Научная статья на тему 'Солдат правды'

Солдат правды Текст научной статьи по специальности «Искусствоведение»

CC BY
506
27
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Область наук
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Солдат правды»

Фёдоров Михаил Иванович, писатель (г. Воронеж)

СОЛДАТ ПРАВДЫ1

Жизнь Юрия Гончарова, рассказанная им самим Михаилу Федорову

УДК ББК

Михаил Федоров: «И я мысленно говорю: «Юрий Данилович! Вы меня просили, чтобы всё Ваше пережитое не кануло в Лету. Выполняю Ваш последний для меня завет: отдаю на суд россиян рассказанную Вами полную испытаний жизнь пи-сателя-солдата...И ещё: мне есть в чём перед Вами покаяться. Простите, если что не так.»».

1

Ну что, Михаил, я даже не ожидал, что уберёте Евсеенко. Думал, мне до конца дней моих дорога в журнал «Подъём» заказана. А оказалось, нет. Воин ты! Спрашивай, что желаешь. Расскажу. Тебя интересует, кто такой Юрий Гончаров? Что ж, отвечаю: воронежец, фронтовик, писатель. Если желаешь послушать, то слушай. Видимо, не быстрым будет наш разговор.

Как подобает в таких случаях, начну по порядку, со своих корней. С тех, откуда потекла кровь гон-чаровская. Мой отец был из крестьян. Я ещё застал в живых его старшего брата и его сестру, которую отец очень любил. Я с ними разговаривал. Специально поехал в Унечу - отец мой родом из Белоруссии, и во всех своих анкетах всегда писал «белорус». Хотя это какая Белоруссия? Это край Белоруссии, это не земля чистых белорусов. Они говорили по-русски, но с очень большим добавлением белорусских слов. И вот я с братом и сестрой просидел три дня и составил, вычертил родословную, где записано триста пятьдесят человек. Столько корней разве что только у самого мощного дуба!

Мой дед по отцу крепостной у барина. Помещик носил фамилию Кулябко-Корецкий. Это известная фамилия. Было много «Кулябок». Некоторые занимали крупные государственные должности. Кулябко, у которого в крепостных оказался мой дед, был человеком просвещённым и понимал, куда время идёт, что старое крепостничество не удержится. Он продал своим крепостным землю, продал строения, продал мельницы - это было накануне отмены крепостного права. А потом, когда отмена случилась, те, кто был работящим, заботился о том,

чтобы жить в достатке, а не пропить, не прогулять то, что дали, что они получили в свою власть, занялись сельским хозяйством. Как-то приращивали и землю, и строения, и инвентарь, каким пользовались. Ну, какой тогда был инвентарь? Лошадь, лопата, вилы, грабли. И свои руки.

Жили - не бедство- Юрий Гончаров вали. Семьи были большие и сильные, потому что они не делились. Не выделяли сыновей. Вот, скажем, трое взрослых сыновей, пять дочерей. Дочерей выдают замуж - их мужей принимают в свою семью. Представляете, какой колхоз получается! Сколько всяких людей. Трудились сызмала. Всем находилось дело. Были сыты, всё было справно. Одеты. Пьянства не было. Курения, табаку не было. Ни на какие необязательные нужды растраты не несли.

В нашем селе Гаврилинке была церковь, была школа, был очень хороший быт. Но мой отец не задержался в нём и в пятнадцать лет попал в город. Почему? Потому что он был младший сын, и из того количества земли, каким семья владела, выделить ему пай уже не могли. Не хватало. Надо было бы отбирать у старших братьев, у сестёр. А у каждого было в обрез. Поэтому отца моего отправили в город Гомель на службу. И он в Гомеле служил почтальоном, разносил письма. На почте уже были телеграфные аппараты, и они заинтересовали отца. Телеграфисты выучили его работать на аппарате. Тогда были аппараты «Морзе» и «Юза». Два вида. Ключом стучишь: точка - тире. Тра-та-та-та... тра-та-та... Отец оказался очень умелым к этому делу. Он быстро всё схватил и работал на телеграфном ап-

1 Из книги Михаила Федорова «Солдат правды». Проза, жизнеописания, киносценарий, критика. - Воронеж: ОАО «Воронежская областная типография», 2013. - 554 с.

парате с такой скоростью, что она была рекордной.

Но чтобы стать телеграфистом, требовалось сдать экзамены. По технической части, по владению работой на аппарате. Знание почтовых правил, знание географии и знание двух иностранных языков! И вот отец из той маленькой зарплаты, которую получал - тогда это жалованьем называлось - находил деньги на частные уроки у француза и у немца. Сохранилось его служебное дело, оно лежит у меня, и даже экзаменационный лист. Он должен был выслушать диктант по-немецки и записать. И по-французски. Потом - проверка.

Ошибки, конечно, у него были, но тройки он получил. По-французски ему диктовали такую басенку, там есть перевод, я всё это прочитал: «В Россию приехал француз. Приехал осенью в какой-то город. Иностранец пошёл посмотреть этот город, и на него набросились дикие собаки». Вот как у нас в Воронеже. Вы выходите на улицу, и ничейные собаки беспризорные, бродячие, без ошейников бегают целыми стаями. Эта стая может вообразить всё что угодно. Ну, на любого из нас напасть и разорвать в клочья. Ну, голодные, есть захотели. Правда, у нас помойки богатые. Бродят по помойкам - и поэтому сыты. А вообще-то теоретически любого из нас они могут разорвать. И вот примерно так было и тогда. Вот эти дикие собаки набросились на француза. «Француз хотел схватить камень и бросить в собак. А было уже холодно, земля замёрзла, и камни вмёрзли, и ни один камень оторвать от земли он не смог. В конце концов прибежала стража, разогнала собак, и его спасли. И француз говорит: «Что за непонятная страна: собаки бегают свободно, а камни привязываются к земле!». Ну, это примерно то же самое, что и у нас сейчас.

После того, как отец сдал экзамены, он получил звание телеграфиста. Это уже шёл 1903-й или 1904 год. Я так считаю, потому что мой отец родился в 1881 году. Сохранился снимок: ему двадцать пять лет, он в вицмундире, чиновник, в белой сорочке с накрахмаленными манжетами и воротником - ну такой джентльмен, что заглядеться можно. А в 1905 году, когда началась война с Японией, отца мобилизовали и послали как военного телеграфиста в Иркутск на телеграфную линию, которая держала связь: Петербург, через ряд городов, в том числе через Иркутск, и Порт-Артур. Я не знаю, как сейчас передают телеграммы, может, напрямую, минуя всякие передаточные станции, а тогда передавали поэтапно. Скажем: Петербург -Москва, Москва - Нижний Новгород, Нижний Новгород - Екатеринбург. То есть каждая телеграфная станция получала депешу и должна была продублировать её дальше. Вот отец мой такой работой и занимался. И работал очень быстро.

2

В начале 1905 года началось брожение, Первая русская революция, и одним из событий её начала была забастовка почтово-телеграфных служащих. Это был страшный удар по правительству. Правительство потеряло связь со всей страной. Никакие приказы, указы, распоряжения ни военных, ни гражданских властей не проходят - и всё. Отец был членом забастовочного комитета. У меня сохранились эти документы, они были присланы ему ещё перед войной из архива в Москве, потому что отец хлопотал о персональной пенсии, был уже болен, ему было шестьдесят лет. Хотел позаботиться как-то о себе. Он послал запрос, долго ждал ответ - и вдруг ответ приходит, оказывается, документы сохранились. Они пережили Отечественную войну. И в них всё это говорится, что мой отец был членом забастовочного комитета, агитировал своих товарищей примыкать к забастовке.

Когда революционное движение 1905 года было подавлено, отца выгнали со службы, и он очень долго мыкался, как горьковский босяк. Ради пропитания нанимался где-то на работу, чтобы прокормиться. Где только ни батрачил, даже на сбор винограда ездил в Новый Афон! Там у монастыря были очень богатые виноградники, и, когда начинался сбор, принимали горьковских мальчишей.

Но правительство оказалось без связи, потому что очень многих телеграфистов уволили, а быстро выучить новых телеграфных работников невозможно. Ну, как и музыканта - нужен опыт, наработка. Тогда правительство начало уволенных принимать назад, но с понижением в чинах на две ступени. Это касалось и жалования, и положения. Вот тогда отец вернулся на телеграф. Телеграфисты были государственными служащими, имели звания по табели о рангах. Вот мой отец, к примеру, до увольнения был губернский секретарь, двенадцатый класс, а когда его возвратили - четырнадцатый, самый низший по табели о рангах. И отца хоть и понизили на два звания, но он остался государственным служащим.

В то время были огромные почтовые округа, они равнялись географически губернии, и на службу принимали и направляли туда, где нужны были телеграфисты. Мой отец на одно время попал в Дебальцево на Украине, в угольный бассейн. Везде были разные условия труда - подходящие, не подходящие. Отец очень сильно переболел ревматизмом в двадцать лет, после чего получилось осложнение на сердце, и ему нельзя было работать по ночам, оставаться в ночные дежурства. И он обращался с просьбой перевести его в такое мес-

то, где работа только в дневное время. Так он побывал в Урюпинске на территории области Войска Донского. Там своё начальство - атаман. У меня до сих пор сохранились бумаги прошения отца на имя атамана.

Тогда перевести могли куда угодно. Открывается новое почтовое отделение, ищут телеграфистов, желающих переехать. Переехать было не трудно, так как зарплата отца в то время была довольно высокая - семьдесят пять рублей. Крестьянская же среднего качества лошадь трёх-пяти-семи лет стоила не меньше шестидесяти рублей. А верх до двухсот доходил. Ну, рынок - как сумеешь расхвалить, за то и продашь. Так вот отец получал семьдесят пять рублей, и ему хватало, чтобы в частном доме снять комнату со столом. Имелось в виду, что утром ему будут подавать завтрак, днём - обед и вечером - ужин. Сама комната стоила десять-пятнадцать рублей, ещё десять-пятнадцать стоил стол. В общем, рублей двадцать пять - и ты обеспечен жильём. Хозяйка стирает, отопление хозяйское. Вечером в основном подавался самовар. Пился чай, к чаю хлеб, булка, ну как договоришься. Это не составляло никакой проблемы, потому что найти комнату ничего не стоило. Многие из местных жителей жили тем, что пускали квартирантов-нахлебников. Продукты дешёвые, тем более в сельской местности. Вот взять Бутурлинов-ку, куда он перевёлся перед Первой мировой войной. Это была богатая слобода с базаром, ярмаркой каждый день. Цены на мясо были не то, что в городе.

В Бутурлиновке отец познакомился с моей матерью. А мать моя была дочерью дьякона в Преображенском соборе, который стоит в центре Бутурлиновки. Огромный храм! Вот там мой дед по матери, Дмитрий Иванович Ягодкин, и служил. Он был народный учитель, но когда построили этот огромный собор, потребовался дьякон. Дьякон ведь не просто священнослужитель, а ещё артист. Ведёт все службы, песнопения, возглавляет хор. А Бутурлиновка была очень богатой слободой. Там жили купцы-миллионщики, которые торговали хлебом, имели мельницы, склады, скупки. И собор был построен на их деньги. Они даже хотели Шаляпина пригласить на открытие храма. Собрали миллион! А Шаляпин отказался. Что стоило ему приехать из Петербурга, спеть раза два-три, положить в карман миллион и уехать? Шаляпину это показалось пустяком. Не соблазнился, не поехал.

Да, был устроен конкурс на замещение должности дьякона. Слушали голоса и решали: взять -не взять? А дед мой был просто уездным учителем, народным учителем. Но голос у него был со-

вершеиио потрясающим. И дед сначала не хотел принимать участия в конкурсе. У него была большая семья, много детей, жили они в бедности, дом был очень плохонький - ну, развалюха. И деду стали говорить: «Дмитрий Иванович! Ну, попробуй-тесь. У вас голос. А вдруг возьмут! Ведь совсем другая у вас начнётся жизнь».

А у деда был бас profundo. Есть басы двух видов: бас contato - это театральный бас, музыкальный. Бас profundo - это для церквей, огромных соборов, для Исаакия, это голос, который должен греметь, как гром. И наполнять всё помещение, и чтобы от него всё дрожало и даже свечи тухли. И вот у моего деда был такой бас profundo. Он пошёл на это состязание и всех победил. Купцы ему сказали: «Вот Дмитрия Ивановича». Но надо было принять сан дьякона. Дед принял сан. Но относился к этому, как к чистой формальности, которая позволяла поступить ему на службу в собор и исполнять там певческие арии.

