШ, я был конструктором по энергетике, и в моем подчинении были заключенные. Я понимал, что это люди, попавшие в беду. К ним относились как к чему-то в порядке вещей. В лагерях в войну сидело несколько миллионов людей — вернувшихся из плена и уголовников. Миллионов 12. И столько же на фронте. Такая была жизнь.
Вернувшись в Москву, я поступил в МАИ, однако по прошествии года вдруг выяснилось, что я не готов к математике, хотя в школе был круглым отличником. Я так и не окончил I курс. И тогда я вспомнил, что мне предлагали какой-то факультет международных отношений. Я отправился по адресу, быстро нашел его на Пресне, где мы тогда жили, и поступил в Московский институт международных отношений — знаменитый МГИМО, который окончил с красным дипломом в 1950 году.
МГИМО уже тогда был привилегированным. Мой курс состоял из 250 молодых офицеров, вернувшихся с фронта. И было только несколько 18-летних ребят после десятилетки. В 1950 году нас выпустили на службу. Но я тогда не знал, что, как сын отца, который сидел в тюрьме, я был гражданином второго сорта и дорога на аппаратные и дипломатические должности для меня закрыта. Я должен был идти либо в ТАСС, либо в науку. Тогда это было смешно, казалось бабьим делом. Но я пошел не в науку, а в Институт военной истории аспирантом по истории военного искусства. То есть в «армию» все-таки попал. Институт я окончил младшим лейтенантом, а через 25 лет вышел в отставку капитаном.
Моя кандидатская диссертация называлась «Русское военное искусство в Крымской войне». Шел 1952 год, в следующем году был ее юбилей. И когда он начался, у меня сразу вышла книжка, которая в то время не у каждого академика имелась. Тогда и статья считалась событием, а я опубликовал с десяток статей, книжку да еще начал писать следующую. Пока я ее писал, вышел правительственный указ: «Все защиты отменить, а впредь докторские диссертации рассматривать только по опубликованным книгам». Но моя-то уже вышла, и в 1954-м я стал доктором исторических наук лет на 10 раньше, чем другие ученые. А вот профессора я получил только через 20 лет. Я ударился в футурологию, меня «разоблачили», и кончилось тем,что я и мои соратники попали под молот Комиссии партийного контроля ВКПБ. В 1971 году я был подвергнут смертной гражданской казни, замененной строгим выговором и предупреждением. На два года фактически получил домашний арест. За это время я написал две книжки и стал основоположником целой общественной науки — социального прогнозирования. Выговор сняли, и началась другая эпоха в моей жизни. Я стал заведующим сектором в Институте социологии Академии наук и пробыл в этой должности 30 лет.
Алина Чадаева: «Война сделала меня по-настоящему русским человеком»
В начале войны мне было 10. Мы жили в Горьком. Помню, как собирала на фронт отчима. Мамы дома не было. Она работала в обкоме партии, и ее командировали в область мобилизовать народ. К его отъезду она не успела,
и я, как маленькая женщина, его провожала. Потом вернулась мама и сразу отправила меня в Ветлугу к бабушке и дяде. К моему приезду там уже было много детей из Москвы и Ленинграда. Мы все были «выковырянные». Это точное народное определение эвакуированных, «выковырянных» войной с обжитых мест. Осенью, когда мы собрались в школе, у нас, третьеклассниц, возникло решение создать отряд. Я была «командиром». Мы договорились бежать на фронт. Готовиться начали в сентябре, к лету 1942-го уже обзавелись запасами.
Атмосфера в городке была военной. Наш дом выходил на Братскую площадь, запруженную бабами, мужиками, ребятишками, лошадьми. Рядом военкомат. Здесь пели, плясали, плакали, пили водку, исчезали в военкомате и появлялись из него уже не в том качестве, в каком заходили. Обритых, в форме, людей грузили на машины и увозили.
Война для меня была полной неожиданностью. Была большая тревога, ощущение беды. Но я это время вспоминаю, как время наибольшего сплочения народа.