Собор был огромен. Его строили быстро, строили даже зимой, и он оказался сырой. Внутри жутко сырой. И вот служа в этом соборе, через год, через два Дмитрий Иванович схватил лёгочную болезнь, а потом всё это перешло на рак горла. И он быстро умер в 1906 году. Его везли из Бутурли-новки в Воронеж показать хорошим врачам. Он задыхался. Посадили в вагон, так он даже до Таловой, что на пути к губернскому центру, не доехал. Там есть такая станция Ширинкино, километров тридцать от Бутурлиновки. На этой станции дед и умер. Его вынули из вагона, повезли назад и похоронили на бутурлиновском кладбище.

3

Отец с 1910 года жил в Бутурлиновке. Бутур-линовка и тогда была полугородом. Там были и школы, и гимназия, или даже была прогимназия, ниже рангом, но учебное заведение. Собор построен. Мощёные улицы, крепкие дома, магазины. Купеческий город, и были купцы очень богатые. Они занимались хлебной торговлей, скупали зерно, у них целый штат коммивояжёров. Заранее договаривались и заключали договора на поставку зерна. Авансы купцы давали, что крестьянам позволяло обеспечить себя по осени. Хлеб перепродавали в другие области, шла нормальная жизнь того времени.

А купцы были миллионщики. Вот такая там была знаменитая фамилия Кащенко. Украинская фамилия. Их было несколько братьев. У них были ссыпные амбары, мельницы. Они отправляли и зерно, и муку, большей частью торговали с Донбассом, где было много рабочего люда, туда требовалось

всё привозное. Хотели проводить железную дорогу дальше, пока она шла до Калача, но это всё замерло, а потом началась революция. А после революции у нас из железных дорог что построено? Очень долго строили БАМ, который оказался ненужным, сейчас не знаю, что с ним происходит. Строили медленно, тяжело, дорого. Построили разве что дорогу на Воркуту. Да, реконструирована в 1930 годы дорога Москва - Донбасс, которая шла не через Воронеж, хотя в том же самом направлении, а через Касторную, в основном, чтобы снабжать углём из Донбасса, а оттуда переправлять на Урал.

Сейчас наименование дороги Москва - Донбасс убрано, а ведь управление было в Воронеже, и я помню, когда на здании управления, построенном ещё в 1930-е годы, огромными буквами было написано «Ж.Д. Москва - Донбасс»...

Но мы немного заехали вперёд. И вот отец работал в Бутурлиновке с 1910 года, жил хорошо, обеспеченно, холостой, имел свободные деньги, увлекался фотографией. У него было два аппарата немецкого производства. Один из них до сих пор у меня хранится - такая гармошечная камера, пластинка. Хорошо снимала. А печатали контактным способом без увеличения, все снимки были резкие. Но все материалы, бумага, пластинки, проявитель расфасованный были, как правило, из Германии, сама Россия не производила эти вещи. У отца была камера девять на двенадцать, ещё десять на пятнадцать, потом совсем маленький был аппарат «Кодак» шесть на шесть. И он много фотографировал. Особенно, когда началась Первая мировая война, и он попал на фронт.

Отец был на Юго-западном фронте в 8-й армии при штабе Брусилова. Носил такую форму, которая была очень похожа на форму армейского капитана. На погонах были такого же рода знаки. И хотя он был обычным военным телеграфистом, но когда он выходил и его видели солдаты, армейские офицеры, то они считали, что это капитан. Отдавали ему честь - не так, как если бы приветствовали рядового или унтер-офицера, а более старательно. И отец очень много снимал этим маленьким фотоаппаратом и в тех условиях печатал карточки. Вот сейчас бы им цены не было. Ценность была в историзме. Тогда не было шпиономании, отец снимал всё военное: движущиеся колонны солдат, пушки на позициях, кладбища, похороны солдат, офицеров, генералов, самолёты, и всё это входило в маленькие такие альбомчики. Фотографий сохранилось более шестисот штук. Я до сих пор помню, как рассматривал их - такие чёткие!

Так вот отец познакомился с моей матерью, как только приехал в Бутурлиновку. А мама моя рождения с 1890 года, выходит, ей было двадцать лет. До этого она училась в Воронежском епархиальном училище, окончила его в шестнадцать лет. А окончившие получали диплом домашней учительницы. Состоятельные люди приглашали к себе таких приходящих учителей заниматься с их детьми. Вот мама моя была такой домашней учительницей. Но у неё была мечта получить высшее образование. Тогда женщины стремились к самостоятельной жизни, хотели сравняться в труде и в правах с мужчинами - эмансипация. И мама хотела поехать в Петербург, столицу, и учиться на Высших женских естественно-научных курсах частного такого порядка. Их содержала баронесса Лохвиц-кая-Скалон. Это была родная сестра очень известной поэтессы Мирры Лохвицкой. Она была знакома с Буниным и входила в число поэтов Серебряного века. Она знала и Брюсова, печаталась активно, а сестра её вышла замуж за барона Скалона -фамилия, чувствуете, иностранная? Он был военный, служил в русской армии. Его жена хотела заняться благим делом, тоже помогать, и выбрала такое вот поприще, открыла курсы при Петербургском университете.

На этих курсах учиться также пять лет. Преподаватели те же самые, что преподавали в Петербургском университете. Комаров - он уже в советское время был Президентом Академии наук. Павлов - физиолог. Мама слушала его лекции, участвовала в его опытах. Ну, всякое такое прочее. То есть подготовка высококлассная. Но за обучение надо было платить по пятьдесят рублей за каждый курс. А пять курсов - это огромные деньги, и жить на свои собственные средства, снимать частную квартиру. Квартиры сдавались студентам просто: перед началом учебного года Петербург покрывался синими билетиками. Синий цвет означал, что это объявление о сдающейся квартире или комнате. Студенты и студентки, как правило, снимали целой компанией на три человека, на четыре, на пять человек комнату или две комнаты вместе. Ну, чтобы дешевле было. Питались в кухмейстерских - это были дешёвые столовые.

Мама мне называла все эти цены, ну всё это копеечное было. Конечно, это самое доступное, самое недорогое. Если там готовили горячее, то из какой-то мясной обрези, каких-то костей, каши. Но нужно было ездить на конках, потому что живёшь в одном месте, курсы - в другом, пятачок конка стоила. Кто не мог каждый день тратить пятачок на конку, ходил пешком. Вот мама моя ходила пешком. Очень много училось таких, кто содержал себя

своими заработками, своим трудом. Вот мама к таким относилась.

К тому времени семья помогать ей не могла, отец её уже умер. Ей немножко помогал её старший брат, который в Воронеже служил дьяконом церкви кадетского корпуса, но его жена была скупа, была против того, чтобы он помогал своей матери, сёстрам, а он очень был милосердный, добрый, любил своих родных. Так что у него дома с женой бывали конфликты. И помогал немножко моей маме мой отец, потому что они договорились, что мама сначала окончит курсы, получит высшее образование, обретёт профессию, право самостоятельно работать, и тогда они поженятся. У них договор о женитьбе был с самого начала. И отец на эти условия пошёл. Маме было двадцать лет, отцу

- около тридцати. Но решил ждать.

Летом мама приезжала в Бутурлиновку. Остались фотографии, как они ходили в лес около Козловки, проводили вместе какие-то вечера, чаепития бывали. А потом там был народный дом, устраивались концерты, какие-то публичные вечера, чтение лекций - то есть не скучно было. Не просто одна только обывательская жизнь. Бутурлиновка всё-таки представляла собой и культурный центр - с интеллигенцией, учителями... Так что было с кем поговорить и у кого собраться. Наверно, и в карты играли

- тогда это было очень принято и модно, в лото.

4

Ну а потом началась Первая мировая война. Мама в 1915 году окончила курсы и получила направление в Ревель, нынешний Талин, в мужскую гимназию. Как начинающая учительница, она получала жалование сто пятьдесят рублей в месяц, то есть вдвое больше, чем отец. А когда при Временном правительстве Прибалтику стали занимать немцы, гимназия выехала на Украину, в село Большие Серагозы, рядом с Каховкой. Мама пережила там революцию, гражданскую войну. Через Большие Серагозы прокатывались и белые и красные. И Махно видела, и батьку Григорьева, и знаменитая Маруся там была. Вот я, дурак-дураком, слушал и не записывал! Тогда мне это не казалось материалом для возможных литературных произведений. Вот в памяти что-то осталось, и я потом это понемножечку использовал. Но вот сесть и записать в голову не стукнуло, хотя я уже в общем в ту пору литературой занимался, работал в издательстве, писал свои первые рассказики - слабые, конечно. Думал, всё это домашнее, никуда не уйдёт, не денется. Сейчас я жалею, потому что в памяти зацепились лишь крохи.

Мамина гимназия функционировала, несмотря на войну. Функционировала, потому что с ней приехали гимназисты. Некоторые ученики были выпускных классов и не хотели отрываться от гимназии, надеялись в ней завершить образование и получить аттестаты. Приехали и учителя, директор, священник. Привезли какое-то оборудование, карты географические, глобусы, пособия, даже иконы. При гимназии была церковь, изучали предмет Закон Божий. Портрет Государя императора не забыли, который висел в актовом зале. Не бросили. Но получилось, то красные придут, то белые, и портрет приходилось прятать и снова доставать, когда менялась обстановка.

А власть там менялась беспрерывно. При одной власти ложились спать, а просыпались при другой. И мама всё это повидала потому, что она жила на квартире у местного священника. Был хороший дом, и всякая новая власть, командиры, занимали именно его. Видела она Троцкого, даже слушала. Когда готовилось наступление на Перекоп, на Крым, взбунтовался какой-то полк, который гнали в Крым. Это была уже осень, все голодные, разутые, раздетые: «Не пойдём - и всё». И приехал Троцкий на открытом штабном автомобиле. Всё происходило около поповского дома. Собрали солдат, они толпой просто стояли - не строем, а толпой.

Троцкий поднялся в этом автомобиле и произнёс очень горячую речь. Что он говорил, мама уже не помнила, но осталось это впечатление. Минут через двадцать-тридцать этот полк уже кричал: «Ура! Да здравствует Советская власть! Вперёд на Перекоп! Даёшь Крым!» И пошли. Видела Фрунзе. Махно - он несколько раз то приходил, то уходил, то снова приходил. Причём жить было очень тревожно и страшно. Прибыла какая-то красноармейская часть, расположилась и пушки поставила прямо около поповского дома. И вдруг известие: движутся белые, сейчас будет бой! Но значит, белые тоже будут стрелять по этим пушкам и разнесут поповский дом вдребезги. Что делать?

А в это время как раз поповская семья блины пекла. Ну, вышли разговаривать с красноармейцами: «Оттяните пушки куда-нибудь». - «Да нам тут приказали, и всё». Ну, вынесли блины. Эти горячие блины красноармейцы принялись хватать руками -и в рот. Мазались этим жиром. Но пушки перетянули подальше. Боя тогда не получилось, но всё-таки такая история была. Вот такого рода всяких событий мама рассказывала мне множество. Это поучение. Надо всё предавать бумаге. В крайнем случае, в архив ляжет. Письма, например, ни в коем случае не уничтожайте. А я очень много писем,

когда молодым был, лет до тридцати пяти прочитал, порвал и выбросил.

Грянула февральская революция, отца избрали в солдатский комитет, солдаты же бунтовали. Воевать не хотят, дезертирство. Уже в 8-й армии не Брусилов был, он уже ушёл на более высокие посты, кажется, командующим фронтом. Во всеобщей неразберихе разбежалась армия, и отец вернулся в Бутурлиновку. Через какое-то недолгое время, потому что нужны надёжные крепкие кадры связистов, его позвали в Воронеж. И вот здесь в 1919-м году он вступил в коммунистическую партию. Первого мая! До захвата Воронежа Шкуро.

Первый раз Шкуро с Мамантовым обошёл Воронеж, а второй раз ворвался. При приближении Шкуро отец увозил телеграфные аппараты, ещё какие-то ценности в направлении на Пензу. Всё это отражено в его документах. Кстати, мы пишем «Мамонтов», как от «мамонта», а на самом деле «Мамантув», и очевидно ударение на «о». А то переиначили всё на Мамонтова. Казаки с Урюпин-ска пошли на Новохопёрск. Это же были совершенно открытые ворота! Пошли на Тамбов, взяли Тамбов, зашли в Елец. И тащили за собой огромный обоз. Их армия уже медленно двигалась и была заражена совсем другими интересами. У казаков была только одна мысль спасти награбленное добро. Дотащить до станиц. А там они вообще хотели самостийности, им ни белые не нужны, ни красные. В Воронеже Шкуро пробыл недолго и под напором красных потащил обозы дальше. И отец вернулся в Воронеж.

5

А вот мама под Каховкой пробыла до весны 1922 года. Когда выгнали белых, гимназия там оставалась. Ведь что получилось? Прибалтика отложилась, объявила самостоятельность. Вернуться некуда. Украина объявила тоже самостийность. Они отрезаны от России полностью. Ни в Прибалтику, ни в Россию. И только в 1922 году эти учителя и оставшаяся часть гимназистов смогли покинуть Серагозы. Эстонцы двинулись в Эстонию, а мама - в Россию. Она добралась до Воронежа и собиралась ехать в Бутурлиновку. И надо же, на вокзале совершенно случайно встретила отца! Это произошло весной 1922 года. А они ведь не переписывались: она не знала, где отец, отец не знал, где мать. И представляете, станция переполнена людьми, вся провоняла, тиф, холера, чего тут только не было, толпы красноармейцев передвигаются, кошмар. И вот в этой сумятице они сталкиваются.

И отец говорит: «Знаешь что, пойдём (а всё просто стало насчёт регистрации) и распишемся. А тебя в Бутурлиновку я не пущу. Ты приедешь, и твоя родня начнёт тебя отговаривать выходить за Гончарова. Ведь я коммунист». А тогда считалось, что большевики захватили власть ненадолго. Власть их рухнет, и чего за коммуниста идти: это и опасно, и ненадёжно, и ни к чему, и всё такое прочее. А вот мамина семья, сёстры в особенности, они были обывательского склада, бутурлиновско-го, со своими взглядами. Богатая слобода, богатые торговцы, тут надо за такого выходить, у которого дом и дело своё, магазин или ещё что-то. Вроде за маму даже какой-то Кащенко сватался, один из этих богатеев. Это гораздо выгодней, надёжнее. А что с этими коммунистами будешь ты холод и голод делить!

Они пошли в загс и расписались. Отец женился на дочери дьякона. Потом во всех анкетах всегда указывал о жене в графе соцположение: «дочь дьякона». Как-то на его служебном положении, карьере его это сказывалось, но кривить душой он не считал нужным. Он мог написать «дочь народного учителя». Да и это было более достоверно. На самом деле большую часть жизни его тесть был народный учитель. Но отец мой считал, что раз он коммунист, то должен говорить правду.

Семья получила экспроприированную квартиру на улице Воскресенской. Это улица Орджоникидзе - сейчас этого дома нет. Это был большой дом какого-то генерала, его разделили на несколько отдельных квартир, и отец, по-моему, получил двухкомнатную. Что там было? В столовой - стол, диван, кресла, письменный стол, шкаф, буфет, зеркало, ещё что-то такое. Всё это было очень добротным и потом переезжало с нами. В этой квартире в декабре 1923 года и появился я.

Здесь мы прожили до 1926 года и уехали в Курск. Моего отца отправили туда начальником курской областной почтовой конторы, и туда поехала вся мебель. Мой отец был членом партии, коммунистом, связистом, телеграфистом по профессии и участником революции ещё 1905 года. И поэтому в годы Советской власти он был на руководящей работе. И вот с 1925-го по 1930-й мы жили в Курске. Я хорошо помню Курск, это период нэпа -это маленький город, очень своеобразный.

У меня о той поре остались разные воспоминания. Помню, это шёл 1928 год, в Курск приехал Максим Горький. Мой отец на митинге держал меня на руках. Горький стоял на трибуне рядом со своим сыном. Я тогда обратил внимание, что сын лысый, и удивился: почему он лысый? Мне было

всего пять лет. Я в белой панамке. Фото до сих хранится в одном из музеев в Москве. Не знаю, может, тогда во мне и зародилась писательская жилка: а почему бы и мне не стать писателем? Хотя что я тогда в этом деле мог понимать...

Я уже говорил, что отец мог скрыть социальное происхождение моей матери. Но не скрывал. А тогда были партийные чистки. Это страшное дело. Во дворе стояло что-то вроде сарая - это называлось клуб. Сцена была, там даже какие-то самодеятельные спектакли разыгрывались, там проходили собрания. И вот там была чистка. Коммунист, начальник, любой, кто ей подвергался, руководящие работники - все подвергались. Выходит на сцену, рассказывает свою автобиографию, а потом каждый может задать ему любой вопрос, спросить по биографии, о родственниках, высказать любую критику, и не все это проходили. Не все выдерживали. Многих после такой критики снимали с должностей.

Но отец мой проходил всё это без упрёка. Я не знаю, за что на него могли бы сказать плохое. Отец не был груб, он никогда ни на кого не повысит голос, но он был требовательный. Вот если что-то надо сделать по своей служебной обязанности, отец это требовал. Но чтобы он унизил кого, обобрал, бросил в беде - такого не припомню.

6

В то время взрослые выполняли тот долг, который надлежало выполнять всем гражданам России. Отец и мать работали, строили новое общество, готовили к новой жизни и меня.

А вот старший брат отца, Пётр Степанович -он участвовал в Русско-японской войне, Первой мировой войне, в гражданской войне на стороне красных, а когда пришёл 1928-й, 1929-й, 1930 год и стали крестьян делить на кулаков и бедняков, всё отнимать, загонять в колхоз: не хочешь идти - ты кулак, - тогда Пётр Степанович попал в разряд кулаков. У него всё отняли - дом, всё, что было нажито. Вот столько-то разрешается взять груза и загнали его в Сибирь со всей семьёй и родственниками на вы-ми-ра-ни-е.

Это было злодейство страшнейшее по отношению к своему русскому народу. Поэтому нечему удивляться, что силы нации подорваны, рождаемость падает, что была такая бедность. Да сами же разгромили всё к чёртовой матери!

Вот странная вещь: мой отец был коммунист, а старшего брата его зачислили в кулаки - и в Сибирь. Он чудом выжил. У меня хранится тетрадка, в которой он записывал, когда кто умер из наших родственников. Там смерти одна за другой.

Как будто чума пришла и косит косой налево и направо. И он всё это записывал. Он был грамотный, умел писать, писал разборчиво, медленно, неторопливо. Он писал это для своей памяти. А сейчас это документ, обличающий, изобличающий, хотя там только одно, просто даты. «Тётка Дарья умерла.. Отпевал. » Попа там находили тоже из ссыльных. «Похоронили. » там-то и тогда-то.

Но где хоронили? Хоронили на болоте! Это же жутко. Вот на штык лопаты копнёшь - и уже вода. Другой земли не дают. Потому что ссыльнопоселенец, под надзором, под начальниками. Всё! Клади в воду, вали сверху ветки, ту землю, какую ты выкопал, и уходи. На всё тебе двадцать - двадцать пять минут. Ну, вот это представьте? Перенесите на брата, сестру. У вас есть брат или сестра? Вы своими руками поднимаете её и опускаете в воду. А рядом стоят её дети и видят это. Это невообразимые вещи.

Всё это я узнал от дяди много лет спустя, когда он вернулся из Казахстана. А если бы я узнал об этом в те годы, не знаю, получился ли бы из меня активный пионер, комсомолец, которого даже посылали в Артек.

В 1930 году мы вернулись в Воронеж, с тем же скарбом, с той же мебелью, что и уехали в Курск. Так она и осталась в нашей квартире, но мы уже жили в Доме связистов на улице Студенческой. Дом этот и сейчас стоит. Думаю, следует рассказать, где он находится. Это как бы возвращает в довоенный Воронеж, который во многом утрачен и сохранился разве что в памяти немногих оставшихся в живых старожилов.

Это перекрёсток улицы Студенческой и Комис-саржевской. Вот если идти по улице Комиссаржев-ской со стороны проспекта, проходите военную поликлинику - это бывшую 9-ю школу, справа будет нынешняя редакция газеты «Коммуна», дальше на самом углу справа бывшая 5-я школа, в которой я учился. Это морозовская гимназия - частная школа, выстроенная Морозовой. Кстати, стоило это всё здание 113 тысяч рублей, а до сих пор стоит. Потом вы идёте, по левой стороне кинотеатр «Юность» - до войны театр юного зрителя, он был немного другой, но зал сохранился, было фойе очень хорошее. Вход сейчас с улицы Комиссаржевской, а был с улицы Фридриха Энгельса. Потом вы проходите сад ДК имени Карла Маркса. Я его помню очень хорошим: в нём фонтан был, скамейки.

Потом вы пересекаете Никитинскую, она идёт влево. Но она же и шла вправо, но теперь застроена: там стадион. Потом на углу Никитинской и Ко-мииссаржевской остался дом старых времён с мезонином. Он одноэтажный, но над ним надстро-

ен мезонин. Я его помню с 1930 года, а он тогда уже был старый. Этому дому наверно лет двести. Потом вы проходите дальше до пересечения со Студенческой улицей.

Студенческая называлась Грузовая. Почему Грузовая? Потому что немецкий механик Столь построил завод сельскохозяйственных машин, ставший затем заводом имени Ленина. И к этому заводу с вокзала везли всякую кладь, железо. Везли на повозках, тянули битюги большущие: гиганты с мохнатыми ногами. Телеги были на колёсах железных, не надутых. Грохот. Везли грузы. И вот эту улицу так назвали. По старым планам она - Четвёртая Дворянская. Проспект был Большая Дворянская. Вторая Дворянская - это Фридриха Энгельса. Улица Никитинская - Третья Дворянская. А Грузовая была Четвёртая Дворянская. Ну, название Грузовая победило. Четвёртая Дворянская -вот её уже мало кто называл так, она только на планах и осталась. И она была не застроенная, там мало было домов, пустырь был, на котором потом создали стадион «Пищевик». «Пищевик» - это нынешний «Труд». А пустырь назывался Сенная площадь. Туда привозили сено и там же им торговали.

Дальше, западнее, была Кольцовская, но она называлась улица Лесных складов. Потому что рядом с железной дорогой привозили лес и там продавали. Лес всякий, пиленный, формованный. Там были частные склады. Большие склады купца Ро-манихина. Это название старые жители до сих пор знают и очень часто употребляют его. Вот спрашивают: «Где?» - «Да в районе, где Романихинс-кие склады».

Кольцовская улица была очень интересной улицей. По ней проходила глубочайшая канава с крутыми стенками. В ней тонули собаки. Пьяный если в неё попал после дождя - то всё, вылезти не может. А когда дождь, в неё стекали со всех прилегающих улиц ручьи, и по этой канаве нёсся бурлящий поток, как в горах. Бешеный поток. Что это за канава была? Это была граница города в старые времена. Здесь насыпан был вал, и вал был со рвом. Но вал в начале девятнадцатого века срыли, а канава эта осталась, потому что она была нужна для стока дождевых вод. А на самом деле это был военный ров.

Воронежская крепость, которая стояла на месте нынешнего университета, была защищена такими фортификационными сооружениями. Один вал, или ров, был там, где Каменный мост. Там спуск - это остаток того рва, который тянулся вдоль крепости и спускался, где сейчас Севастья-новский съезд. Вот Севастьяновский съезд - это

остаток рва. А другой вал - где ров проходил по Кольцовской улице. И он налево тоже тянулся к тем оврагам, лощинам, которые находятся на спуске к ВОГРЭСовскому мосту. Этот ров я очень хорошо помню, он существовал где-то до 1956 года. Потом стали восстанавливать трамвайную линию и засыпали. А сейчас уже этот ров никто не помнит.

И вот Комиссаржевская улица пересекается со Студенческой. И налево, на самом углу - какое-то рабочее общежитие, и вот второй дом в сторону завода Ленина - сейчас он производит впечатление обветшалого - это и есть Дом связистов. А напротив - школа. Наша квартира была на втором этаже, и я, когда там бываю, долго смотрю на эти два наших окна. Это квартира номер пятнадцать до войны. Но если войти во двор, там два подъезда, две двери. Дом разбит был на две секции. Но нумерация начиналась с правой секции, то есть более отдалённой от входа с улицы, тогда как вход с улицы был с левой стороны дома. А здесь нумерация продолжалась. И вот на втором этаже наша квартира была пятнадцатая, дом тридцать два.