Мы жили с отчимом. Мой отец, Яков Ермолаевич Чада-ев, работал в Москве и был управделами Совнаркома (потом Совмина) СССР до 1952 года, когда Сталин их с Вознесенским убрал. Вознесенский погиб в тюрьме, а что было с отцом, я не знаю, потому что в это время с ним не общалась, а занималась мамой, которая была смертельно больна. Отчим после войны к нам не вернулся — обычная история для тех лет. Жил в Анапе с другой семьей. И я не могла оставить маму и потому не поехала поступать в МГУ, а поступила в Горьковский университет (ГГУ).
Отношения с отцом — это отдельная тема, очень сокровенная. Он был закрыт для меня и начал открываться только после смерти. С мамой он никогда не жил вместе, но со мной у него были родственные отношения. Я гостила у него в Москве, ездила с ним на море, мы переписывались. Он защищал меня, но я об этом не знала, и он мне не говорил. Упомяну лишь два эпизода. Один раз, когда я поступала на историко-филологический факультет ГГУ. Это был 1949 год, демобилизованные шли без конкурса, и предпочтение было в пользу фронтовиков. Меня не приняли. Я была в совершенном отчаянии, так как была уверена, что я прирожденный филолог. И я написала письмо Иосифу Виссарионовичу, совершенно не думая, что оно обязательно попадет в Управление делами. Вскоре меня пригласил ректор и сказал, что я могу приступать к занятиям. Я только потом поняла, что письмо, конечно, попало к отцу и что таким образом все разрешилось.
Второй раз он меня прикрыл в 1958 году. Уже был Хрущев, но «погоня за ведьмами» никуда не делась. Я работала в школе. Раз, по приходе домой, я обнаружила, что у меня обыск. Меня подозревали в контактах с молодежной подпольной организацией, в которой я, конечно же, не состояла. Тем не менее меня допросили и взяли подписку о невыезде. У нас в Горьком была та еще Лубянка.
Я рассказала об этом директору своей школы, который сам недавно вернулся из казахстанских лагерей. Он посоветовал немедленно уезжать как можно дальше, и я уехала на Сахалин. Отец ничего как бы не знал. Но на допросе мне сказали: «Вы дочь такого человека». Я спросила: «Какого?» — «Как — какого?» Отец тогда уже
Игорь Бестужев-Лада. Алина Чадаева. Тамара Левада. Вместе им 252 года. По сей день все трое работают с архивами, выступают с лекциями, пишут.
не был управляющим делами Совмина, но он был зампред председателя Госплана РСФСР, и я уверена, что его опосредованная причастность к этой ситуации заставила КГБ быть ко мне более терпимым.
Свое последнее открытие об отце я совершила недавно, благодаря книге «Русская Православная Церковь в годы Великой Отечественной войны 1941-1945 годов». Это сборник архивных документов, который мне прислала одна из его составительниц, Людмила Николаевна Лыкова, с закладочками, которые я боялась открывать, ибо не знала, что там увижу. Но увидела я то, что мне напомнило самоочищающуюся икону. Документы, подписанные моим отцом и Молотовым, которые касались РПЦ. Например: «Постановление Совнаркома СССР об утверждении предложения Совета по делам Русской Православной Церкви при Совнаркоме СССР о разрешении открытия Православного богословского института и Богословско-пастырских курсов. 1943 год, 28 ноября, Москва, Кремль, зампредседателя Совнаркома Молотов и управляющий делами Совнаркома Чадаев»; «Постановление Совнаркома СССР о порядке открытия церквей. 1943 год, 28 ноября». И так целый том. Конечно, это было для меня великим утешением.