Почему это рассказываю? Потому что забыть не могу эти чёрточки моего города, в которых, несмотря на тяжёлые страницы его истории, столько прелести и старины.

7

От нашего дома было рукой подать до работы отца - управления связи и радиоцентра, который вещал на город Воронеж. Оттуда из этой радиостудии не один раз я выступал в пионерских передачах и много раз выступал Мандельштам. Эта фамилия сейчас на слуху, а тогда о ней мало кто знал.

Когда один краевед меня спросил: «Где была радиостанция, откуда выступал Мандельштам?», я ему сказал: «На углу улицы Фридриха Энгельса и Средне-Московской» и подробно описал, даже нарисовал план. Он пошёл, посмотрел, вернулся и говорит: «Не может быть, не похоже». Я ему: «Слушайте, что вы говорите? Мой отец работал в этом здании. На втором этаже. И там находился самый большой отдел управления связи планово-финансовый. А мой отец был начальником этого отдела. Я-то это хорошо помню. Бывал у него десятки раз. И не менее десяти-пятнадцати раз выступал по радио. Я был таким пионером, числили меня активным. Посылали даже в Артек в 1935 году на 10-летие пионерлагеря. Я выступал по радио перед тем, как туда поехал, и после того, как вернулся. Я прекрасно всё помню. У меня это стоит в глазах».

Краевед говорит: «Нет, этого не может быть». И не признал мои показания достоверными, отверг.

Тем не менее, что я говорю, было на самом деле. Это здание на углу улиц Фридриха Энгельса и Средне-Московской. Если идти от вокзала по улице Фридриха Энгельса, доходите до перекрёстка с улицей Средне-Московской - и вот этот дом через улицу наискосок на другой стороне. Там видны замурованные окна и замурованная дверь. И внизу длинный порожный камень. Это и есть вход в радиоцентр. После войны там была обувная фабрика. Что там сейчас, я не знаю. Но до того, пока не построили Дом связи на проспекте Революции, управление связи помещалось там.

Краевед спросил: «А Мандельштам, что он читал?» - «Не помню». Да и я Мандельштамом не занимаюсь, и не люблю его за заумь, за отъединён-ность от той жизни, которой жил в массе своей народ. Мандельштам был субинтеллигентом, далёким, и, кроме того, он был нерусским, это тоже надо учитывать. У них ведь восприятие своеобразное. Они живут внутри страны своим особым миром. Вот так жил и Мандельштам. О многом, что его непосредственно касалось, он писал, а многое он просто не видел, не чувствовал, не понимал, проходил мимо, или эти события проходили мимо него. Всегда, когда я читаю его, у меня такое ощущение, что он очень странный человек и очень на всех других непохожий, и время то он прожил каким-то очень особым образом.

Бедствовал ли он?

У него была финансовая подпитка. Но деньги-то были грошовые. Ну что там платили за выступление? - ерунду какую-нибудь. Но для него, безусловно, это что-то и значило. Рубль какой-нибудь. Он в театре подрабатывал. Но я вам скажу, что в основном у него деньги уходили на телефонные разговоры. В Воронеже он был жутко одинок, отрезан от всего мира, от жизни литературных сообществ, собраний. Что он тут мог видеть, знать! И любой разговор у него с Москвой, с Ленинградом был отдушиной. Ведь есть свидетельства, что он много часов проводил на переговорном пункте. Ведь тогда же было как: надо прийти, заказать разговор, ждать, потом платить деньги, и деньги немалые. И конечно, почти все деньги, которые у него заводились, он тратил на переговоры.

Для него это был хлеб, это была отрада, душевная пища. Я представляю, как потом он всё это перебирал в памяти с женой Надеждой Яковлевной. Как они всё обсуждали, и жили этими полученными известиями. Ну что для него был Воронеж? Чужой город, куда его засунули и которым он, в общем-то, совершенно не интересовался. Ну не нужен он ему был. Это было немилое место, из которого хотелось бежать как можно быстрее. Ведь

есть же у него стихи: «Воронеж - нож»... Я в пионерских передачах выступал и не знал, и не имел понятия о том, что в то же самое время в Воронеже живёт какой-то Мандельштам. Ну, сказали бы мне - Мандельштам. Что я его, читал? Он был неизвестным. Абсолютно. Да и для меня он ничего не значил. У меня была своя ребячья жизнь, в своих интересах.

Но я пописывал. Причём меня никто не подталкивал на этот путь. Мои родители в этом деле представляли мне полную свободу. Ну, я хотел этим заниматься и занимался. Ведь это не воровство, не пьянство, не хулиганство, - так считали они. Конечно, в глубине души они были рады, чтобы их сын стал известным писателем, но и они в то время вряд ли могли представить, на какой тернистый путь попадал человек, пожелавший творить пером. «Писатель» - звучало высоко и как-то непостижимо. Гремели имена тогдашних кумиров Максима Горького, Владимира Маяковского, слышались имена воронежских писателей Завадовского, Подобедова, Булавина, Сергеенко. И я, наряду с другими увлечениями, бегал в литературный кружок при газете «Молодой коммунар». Я вспоминаю те свои совершенно детские попытки. Но, ещё учась в школе, я печатался. В марте 1940 года в газете «Молодой коммунар» вышла небольшая заметочка, мой маленький рассказик - с той поры и повела свой отсчёт моя писательская биография.

8

Но окончив школу, я выбрал профессию лесовода и поступил в лесной институт. И тут началась война. Как студент я успел съездить на уборку урожая в Давыдовский район. Потом это нашло отражение в моей повести «В сорок первом». Там описан студенческий отряд. Мы работали весь сентябрь и до начала октября. Хлеб уже был скошен и лежал в крестцах. Представляете, что это такое? Хлеб косят и вяжут снопы. Потом снопы кладут крест на крест колосьями друг к другу. Получается такой крест: четыре ряда снопов в высоту - то есть шестнадцать снопов. И сверху - семнадцатый, уже разлаписто, накрывают им колосья. Получается, что если идёт дождь, то зерно не очень промокает. Кладут один крестец. Потом к нему примыкает второй, третий, и получается такая цепочка. Это уже называется «копна».

Колхозники, которых тогда не успели забрать в армию, и бабы деревенские колхозные - они этот хлеб скосили, связали в снопы, положили в крестцы и в копны. А мы должны были свозить эти копны и складывать в скирды. Но скирд сложить - это

высококвалифицированная работа. Давали нам скирдоправа. Как правило, старика лет шестидесяти. Скирд - это хитрое дело. Надо выкладывать снопы так, чтобы колосья были внутри, а стерня наружу. Чтобы скирд не промок, чтобы скирд не раздуло ветром, чтобы его не растаскали птицы, чтобы мыши не могли туда внутрь пролезть. Хотя они и пролезали, но не в таком количестве, как могли бы. И скирд может стоять всю осень, всю зиму и даже на следующий год. И на следующий год можно молотить.

Снопы подавали всё выше и выше. Когда скирд растёт, нужно поднимать снопы на высоту третьего этажа, это физически тяжёлая работа. А скирдоправ подхватывает вилами, кладёт. Но абсолютно точно. Скирд он должен вывести на конус. Ну, вот когда скирд начинает расти, если его неумело класть, то он может повалиться набок и упасть. И всё рассыпалось, вся работа пропала. Нас вывезли за деревню километров на двенадцать: ни хуторов, ни домика - ничего! Поля, поля и поля. И вот все эти поля от горизонта и до горизонта мы уставили этими скирдами. И они стояли, как большие-большие сараи, амбары, что ли.

И вот когда всё сделали, пришёл приказ всё это сжечь. Потому что немцы взяли уже Курск и подходили к нашим районам. А приказ Сталина был, это в его речи третьего июля, там говорится: ничего врагу не оставлять, сжигать всё. Вот приказ сжечь. И мы своими руками должны были поджигать. А дни уже стояли такие: дожди перепадали, солома мокрая, скирды не горят. Потом когда солома плотно уложена, она обгорает только по внешней стороне, а внутри - нет. Вот зажечь скирд, он обгорит, но не сгорит. А хлеб внутри. Сжечь нужно было именно хлеб.

А когда огонь добирается уже до колосьев, до зерна, тут начинается такой треск и фейерверки похлеще, чем у нас показывают в дни города. Это было горько. Понимаете, хотя мы всего-навсего на работе были, но это был наш труд. Жили мы в поле, мёрзли, ночи холодные. В одном котле картошку варят, в другом котле просто воду кипятят, чтобы можно было черпать кружками и пить. И вот пока согреешься, побегаешь, разомнёшься. Я это до сих пор помню. Это в моей жизни был такой момент, когда вся душа переворачивалась. И с нами были колхозники, эти скирдоправы, возчики, которые нам картошку привозили, а для них - это их пропитание, для них, для их семей. Они на это как смотрели! И вот когда это всё зажгли, полыхала вся степь...

Ох, мамочки родные!

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Был бы я кинорежиссёром, я бы снял фильм, чтобы полыхала скирда во весь простор степи.

Чтобы это была заключительная финальная сцена, да и тут можно ещё дать гул танковых моторов. Вот такие вот вещи.

В 1941 году отец был эвакуирован, отвозил радиостанцию из Воронежа, и мы попали в Сибирь. Я там сначала работал на военном заводе. Мы делали снаряды. Был токарем, с меня начиналась обработка чушки, чугунной болванки, которая потом превращалась в снаряд. Показали мне шесть операций на токарном станке. Это было в районном центре недалеко от Барнаула. Но оказалось так, что редакция районной газеты осталась без сотрудников. А когда я приехал и становился в райкоме на комсомольский учёт, меня расспрашивали: откуда ты? что ты? Я и рассказал, что занимался в литературном кружке, печатался уже. И обо мне вспомнили.

За мной пришли прямо на завод, в цех. Повели меня к парторгу и говорят: вот такое вот положение, просьба, чтобы вы перешли в редакцию. Но для меня это было приглашение, от которого я отказаться не мог. Вот в повести «У черты», она напечатана в журнале «Подъём», я тоже это всё описал - и редактора, и редакторшу. Редакторшу привели из кукольной артели, куклы она делала. И расписывала им мордочки. По национальности она мордвинка. Лет ей было тридцать-тридцать два, так вот примерно. Хрупкая, деликатная, вежливая, но писать она ничего не умела. Её назначили редактором. Наборщиками эстонцы были. А пишущий был только я один. Газета выходила один раз в неделю. Конечно, всем этим я занимался взахлёб. С огромным интересом, упоением, можно сказать. Времени было предостаточно, я научился набирать, печатать. У нас машина была «Американка», на такой ещё Марк Твен издавал свои произведения.

Вручную её надо было крутить. Такой стол прижимной, на который кладётся лист бумаги. Крутится колесо, вращается этот стол и приподнимается и прижимается к набору, который вставлен вертикально. Потом отходит назад. Печатник лист снимает, кладёт на него второй, но надо приноровиться, чтобы работа шла быстро и механически, без перекосов. Тираж был довольно большой. Восемьсот экземпляров. На весь район. Сейчас вот тиражи желают лучшего.

9

В 1942 году мы снова приехали в Воронеж. Но летом началось страшное бегство, паника, город горел, всё было брошено. Я с матерью уходил из города с двумя авоськами. Взяли из документов

только бумаги отца - он преклонного возраста, -чтобы подтвердить его право на пенсию. И еле успели 4 июля 1942 года на последних поездах покинуть город.

Мы оказались в эвакуации в Казахстане в маленьком-маленьком хуторе Чеботарёве в девяноста километрах от Уральска. Я конец лета протрудился в колхозе, заработал пятьдесят два килограмма зерна на самой тяжёлой работе. Но каким-то хлебом отца и мать обеспечил. Поехал в Уральск и поступил в пединститут на филологический факультет. Вскоре начались занятия. Я с головой окунулся в учёбу. Однажды только пришёл на лекцию, входит секретарь директора, держит какую-то бумажку, подходит ко мне, кладёт.

Это телеграмма, она ещё сырая. Открыла и говорит: «Если будете отпрашиваться, то директор сейчас в кабинете». А я читаю: «Папа при смерти. Приезжай». Это мама дала телеграмму. Но я понял, что отец уже умер. «Папа при смерти. Приезжай». Так написала, чтобы не убивать меня сразу известием. А это 1942 год. Ноябрь. Идут страшные бои за Сталинград. Тогда в армию меня не брали: я близорук, в очках, и по той болезни, что у меня, я не подлежал призыву. Хотя я несколько раз совался в военкомат, но меня прогоняли: «На тебе очки. » - проверят зрение и: «Негоден».

Получил телеграмму. Надо добираться до этого хутора. И я пошёл пешком. Как я шёл? Ну, вы представляете, там девяносто километров! Какой-то кусочек, километров пятнадцать или восемнадцать, меня подвезла машина. Она шла за дровами в лес и потом свернула. И вот на этой свёртке я слез и пошёл дальше. Скорее всего, что я не шёл, а просто бежал. Потому что в хутор я попал где-то в начале четвёртого часа - как раз, когда отца в гробу выносили и клали на сани и собирались везти на кладбище. Я захватил похороны. С восьми часов утра до половины четвёртого я преодолел девяносто километров! Но как? Потом повторить этого я бы не смог никогда.

Это ноябрь, снега, холод, мороз. Шёл я по дороге, по которой не было ни одного следа, но вдоль дороги тянулись столбы с проволокой, и они всё время гудели. Вот эта музыка в степи ледяной, холодной, промороженной и вот это гудение телеграфных проводов остались в моей памяти на всю жизнь. Я держался столбов, иногда проваливался по колено, чуть не по пояс. Это означало, что свернул с дороги и попал в кювет. Выбирался на твёрдую полосу и шёл, шёл, шёл. Отец умер 18 ноября, а сообщили мне о смерти спустя трое суток, но я всё равно успел с ним проститься.

Когда вернулся в Уральск, меня, несмотря на моё слабое зрение, призвали в армию. Видимо, медкомиссии уже было не до соблюдения инструкций. Не хватало на фронте бойцов. Из Уральска нас, новобранцев, отправили под Оренбург. Чкалов он тогда назывался. Там мы проходили обучение. Очень жестокое, потому что надо было людей научить, как держать себя в боевой обстановке. Поднимали нас в шесть часов - и сразу же небольшой завтрак, обязательно с чаем. Чай приносили в вёдрах: заваренный кипяток. Почему чай давали? Потому что большая часть, процентов семьдесят пять тех, кто находился в нашей запасной бригаде, были люди из Казахстана, Туркменистана, Узбекистана. Без чая они жить не могут, они не люди, у них руки не двигаются, ноги не ходят. Чай, чай, чай - это обязательно. И я там привык к чаю. Почему до сих пор пью крепкий чай. Если меня лишить чая - я не человек. Я не то что двигаться - я говорить не могу, писать не могу. Каждое утро перед тем, как сесть за стол, я выпиваю два стакана крепкого чая, а потом в течение дня ещё несколько раз.

И вот мы там проходили обучение, не зная, куда нас направят, когда - солдату ничего не говорили. Командиры, которые готовили, чтобы сделать из нас солдат, - они сами на фронт не ехали, их не пускали. Это был уже проверено жизнью. Наверно, так было и в царской России. Потому что когда шла выучка - это строгость, это требовательность, это всякого рода окрики, принуждения.

Вот фортификационная подготовка. Выводят нас в поле - скажем, сегодня мы должны отработать отрытие стрелкового окопа в рост стрелка. Это на глубину примерно ста семидесяти пяти сантиметров. Степь, почва - она убита, как будто не почва, а сплошной асфальт. И время даётся, помню до сих пор: пятьдесят пять минут. Вот вырой в рост стрелковый окоп, оборудуй его полочками, где будут лежать твои патроны, гранаты, и нишу надо вырыть в глубине. За пятьдесят пять минут. Это невозможно!

В нашей роте был учитель по фамилии Зайцев. Он всё время выглядел неловким, нелепым. Ему страшно мешал его ум и его знания. Вот командир говорит - его фамилия Жуляй, командиры в запасных полках почему-то были украинцами, участниками гражданской войны, но в звании не выше младшего лейтенанта. Грубые, требовательные, жёсткие. Но пройдя всё и оглядываясь, я вам скажу, что эти командиры и должны быть именно такими. Они должны были нас подготовить на фронт для всех ситуаций.

А жара! Это оренбургская степь. Верблюды ложились. Это предел для верблюдов! Пот льёт.

Воду пить нельзя: если выпьешь - она из тебя немедленно выливается, только не из мочевого пузыря, а через поры. Становишься абсолютно мокрым, всё стекает в ноги на обмотки и на портянки, и всё мокрое, хлюпает. Ужас! И вот в таких условиях нужно было всё учить, выполнять, делать безукоризненно. Жуляй кричит на Зайцева: «Товарищ боец Зайцев! Я отдал вам приказание. Почему вы не исполняете приказание командира? Почему медлите? Почему до сих пор не вырыли ни одного вершка земли?» Зайцев говорит: «Товарищ офицер младший лейтенант!..»

Тогда только что ввели офицерские звания и погоны. И все наши командиры от этого буквально с ума сошли. Это так льстило их самолюбию, так им нравилось, что он теперь не просто командир, а он офицер! И у него на плечах погоны. Эти погоны

- как они их тетюшкали, лелеяли! - просто так не пришивали. И внутрь вставляли алюминиевые пластинки. Зайцев продолжает: «Выполнить ваше приказание нереально!» Жуляй не знает, что такое «нереально», и кричит: «Команду выполнять! Под суд отдам! Под трибунал!» И бедный Зайцев долбит землю. А там нужна не лопатка, а перфораторы. И никто в пятьдесят пять минут не укладывался.

10

В один прекрасный день на полевых занятиях нам объявляют: «Сейчас будем разучивать форсирование реки». И ведут нас к Уралу к тому месту, где Урал можно перейти. Перейти вброд, но глубина воды там по горло даже на середине, даже чуть-чуть больше. Надо плыть метров де-сять-пятнадцать, потом под собой опять чувствуешь дно и выбираешься на другой берег. И вот нас

- с оружием, в ботинках, в обмотках - переводят. Кто-то хлебает воду и кричит: «Братцы, братцы, помогите! Тону, тону!» Вытаскивают такого человека.

На другом берегу команда: «Раздеваться догола!». Не понимаем, почему. Но раздеваемся. И начинают нам бросать новое обмундирование, без примерки. Вот бросают мне брюки, гимнастёрку, нижнее бельё. Ты на себя натягиваешь: что-то велико, что-то мало, тогда меняешься этой одеждой с сотоварищами - теми, кто получил, а им не подходит. Берёшь себе по росту. Ну, минут через трид-цать-сорок оделись. Это было уже во второй половине дня. Думали, повезут нас в лагерь, а потом всё остальное, обычное. Но - нет. Строят и говорят: «Идём на станцию в Оренбург». Помню даже название: «На платформу «Продовольственная». И отправка на фронт».

Внезапно всё. И жизнь пошла совершенно другими путями. Нас строят, ведут восемнадцать километров до Оренбурга. Приходим, уже солнце на самом-самом закате. И действительно, на платформе «Продовольственная» нам раздают сухой поек вместо ужина: хлеб, кусочки сахара, кусочки селёдки, банку американской тушёнки на четверых человек - выходило грамм по сто. Ещё что-то, ещё что-то - и в вагоны. Вагоны двухосные, которые служили ещё во время гражданской войны. Слева, справа нары, на сорок человек, то есть на взвод. Взвод - это сорок четыре человека.

Залезаем, и через какое-то время этот состав отправляется. Длинный, вагонов тридцать. И всё это называется «маршевый батальон». И гонят со страшной скоростью, совершенно безумной скоростью гонят на запад. Я помню, что первая остановка была в Саратове. Только в Саратове смена паровоза, нам разносят по вагонам кипяток, разносят в вёдрах обед: горячее, кашу какую-то. Можно выйти оправиться, газеты купить на платформе. Потом снова команда: «По ва-го-нам!» И гонят дальше - куда, не говорят. Но мы едем через Балашов, через Поворино, едем на Лиски. Остановка в Лисках, это мои края. Сто километров до Воронежа. Я думаю: сейчас попаду в Воронеж.

Чёрта с два!

Нас поворачивают на юг, и уже ход замедлился. Идём осторожно, сторожко, с остановками, с поворотами всякими на юг, на север. И достигаем Волчанска. Волчанск была ближайшая станция к тому фронту, который стоял на Курской дуге. Нас выгружают, уже боевая, фронтовая зона, кругом всё сгоревшее, под откосами сброшены вагоны. Причём помню вагоны битком, полностью, под завязку набитые махоркой. Но обгоревшие. А махорка горела так: обгорала бумажка, которая вокруг пачки, а если пошурудить, то в середине пачки нормальная махорка, которую можно курить. Вот мы накинулись на эту махорку, хватали её, насыпали, и у меня было этой махорки чуть не половина вещевого мешка. Потом повели пешком, и тоже не говорят, куда. Причём те же командиры, которые с нашими командирами шли, тоже не знали, куда.

Вот идём до какого-то пункта, потом в этом пункте объявляют, куда дальше. Но чувствовали, что мы где-то в ближайших тылах фронта, потому что уже грохочет артиллерия, ночью вспышки зарниц, летает авиация, бомбят. А где находимся? Куда? Что? Потом приводят в какой-то пункт, выстраивают и начинают распределять по полкам. Я спрашиваю: «А какая дивизия?» Мне с подозрением: «А на что тебе? Почему ты спрашиваешь? Тебе

что, не всё равно? А кто ты такой? Как ты сюда попал?» Это уже стукачи сработали. Такие вопросы задавать было нельзя. А мне было интересно. Ну, где я нахожусь, ёлки-палки! Матери-то хоть надо написать.

Наивный! Тогда полевая цензура вычёркивала из писем всё. Помню, моей маме пришёл конвертик, а в нём всё, кроме «Здравствуй, мама!» и «Целую, Юра» замалёвано ручкой, как спираль проволоки. Потом уже, когда попали в полк, спрашиваю: «А где немцы?» Идёт какая-то стрельба, откуда-то летят мины, снаряды, ну надо же знать откуда. А меня спрашивают: «А тебе зачем? Ты что, к немцам мотануть хочешь?»

11

Ночью спешно вывели нас на передовую. Всё пополнение, всё доставление на передовую - ночью. А там жизнь кипит. Латали, починяли телефонные провода. Тогда же провода были, немцы перебили, связи нет. Доставляли продовольствие, доставляли письма, доставляли боеприпасы. Кто-то пытался спать, потому что единственное время, когда можно двадцать минут, тридцать, час покемарить, подремать, это ночью. Но не давали. Приходили политруки читать свои лекции. Лекции были на две темы: «Защита Родины - священный долг советского гражданина» - и ещё что-то в этом духе. Поднимут, посадят ночью. Немцам лучше. Они всё время стреляли в небо осветительными ракетами смотреть, что происходит на передовой, не ползёт ли кто-нибудь, не подкрадывается. И какие из немцев спят, а какие-то караульные, дежурные бодрствуют.

Иногда постреливали из пулемёта беспокоящим огнём. По всему нашему переднему краю «та-та-та-та!» пройдёт слева направо, потом справа налево - «та-та-та-та!». Кого-то зацепят, если он не укрылся и стоит. А тут самое время было всё таскать, особенно боеприпасы, патроны, гранаты, мины к миномётам маленького калибра, которые на переднем крае были. А с утра начинается перестрелка и настоящий бой. Если наше командование имеет план продвинуть свои войска вперёд, начинают гнать в атаку, и всегда это делалось ду-ром, вот могу сказать открыто и честно!

Любая атака должна быть подготовлена артиллерийским огнём, с наличием танков и так далее, так далее. Поднимать пехоту, одну пехоту на немецкие оборонительные линии - это безумие. На расстрел! Нас вот так вот поднимали. Вот поднимут, половина через несколько минут убита. Затихает это всё, тогда командование убеждается, что

дело тут глухо, не надо, атаки никакой не выйдет. Тогда затишье где-то до середины дня, может быть часов до пяти, до шести, потом снова попытка поднять в атаку, снова страшные потери.