В бабушкином доме была огромная карта СССР, у которой каждое утро во время войны собирались всей семьей: бабушка, дядюшка, его жена, я и еще тетушка с Украины, у которой расстреляли мужа и отравили дочь. Мы собирались и ставили флажки, в зависимости от того, что скажет Левитан. Дом был огромный, по-настоящему русский, деревянный, с изразцами и граммофоном. В одной его половине жили мы, во второй семья дяди и эвакуированные из Ленинграда и Москвы. С одной семьей, Долгополовыми, я встречалась уже в 1970-е годы.
Я и все мои школьные друзья были уверены в том, что мы победим. Но когда Информбюро сообщило, что бомбят Горький, я испугалась за маму и стала судорожно торговать на рынке плодами нашего огорода. Это был укроп, и это был жасмин. У всех ветлужских жителей сады ломились от жасмина и от укропа. Но при виде тоненькой девочки, «выковырянной», у врат рынка, они покупали эти букетики,
и я накопила 40 руб. А когда я услышала, что четыре грузовика едут в Горький, я, как была в одном платьишке, так и поехала, заплатив за проезд заработанные деньги. В пути мы были четверо суток. Передвигались только днем. Ночами ехать не разрешали, нельзя было зажигать фары. Питались перезревшими огурцами с разоренных полей. Я приехала в полной дистрофии, но когда увидела, что дом цел и мама выглядывает из форточки, от сердца отлегло.
Когда немцы стали отступать от Москвы, был праздник. И у нас в семье, и в городе. Люди обнимали друг друга. Вообще, я не помню времени, когда народ был столь сплочен. Несмотря ни на что — ни на тюряги, ни на весь этот терроризм, который был в государстве. Наверное, это было нужно — такое страшное испытание. За грехи наши, за богоотступничество.
Осенью я пошла в школу в Горьком. Школа тогда была еще женская. Мы шили кисеты для отправки на фронт, выступали в госпиталях. Жизнь продолжалась. Наш чудный Дворец пионеров работал всю войну. В каких только кружках я не занималась! Даже на капитанском мостике стояла и учила азбуку Морзе. Кино крутили всюду. На Советской площади огромный экран вешали на торце дома. Перед сеансом показывали киножурналы. Там были документальные кадры, и мы как бы постоянно присутствовали при исторических моментах, которые происходили со страной.
Жили невероятно бедно. Продукты получали по карточкам, занимая очередь с вечера. Но трудности не рождали отчаяния. Мы понимали: так надо. Мы даже кошек собирали и их кормили. Одному мурзику, у которого один хребет был, дали имя Ленинградец. Знали, что там блокада, что там все так выглядят.
В 1945-м мне исполнилось 14 лет. 9 мая прямо с уроков нас собрали на линейку и сказали: «Война закончена. Победа!» Вечером мы с девчонками побежали на Советскую площадь. Весь город туда двинулся, было такое ликование! Плясали все — солдаты, инвалиды, бабы, учителя наши. Всю ночь.
Война сделала меня по-настоящему русским человеком. Я ощутила себя частью моей страны, и этому чувству ни разу не изменила.
Алина Чадаева.
В гостях у отца в Крыму.
Алина Яковлевна — автор книг «Православный Чехов», «Августейший поэт» и серии монографий об Алапаев-ских мучениках.
В 1946 году мама посадила меня на пароход «Чернышевский». Это был плавучий пионерский лагерь, который шел по Волге до Астрахани.
И конечно, мы прибыли в Сталинград, в котором остались одни руины. Мы были потрясены. Мы поняли масштаб того, что произошло с нашей страной.
В пути нас кормили гнилой воблой. Мы вернулись дистрофиками, но это неважно. Важно, что в послевоенной разрухе государство думало о воспитании детей. Все музеи работали. Это было патриотическое воспитание, и оно было необходимо.
Тамара Левада: «Счастье быть в обороне»
Весной 1941 года мне исполнилось 12 лет. Я окончила начальную общеобразовательную школу и первый этап фортепьянного отделения Гнесинской музыкальной школы, где была переведена непосредственно к Елене Фа-биановне (Гнесиной. — Ред .). Я уже выступала по радио, и в нашей семье все были уверены, что мое будущее будет связано с музыкой. И вот я в спокойном настроении уехала на дачу в Подмосковье. Здесь меня застало известие о войне. Сообщили, что бомбят Киев.