Сколько я пробыл на передовой, я никогда не участвовал в атаке с танками, с авиацией - ну так, как это должно быть, ёлки-палки, понимаете! Ну, должна же участвовать техника, техника должна что-то сделать. Пехота идёт последней, занимает уже завоёванные рубежи. Но вперёд пускать пехоту, это только на истребление. Вот откуда у нас эти совершенно безумные потери, которые даже сейчас боятся назвать. Потому что невольно возникает вопрос: а почему столько загубили людей? Почему? Немцы, которые вторглись в нашу страну, они потеряли гораздо меньше. У них другое отношение было к людям, к пехоте, к живому человеку, к человеческой жизни вообще другое было отношение.

А почему мы столько потеряли?!

Так вот. Нас разместили на передовой, и таким образом всё продолжалось. Каждую ночь приводили пополнение, которое в течение дня расходовалось полностью. Вот, бывало, я лежу в окопчике, который сам копал, ячейке - она сантиметров двад-цать-тридцать, ну только чтобы укрыть себе голову, спину, задницу, а слева метров на пятнадцать никого нет, и справа никого нет. Я чувствую себя передним краем, фронтом чувствую - вот какие были ощущения. Потом ночью, под утро приведут кого-то, положат ячейки копать. Утром, как правило, опять атака. Сначала приходят политруки, накачивают: долг и всё прочее. Потом приходят посыльные от командира роты или от командира батальона, но уже говорят о тактическом плане: вот утром будет артподготовка, мощная.

Ведь врали всегда, сволочи! Никакой артподготовки не было. Если постреляли, то это для смеха. А потом появляется младший комсостав, иногда даже командир роты: «Вперёд! Перебежками! Наступать! В атаку! Чего лежите! Чего немцев боитесь! Сейчас мы их собьём.» И так далее. Но сбить их было невозможно. У них было страшно много автоматического оружия. Они начинали стрелять из этих пулемётов МГ-34, вот с прикладом к плечу. Скорострельность дикая. Восемьсот выстрелов в минуту! Вот вы представьте себе, сколько выстрелов в секунду.

Когда в конце концов мы захватывали немецкие позиции, то эти пулемёты стояли в буграх стреляных гильз. Представляете, бугор и пулемёт тонет в этом бугре! Их там тысячи. Вот такой они вели огонь. И очень много было пулемётов. За счёт пулемётов они и держали оборону. А нас поднимали на эти самые пулемёты. Я и ранен был около

этого самого немецкого пулемёта. Шагах в двадцати. И немец меня бы добил. Он видел, где я упал, добил моих товарищей. Но я упал в танковый след. Это было паханое поле, и танковый след был промят ниже поверхности сантиметров на двадцать. Я оказался как в корыте. Немец стрелял, он стрелял мне буквально по спине. И пули проходили. И я чувствовал их, спиной чувствовал. Но задеть он меня не мог, а потом другие были цели. Я был ранен, но мне удалось повернуться, и я выползал по этому следу, как по длинному-предлинному корыту.

Много лет спустя я нашёл того танкиста, который оставил гусеницами своей машины спасший меня след. Им оказался Юра Полиновский, такой же, как я, в таком же возрасте, но только танковый лейтенант, командир танка, даже танкового взвода.

Бывает же такое!

12

Ой, я страшные вещи видел! Помню, мы уже окружали немцев под Харьковом. Перевес на нашей стороне по огню. Немцев просто рвали на клочья минами, и наши миномётчики стреляли крайне точно, крайне метко, а немцы копали окопы очень узкие. Вот окоп такой: если он в него становится, то он грудью касается одной стенки, а спиной -другой. Стоит он врытый по шею, по подбородок, чтобы можно было только чуть-чуть через бруствер смотреть, а внизу в этом окопе вырыта ниша, как нора. В некоторые такие норы легковой автомобиль можно загнать. Если начинался наш артиллерийский или миномётный огонь, то немцы ныряли в глубь своих ниш. Чтобы их поразить, нужно, чтобы мина попала точно в эту щель. А её ширина - сантиметров пятьдесят-шестьдесят. И наши миномётчики гвоздили свои мины в эти щели.

Немцы, которые там находились, были искрошены, валились друг на друга, и вся эта щель, ниша была завалена трупами. Когда мы занимали позиции, то наши солдаты вытаскивали немцев наружу для обыска. Потому что на каждом были часы, было что-то в карманах. Потом в этих окопах было вино. Хотя наши командиры бегали с белыми лицами: «Этого не брать! Не пить! Отравлено!» - но один старшина - старый-старый, он был в белёсой выгоревшей гимнастёрке, в штанах таких, всё на свете прошёл, всё на свете видел, - он о наших командирах говорил: «Сволочи! Себе берегут». Ведь ни одного случая отравления не было.

Что там находили? Бисквиты, пирожные, просто торты даже. Можете представить на передовой и торты, раскрашенные яркими-яркими краска-

ми, и колбасу, и мясо? У немцев всё было эрзац - с виду вроде мясо, но не знаю, из чего они это делали. Сахар - эрзацы, мясо - эрзацы. Вот вина, хотя на них были этикетки французские, вина, думаю, были подлинные. Потому что немцы захватили винодельческие страны и качали оттуда. Пожалуй, только вина были подлинные, а всё остальное -подделки-подделки, но искусные, очень искусные. У каждого немца была пластмассовая, плоская, круглая завинчивающаяся коробочка. А в ней было что-то вроде сливочного масла. Это было не чистое сливочное масло, а всё было изготовлено немецкой химической промышленностью.

Это не выдумка, я это прочитал в одной из газет: они стали делать масло из мух! Вот поймайте муху и раздавите на бумаге - будет жирное пятно. Каждая муха несёт в себе какое-то количество жира. Если таких мух собрать много, как собирают семечки подсолнуха, миллион особей раздавить, выжать, получится колбочка прекрасного постного, или так называемого «подсолнечного» масла. Они их размножали в инкубаторах. Мухи размножаются со страшной скоростью. Самые плодовитые - это мухи. Они построили инкубаторы для мух, давильни. Я не знаю, какого вкуса было необработанное только что из-под пресса масло, но немцы стали добавлять ароматизаторы. Они делали шоколад не из какао, а из арахиса, кукурузы, бобов. Но шоколад был как шоколад. Он имел аромат шоколада, вкус шоколада, он так же таял, растворялся на языке. Но это был не шоколад.

Немцы творили чудеса. Ну, если они делали синтетический бензин и машины у них ездили, и танки у них были не на бензине, и самолёты летали. А это был не бензин, а синтетический бензин. Мы определяли его по запаху. Вот если промчится немецкая мотоциклетка, то трое суток будет вонять вот этой синтетической дрянью.

Они же проиграли почему? Потому что у них кончились все запасы - бензин, самолёты, патроны - и люди кончились, вот оно что. И уже не могла выручить ни химия никакая, ни синтетика.

После ранения меня полечили-полечили в госпитале и признали вообще негодным. Когда демобилизовали, то послали опять в Уральск, потому что положение было такое: если человека из армии отчисляют, то его направляют в тот военкомат, который его призывал. А военкомат там уже смотрит, куда его деть. Вот я приехал, получил полностью освобождение от военной службы, и какое-то время опять учился в Уральском институте. Весною, в марте 1944 года, читаю в «Правде», что в Воронеж возвращается нормальная жизнь и даже вер-

нулись педагогический институт, музыкальное училище. И там вот такие строчки, что утром в музыкальное училище идут студенты, несут с собой инструменты - кто скрипку, кто виолончель, а одна студентка даже несёт арфу и даже на ней играет.

Расхохотался я безумно! Вы представляете, что такое арфа и можно ли её нести и на ходу на ней играть? Ну что за бред! Но, во всяком случае, эта заметка меня взволновала, страшно захотелось в Воронеж. Я написал тогда в пединститут письмо, и оно попало к тогдашнему декану Павлу Леонидовичу Загоровскому. Это был редкий человек. Он был привержен к литературе, искусству, пытался сам писать, но литературно он был не очень одарён, а вот способствовать другим людям, которые были более талантливы, он всегда был готов. Вот, в частности, когда в 1920-е годы в Воронеж приехал Владимир Маяковский, то встречу местных поэтов с Маяковским организовал Павел Леонидович. А я в одной школе учился с его сыном Володей.

И Павел Леонидович в Уральск прислал мне вызов. Он искал тогда воронежцев - своих студентов-то было мало. Он собирал их, и к тому же в Уральском военном училище учился его сын. Павел Леонидович просил меня: сходите в училище, повидайтесь с Вовиком, передайте ему привет, спросите, как ему там живётся. И сходил, проведал и после этого приехал в Воронеж. Но филологический факультет и исторический были размещены в Липецке, потому что в Воронеже им не было места. Город разбит, разгромлен. Что оставалось делать?

13

Дом связистов на улице Студенческой сохранился, но нашу квартиру заняли. Всё оставленное имущество разграбили. Пропали альбомы с фотографиями отца. Кто разграбил, неизвестно. Ведь в город приезжали грабить жители из соседних районов, которые заняли немцы. Эти районы вдоль реки Ведуги были поставщиками полицаев почти что на всю оккупированную часть Воронежской области. Потому что те семьи, из которых на службу к немцам в полицаи пошла молодёжь, немцы давали разные льготы. И в качестве льгот давали пропуска в пустой без жителей город.

Ведь все дома оставлены. Часть воронежцев успела убежать на восток, а те, что остались, изгонялись немцами на запад. Изгнание началось 12 августа 1942 года. Немцы показали направление на Хохол, и эти выселенные попали бог знает куда -на Украину, на Западную Украину, в Германию. Жителей выгоняли, потому что рядом фронт. При-

мерно сто пятьдесят тысяч населения оставалось в прифронтовом городе. Наши по немцам стреляют с левого берега, у немцев здесь и позиции и артиллерия, окопы нарыты, бои идут. И мешает, несёт потери гражданское население. Кроме того, немцы боялись, что среди оставшихся есть переодетые красноармейцы, партизаны. Ведь происходили какие-то диверсии: то провода порежут, то что-то сожгут. Это делалось и стихийно жителями из мести, и, видимо, всё-таки засылали сюда. В основном мальчишек. Может, были и какие-то военные диверсанты.

Разбираться среди жителей было трудно, да и некогда, почему и приняли решение очистить. Дали сроки, дали направления и начали выгонять, начиная с севера, северо-восточного угла. Стадион «Динамо» представляете? Вот напротив стадиона «Динамо» через железную дорогу - начало города, первые улицы к реке. Вот оттуда стали очищать. Потому что снять всю массу людей и двинуть было нельзя, поэтапно это делалось. Немцы ходили и объявляли приказы с переводчиками, развешивали такие тексты: «Кто останется - расстрел». Знали: немцы разбираться не будут, по какой там причине человек остался. И вот жители Воронежа, которые потом полностью покинули город, они сначала переселялись с тех краёв на другие к знакомым, родственникам, живших в других районах.

И гнали жителей сначала в направлении Песчаного лога, далее - на понтонную переправу, а оттуда - на Хохол. А в Хохле были регистрационные пункты. Начинали сортировать, проверять паспорта, разбивать на группы - кого куда. Выявляли семьи военнослужащих. Из семей военнослужащих -кто в комиссарах, политработниках. Выявляли комсомольцев, членов партии, отделяли евреев. А евреев много расстреливали недалеко от Хохла. И даже сейчас памятники некоторые стоят, поставленные еврейскими семьями, чьи родственники там погибли. Многих опознали, потому что трупы находили с документами, которые позволяли узнать имя.

А в опустевший город хлынули мародёры.

Я же всего этого не видел, а узнал только потом.

Мне ничего не оставалось как ехать в Липецк. Весну 1944-го и лето я прожил в Липецке. Это тяжёлое время, голодное - страшно! Но очень интересное. Я повесть написал об этом, в памяти у меня многое осталось. Те, кто из студентов жил тогда в Липецке, они составляют особое братство. У нас не было ни столовой, ни общежития - ничего. За-

нятия проходили в маленькой-маленькой затрапезной липецкой школе. И вот тем и дороже нам это время! Весна была голодная, без хлеба, липчанам хлеб не давали, а давали муку. Двести семьдесят граммов на день. Местные жители могли из муки что-то сделать - пироги, пирожки даже печь. А мыто, студенты, что мы могли? Мы её замешивали с водой и пекли на наших буржуйках лепёшки такие в виде еврейской мацы.