На первой же неделе началась мобилизация военнообязанных мужчин. Они уходили в военкомат и не возвращались. Женщины тут же перестраивались им на замену, а женщин заменяли школьники, в том числе и я, — совершенно сознательно и активно.
Мы уже нацеливались на уборку урожая, как вдруг в середине июля объявили, что в Москве ввели карточки и чтобы их получить, надо явиться.
Когда я вернулась, в нашей коммунальной квартире осталось только три семьи. Остальные пять эвакуировались. Мы не уехали, так как папа был инженером-строителем, и его отправили на сооружение укреплений.
Наш домком за это время успел обеспечить светомаскировку и снабдить нас печками-буржуйками и талонами на дрова, хотя никто еще, конечно, в июле не топил. Было организовано дежурство на крыше. Крыша имела уклоны на четыре стороны, посередине асфальтированная площадка и фонарь. Там мы дежурили и эти зажигалки сметали.
Активно бомбили между первым и вторым немецким наступлениями.
Первое началось в последние дни сентября, а второе после парада 6 ноября. Парад был по полной программе, и прямо с него солдаты шли в окопы.
Когда я приехала, дети школьного возраста еще оставались. Но потом приказом ГКО была проведена вторая эвакуация. Немцы были близко, и это было почти принудительно. Мы не поехали, и, в общем, ничего плохого нам за это не последовало.
Война стала временем наибольшего
сплочения
народа.
Тамара Васильевна Левада нашла себя в философии.
До 1943 года столичные школы не работали. Для выпускных классов были организованы экстерны, остальные не учились. В школу я не ходила, а ходила на работу, чтобы карточку получать. Но все время, используя каждую свободную минуту, старалась играть. Я ходила к своей первой учительнице, которая у меня была до Елены Фа-биановны. А инструмент-то у меня дома. А дома отопления нет — только печка-буржуйка. И вот я там шпарила в надежде, что не потеряю форму. И получила ревмокардит, очень жестокий, с температурой и с распухшими пальцами.
В 1943-м Музыкальный техникум имени Гнесиных вернулся из эвакуации. Увидев мои руки, Елена Фабиа-новна расстроилась и отправила меня в Институт курортологии. Там сказали: «Писать будет, играть не будет».
Я, конечно, еще надеялась. Елена Фабиановна предложила поступать на композиторское. Я что-то написала — очень плохо. И сама это поняла. Она говорит: «Тогда на теоретическое». Я не хотела этим заниматься.
Смирившись, я надумала перейти на техническую специальность. Но с этим тоже оказалось сложно. Нужно было знать математику свободно, а за те пять дней, что я готовилась к экзаменам и слушала двухчасовые консультации перед экстерном, конечно, такого знания я приобрести не могла. Тогда опять Елена Фабиановна предложила: «Не хочешь теорию, иди на историю. Это интересно, ты читаешь ноты (я и сейчас это делаю, читаю как книжку), можешь слушать, можешь по этому поводу писать и выступать».
Тогда института Гнесиных еще не было, и я пошла в консерваторию. Но войдя в корпус и услышав, как за дверями играют, я поняла, что не выдержу этого. Люди играют, а я нет. И я решила держать конкурс на философский факультет.
Шел 1947 год. Филфак был новым в университете. Отделений было три: философия, логика и психология. Меня интересовала философия, но туда брали только фронтовиков и партийцев. Логика меня смущала, казалась чуждой и малопонятной. И я выбрала психологию — с прицелом в дальнейшем перейти на философию. Это удалось только в конце IV курса, зато я окончила МГУ сразу по двум отделениям.
Отказ от музыки стал для меня ударом, от которого я не оправилась до сих пор. Но это цена, которую я заплатила за счастье быть в московской обороне.