Что такое двести семьдесят граммов? Это жменя. Вот в кулак взять - это все двести семьдесят грамм. Но было много интересного. Там у меня остро проснулась тяга к литературе. На курсе был один студент, немножко старше меня, он был из Уржума. Он писал рассказы и печатал в местной липецкой газете. Я их читал, и они мне казались такими прекрасными, ну просто недостижимыми. По мастерству. Я на него смотрел, как на Бога. Он был фронтовик, у него была совершенно искалечена, искривлена правая рука. Ну не рука, а какая-то рачья клешня. И ею он зажимал карандаш или ручку и писал с большим трудом, и для меня это было подвигом на глазах. Вот человек такой пишет, не сдаётся.

Сколько лет прошло, а не могу этого забыть. У меня всё до сих пор в глазах. Это для меня был жизненный пример. Куда потом делся сокурсник с покалеченной рукой, много ли он прожил, нет ли, что с ним - не знаю. Но то, что тогда в Липецке этой голодной весной он печатал рассказы, это поразительно. Они были невероятно хороши, они были просты, они были сердечные. Один из них назывался «Красные яблочки». Я этот рассказ пересказал в одной из своих повестей. Потому что это всё не придумано, за всем этим стоит жизнь, человеческие чувства и что-то самое-самое настоящее, невыдуманное, живое.

14

После смерти отца мама ещё некоторое время оставалась на хуторе Чеботарёве. А когда стали освобождать европейскую часть России и немцев погнали на запад, началось движение на запад тех, кто был оттуда эвакуирован. И мама захотела в Воронеж. Но приехать в Воронеж было некуда, квартиру заняли, а я жил в Липецке. И она поехала в Бутурлиновку к своей старшей сестре и поселилась у неё в доме, но на положении и сторожа и домашней хозяйки.

Её старшая сестра была человеком суровым, жила всегда с очень большой выгодой для себя, всегда всех окружающих людей превращала в прислугу, ну и маму мою тоже запрягла в это дело.

Потом тётка моя, её старшая сестра, уехала в Москву к дочери, и мама осталась в Бутурлиновке одна в доме, не зная того, что сестра ведёт переговоры о продаже дома и в Бутурлиновку не вернётся.

И вот 9 мая 1945 года, в День Победы, к дому, в котором жила мама, оставленному ей на попечение старшей сестрой, вдруг подъезжают подводы со скарбом, с какими-то людьми, и люди говорят: «А мы теперь новые владельцы дома. Ваша сестра продала нам дом». И маму вытряхнули буквально на улицу. Это происходило 9 мая! Я всё потом описал это в повести, которая называется «Жизнь тому назад». Она опубликована в «Подъёме» и даже вышла отдельной книгой.

Но нашлись добрые люди, маму пожалели. Завуч школы дала ей каморочку, лишь бы там одному человеку можно было разместиться. Она там и ютилась и работала в школе. Я проведывал её и с особым чувством вспоминаю то время.

Вскоре я перебрался из Липецка в Воронеж и некоторое время жил в студенческом общежитии на улице Ленина. А потом стал работать в книжном издательстве обкома ВКП(б), и благодаря тому, что директор краеведческого музея печатал в издательстве какие-то свои материалы и брошюрки, по просьбе нашей начальницы он выделил мне жильё в Покровской церкви. И взял маму на работу библиотекарем. Уже в конце сорок пятого года я перевёз маму в Воронеж. Вот в этой каморке в колокольне церкви, что высилась у мясного базара, потекла наша дальнейшая жизнь. Тяжёлая, бедная, голодная. Но мы были в родном Воронеже и этим были счастливы.

Мы попытались вернуть нашу квартиру на Студенческой улице. Но занявшие её жильцы не отдавали. Мама подавала в суд, через суд пытались её освободить. Суд отказал на том основании, что я был призван в армию не из этой квартиры. Я потом у юристов спрашивал, и они говорили: видимо, эти люди поработали с судьёй, что-то ему дали, скорее всего, и вы неэнергично действовали. Если бы вы подали апелляцию в Областной суд, писали ещё куда-нибудь, вы бы, конечно, квартиру вернули.

Но тут в какой-то степени я сам виноват. У меня не было желания возвращаться в ту квартиру. Вся прежняя жизнь была разрушена, исковеркана. Из тех, кто раньше в этом доме жил, не осталось никого. С этой квартирой были связаны воспоминания о бомбёжках, о бедствиях. Ну не хотелось ворошить прошлое! Если бы мы вернулись -а там всё было связано с отцом, это было бы бесконечное напоминание о нём, - это меня бы угне-

тало. Я тяжело переживал эту невосполнимую потерю.

Так что мы остались в каморке.

В каких условиях я только не жил! Вот в колокольне Покровской церкви, что на бывшем мясном базаре. Войдёшь в колокольню, там сразу за входными дверями в тени дверь влево. Вправо двери нет, это надо дальше, глубже пройти, тогда будет дверь вправо в пристроечку. А вот сразу за входными дверьми влево, шага три, - каморка со швабрами, вениками, вёдрами, всякой всячиной. И там из этой двери шёл ход на колокольню. В этой каморке шириной метр двадцать, длинною два с половиной метра или даже меньше я прожил с мамой 1945-й, 1946-й, 1947 год.

Летом 1948 года церковь отдали епархии. В ней опять воцарялась религиозная жизнь, и нас вытурили. Но церковники поступили человечнее, чем старшая сестра мамы. В церкви жило семей десять. Так каждой семье дали три-четыре частных адреса, где их могли принять на квартиру. Не просто на улицу вышвырнули, а поступили немножечко так по-божески...

Мы перебрались на Транспортную улицу. Это было очень далеко. Бринкманский сад - вот этот район. Она сейчас оживлённая, а тогда была тихая-тихая! Хотя называлась Транспортная. Но сейчас её даже перейти трудно. В одном таком деревянном доме мы снимали комнатку. Написали соглашение с хозяйкой, она сдала нам ровно на год с условием, что я внесу плату вперёд. А ей нужно было ехать в Донбасс, на Украину, к своей дочери, она там собиралась прожить это время. Прошёл год, день в день она приехала, но мы уже подыскали себе другое жильё. Дом этот, кажется, двадцать девятый по улице Транспортной. Дом с подвалом, верхняя часть деревянная, крашена в зелёный цвет, а нижняя - каменная с окнами в колодцах. И вот в этом подвале жила одна семья или две семьи, которые занимались тем, что варили мыло и продавали его на базаре.

Ну, каждый исхитрялся как-то существовать. Но производство у них было непрерывное и день и ночь. Где-то доставали балки, щепу - и вот на этом они варили мыло. И настолько перекалили трубу, что однажды ночью начался пожар. Мы проснулись, а дым как вата. Ничего не видно, куда идти. Я куда-то ткнулся, лоб себе расшиб. Ни телефонов, ничего. Я бежал до пожарной части около трамвайных путей - она и сейчас стоит - и приехал с пожарными на их же машине. И заливали. Это случилось ночью, зимой. Да кошмар! Дом населённый. Все повыскочили. Кто-то в валенках, но с голыми ногами. Кто-то вообще полуголый, потому что в этом

дыму, в панике, вещи свои найти невозможно. Это страшная вещь: когда пожар, да паника, да крики -уцелеть трудно.

Прожили мы там ровно год. А потом краеведческий музей обосновался там, где сейчас музей изобразительных искусств - в доме екатерининских времён. Во дворе стояли капитальные кирпичные сараи. Перевели музей, экспонаты перевезли, а сотрудникам дали «комнатушечки» в сараях. Но их тоже надо было и оборудовать, и печи самим класть, и полы делать. Не просто всё это было. Но всё-таки есть какое-то жильё, печка, хотя и приходилось таскать воду из колонки. Где она была, не помню. Но когда жили в Покровской церкви, я таскал воду в вёдрах с площади. Там был малюсенький домишечко с водозаборными кранами, и была ещё просто уличная колонка. И вот бежишь из издательства с работы, а уже темно, если зимой, и мысль только одна: должен прибежать в церковь, взять ведро - и к колонке. Но будет ли в колонке вода? Холодно, а спешишь. От Каменного моста по улице Орджоникидзе через Мясную площадь.

15

На фронте я был в пехоте. Сначала - рядовым, потом мне присвоили звание ефрейтора. На войне в пехотных частях - это не так уж и мало. Конечно для людей, которые не были на передовой, это звание ничтожно. Но на младшем комсоставе держалась наша армия. Кто был командирами в бою на переднем крае? Эти самые ефрейторы, младшие сержанты, сержанты, старшие сержанты. Лейтенанты были уже командирами рот, командирами батальонов, а это большое начальство.

А всё, что делалось на войне, шло под командой ефрейторов, сержантов. Когда я вернулся с фронта и узнал, что многие мои товарищи по школе стали лейтенантами, старшими лейтенантами, капитанами, даже майорами - можете себе представить, что я был, конечно, жутко огорчён. И завидовал им в какой-то степени. А только потом понял, что мне не им завидовать, а собой гордиться надо. Потому что я был тем самым солдатом и командиром, на чьих плечах держалась армия.

Таким же рядовым мне предстояло пройти и писательский путь. И я благодарен судьбе, что закалку получил на передовой, а не в штабной палатке, иначе я вряд ли бы выдержал поджидавшие меня удары судьбы.

А мои писательские испытания начались после приезда в Воронеж. В 1946 году в первом номере воронежского альманаха «Литературный Воронеж» появился мой рассказ «Возвращение». Вы

представляете радость двадцатитрёхлетнего юнца при виде первой публикации! И к тому же рассказ похвалили в «Литературной газете».

Но в этом же альманахе была напечатана повесть редактора альманаха Михаила Сергеенко «Добья», которую в литературке разругали. Разнесли в пух и прах редактора и к тому же - руководителя Воронежской писательской организации. Вот тут и началась лютая ненависть и зависть Сергеенко ко мне.

И когда в 1947 году вышло постановление ЦК ВКП(б) о ленинградских журналах «Звезда» и «Ленинград» и стали громить неугодных писателей, он мне и отомстил. Знаете это постановление? Если нет, то напомню. В постановлении критиковали Михаила Зощенко за его рассказ «Приключения обезьянки». А рассказ до банальности прост: обезьянка сбежала из ленинградского зоопарка, стала путешествовать в мире людей и почувствовала, как в этом мире несладко. Её и били, и гнали и всё такое прочее, и эта обезьянка сама вернулась в клетку в зоопарк, засела там и сказала, что лучше здесь, чем в Ленинграде.

Зощенко критиковал нелады, непорядки, которые были тогда в жизни. Люди жили озлобленные, раздражённые, только что пережившие блокаду, холод, голод страшный - в общем-то, горькой была жизнь. И обезьянка всё это вкусила. Зощенко это не простили. Началась кампания шельмования. Это называлось «ищут обезьянку». По всем городам, областям, по всем писательским организациям искали своих «обезьянок», и на роль «обезьянки» в Воронеже выбрали меня.

А рассказ «Возвращение» был написан на основе жизненных наблюдений. ß помню, как это получилось. Приехал в Бутурлиновку к маме, пожил там некоторое время. Это осень 1945 года, когда люди возвращались с войны, с фронта. На войне они выросли. Тот, кто уходил туда маленьким человеком, возвращался в офицерском звании капитана, майора, стал командиром батальона или даже полка. Он приходил назад, а ему какую работу могли предложить? Места были в основном все заняты. Значит, какую-то маленькую. Засовывали в какую-нибудь артель. Всё это было не по масштабам этого человека.

И случались конфликты. Человеку надо жить, зарабатывать, но поручает он работу мелкую, неинтересную - так что с души воротит. Вот я об этом написал. Мой герой приходит, и его назначают в артель, где делают топорища, оглобли. Была такая в Бутурлиновке, в ней двенадцать человек работало. Ну что это для героя войны! Человек брал Берлин, Рейхстаг, вершил мировые дела! И вот он теперь в артели строгает палки. Ну, вы пред-

ставляете его психологическое состояние? Это очень многих касалось. Для многих это была очень большая драма.

Я об этом написал, и рассказ был напечатан. Сергеенко до поры до времени меня хвалил. А когда начались поиски «обезьянок», надо было кого-то бить, кого-то выловить, кого-то назвать «обезьянкой», тут и вспомнили обо мне, поскольку я был всех моложе, не умел обороняться, никто за спиной у меня не стоял, меня абсолютно никто не защищал. Сергеенко чисто конъюнктурно, чтобы показать, что он бдительный, что он правоверный, выполняет все партийные директивы, стал молотить меня. Ведь, что греха таить, все эти сергеенко, булавины, подобедовы ещё в 1938 году без зазрения совести сдали самого крупного писателя Черноземья той поры - Завадовского! Сдавали других коллег-писателей, трясясь только за свою шкуру. И что им какой-то Юрий Гончаров! Думаю, они и не сговаривались, а по привычке набросились, как изголодавшиеся псы, - и давай травить.

В год выхода постановления о ленинградских журналах публикуют другой мой рассказ - «Рождение солдата». Но тоже меня за него измолотили. Мне было очень горько. Я был тогда неопытный, не понимал, что это всё временное... Мне тогда казалось, что жизнь моя кончена, писательские мои устремления на этом пресечены, никакого будущего в литературе у меня дальше нет и не будет. Для меня это были тяжёлые переживания.

Вот представьте: идёт «избиение» очередной «обезьянки». Обязательно присутствует сотрудник органов НКВД в фуражке с синим верхом. И думаешь: сейчас тебя обольют грязью, и ты уже домой не пойдёшь и мать свою никогда не увидишь.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Кошмар!

16

Помню, на одно такое собрание пришла молодой преподаватель из университета. Всё происходящее выглядело просто дико, потешно: всерьёз выдвигались все эти обвинения, накручивания, угрозы. Она за всем этим наблюдала со стороны и потом написала пародию вроде протокола вот этого состоявшегося заседания. Она оказалась с даром юмориста, написано было смешно и кончалось такой совершенно непозволительной сценой: руководители и присутствующие встают и поют гимн Советского Союза. И всё это было подано хотя и карикатурно, но очень близко к тому, как всё происходило в действительности.

И вот через два или три дня это сочинение принёс в издательство мой коллега - помню, его

звали Константин Михайлович. И, видя в этом только юмор и не представляя, как это всё можно вывернуть и против автора и против тех, кто над этим смеётся, видит в этом только забаву, юмористику, стал читать в издательстве. Одним прочитал, другим прочитал. Потом приходит Сергеенко - как всегда важный, надутый (у него был рассказ «Выдающийся гусь», после чего его так и прозвали -Выдающийся Гусь).

Костя и ему прочитал. С улыбкой, со смехом. Вначале Сергеенко тоже смеялся. Потом - улыбался, потом перестал улыбаться, потом помрачнел, потом, когда дошло до конца, он сказал - всегда говорил значительно, как руководящее лицо, не иначе, - чеканя, прямо по слогам: «Кон-стан-тин Ми-хай-ло-вич! Это сов-сем не так смеш-но, как вам ка-жет-ся. А ну-ка дай-те сю-да пи-са-ни-ну!» И Константин Михайлович - он тогда ещё молодой был человек, поэт, работал в издательстве, у него была семья, сын - настолько опешил, настолько растерялся, что позволил Сергеенко вырвать эти листочки из своих рук.

Буквально через час или полтора листки уже было в учреждении за Каменным мостом. Ну, вы догадываетесь, что это за организация. А ещё через некоторое время туда позвали Константина Михайловича. И он пошёл обречённо. Вернулся оттуда в самом конце рабочего дня. Рабочий день тогда затягивался долго-долго, официально - до шести часов, а неофициально . Работы было много, да и домашний быт был такой: дома холодно, голодно, света нет - так что оставались в издательстве и что-то делали часов до восьми.

И вот я помню, уже сумерки и вернулся Константин Михайлович, и на нём не было лица. Он пришёл совершенно потрясённый, раздавленный. Он впечатлительный был человек. И он мне рассказал, что от него допытывались: кто автор? Он сначала пытался умолчать, но потом испугался и вынужден был сказать. Ведь грозили известными вещами. Приёмы были отработанные, и чтобы что-то вытянуть, знали, как этого добиться. А у Константина Михайловича была ахиллесова пята, своё уязвимое место. В те годы у нас в стране было увлечение языком эсперанто - в каждом городе, на каждом предприятии.

Он очень прост. У него всего-навсего восемнадцать грамматических правил. Вот и всё. Они написаны на одной маленькой страничке. И люди, которые знают другие иностранные языки, они этим эсперанто овладевают за час, за полтора. Эсперанто некоторое время был очень распространён. Даже издавался журнал. И люди стали переписываться по интересующим их проблемам.

Стали переписываться с заграницей. Чекисты сообразили, что это, в общем, каналы для утечки информации. Откуда письмо? Разбери, о чём они там пишут! Пишут вроде на какую-нибудь невинную тему, а на самом деле? Ну, и как Сталин делал? Всех, кто переписывается, объявили шпионами. И начались аресты, истребление тех, кто этот эсперанто пропагандировал, насаждал, преподавал. А посадить всех означало посадить, по меньшей мере, половину страны. Кого-то посадили, а кого-то не трогали.

Костя тоже в то время был активным эсперантистом. И вот ему задали несколько вопросов, когда требовали назвать автора, и среди них были такие, в которых прозвучало, что там, в сером доме, знают, что он увлекался эсперанто, принимал участие в работе этих кружков, с кем-то переписывался, стихи сочинял на языке эсперанто.

Костю там припугнули. Вернулся он страшно подавленным. Он, конечно, рассказал этой женщине, предупредил её, и та стала ожидать ареста, и он сам стал ожидать. Так вот автором этого «судилища» был Михаил Михайлович Сергеенко . Но их не арестовали. Видите ли, тогда что было на первом месте? Дело врачей готовилось. Потом -космополитизм в лице евреев. Позакрывали все их культурные центры, театры, газеты - то есть работы у органов было невпроворот.

Костя, когда убедился, что никакого свободного творчества нет и быть не может, всё зажато до предела и бессмысленно что-то делать, бросил писать.

Сколько таких константинов на совести Михаила Сергеенко!

Он действовал в нормах того времени - как партийный человек, партийный руководитель, редактор журнала и в соответствии с тем, что предписывалось, что считалось нормальным. И после всех этих историй я всячески избегал Сергеенко, хотя ещё не раз испытал на себе его подлую хватку.

17

Как ни молотили меня, я не сдавался. И меня гложило: а почему я не член партии? Вот тогда бы я дал всем этим лже-коммунистам отпор. Ведь тогда я свято верил в коммунистическое дело, в дело моего отца, участника революции 1905 года. Я работал не где-то, а в издательстве ВКП(б)! И я решил вступать в партию, собрал рекомендации. Но в это время я ходил в вечерний институт марксизма-ленинизма - он помещался в здании, где теперь памятник Бунину, - а там не было

порой даже света. Начинались занятия в шесть часов вечера, люди приходили с производства, со службы, а в институте - ни буфета, ни воды. Ну, хотя бы титан поставили, чтобы человек, придя, мог достать из кармана замусоленный кусочек сахара и выпить кружку кипятка! И этого нет. Неметёные, немытые полы. Холод. Вот ходи и занимайся по четыре часа!

А перед приёмом в партию всегда проходила личная беседа с секретарём райкома. Меня к нему позвали, а я стал там рассуждать и выступил с критикой этих курсов. Вроде от души. Но я не знал, что куратором этого «марксизма-ленинизма» и даже его организатором, создателем и открывателем является вот этот самый Хренов (фамилия секретаря райкома была Хренов). И я ему вовсю... И он багровеет. Сначала он что-то возражал, потом надулся, замолчал и говорит: «Много у вас о себе понимания. Вот будет бюро райкома по приёму, мы с вами там капитально поговорим».

Я понял: лучше не ходить. Будет провал. Но пошёл. Когда я пришёл на бюро, Хренов дал мне такую характеристику: зазнался, ему всё не нравится, слишком много себе понимает. Ну, подумаешь там, он пединститут окончил! А ведь на самом деле тогда среди писателей с высшим образованием были единицы. Хренов - дальше больше, что вот науку «марксизмо-ленинскую» (это его выражение!) надо изучать всю жизнь и жизни, может, не хватит. Вот мы сейчас проверим, что там Гончаров знает. И начинает задавать мне вопросы, а я на все отвечаю. Он свирепеет ещё больше. Всё хотелось за что-то ухватить. В конце концов, он прибегает к такому приёму (это, видно, было отработано). В уставе партии есть такой пункт, она тогда ВКП(б) называлась, где написано, как принимаются в партию выходцы из других партий, осознавшие свои заблуждения и пожелавшие примкнуть к ВКП(б).

Я этот пункт, конечно, читал, но, как многие, прочёл и особо не обратил на это внимания, потому что, хотя такой пункт и записан, но он остаётся нереальным. Никого из других партий принимать не будут. Ну не было таких случаев! Это только возможно в дни Октябрьской революции и гражданской войны. Тогда бегали из одной партии в другую, как наши депутаты, быстренько соображая, чья партия сильнее и чья берет верх. Вот тогда это было. Ну, например, Вышинский был меньшевиком - перебежал к большевикам. А в уставе записано, что для приёма нужны рекомендации пяти человек, из них три - от членов партии с дореволюционным партийным стажем и две - от членов партии со стажем не менее десяти лет.

Ну, вы представьте себе, в действительности можно найти таких? Пятерых с дореволюционным стажем? Чтобы они взяли на себя страшную ответственность и дали тебе рекомендацию. Два человека со стажем десять лет. К тому же там есть пункт: рекомендацию даёт тот, кто знает тебя по совместной работе не меньше года. Ну, даже вы нашли этих двух, но по совместной работе. Ну, невыполнимо это абсолютно. ß так посмотрел, понял, что всё это вписано чисто декларативно, а в реальной жизни это неосуществимо.

Стал перечислять, и что-то я забыл. Сейчас не помню. Это была такая радость для Хренова! Он вскочил, закричал: «А, вот видите! Вот видите! Он не знает! А пришёл на бюро и позволяет себе...» Произнёс целую речь - и: «ß против приёма». Поднимает руку: «Кто за моё предложение? ß против». А сидело человек двадцать пять-трид-цать. Это члены бюро райкома, это парторги с заводов, из вузов. Центральный район города. Все держались тогда, поджав хвосты. И присутствовал наш парторг из издательства - Шумахер. Ловкий еврей. ßков Адольфович Шумахер, который уже знал меня несколько лет. И вот тут-то он должен был сказать: «Товарищи! Этот человек проработал у нас несколько лет. ß знал отца его.»

Нет, ßков Адольфович просидел молча. Отдали меня на растерзание. У меня ещё одна рекомендация была от райкома комсомола. И сидела одна из секретарей райкома комсомола Плеханова. И внешне и характером - Зоя Космодемьянская. Ну, вот она могла бы встать и сказать: «Мы его знаем по комсомольской работе. Он член лекторской группы Обкома комсомола. Мы вместе с ним ездили в командировки в район. Выступали. » Но она тоже сидит, поджав губы. Вот если пойти немецкие конюшни поджигать, вот на это бы пошла, а на бюро райкома, когда секретарь говорит: «ß против» - сидит и молчит.

С тех пор я в партию больше не порывался и всю жизнь прожил беспартийным. Вернее, непринятым. А это куда хуже беспартийного! Это было гораздо страшнее, чем быть исключённым. Потому что, если ты исключён, то ясно за что. Ну, за пьянство, за баб - за это обычно исключали. А вот непринятый - тут, значит, за ним что-то тянется. А что, никто толком не знает. Можно воображать всё что угодно. И, конечно, мерещатся какие-то ужасные вещи. И это только на руку Сергеенко и иже с ним - пустить о своём недруге очередную утку и очернить его в чужих глазах.

18

Я замолкал, но потом всё равно что-то делал, потому что не сам я был волен, а вот какое-то ощущение, что надо мной какая-то высшая власть и она мной командует, и я должен ей подчиняться. Снова что-то писал, куда-то нёс. И меня печатали. Тот же Выдающийся Гусь. Во втором номере альманаха в 1948 году вышел мой рассказ «Родионов-ка». Это небольшой очерк. Начался сталинский план преобразования природы, и я попросился от Союза писателей в те отряды из природоведов, геодезистов, почвоведов, которые проводили лесную трассу по Дону до самого Ростова. Чтобы мне не отказали, чтобы пробить чиновников в Москве, я писал в заявлении, что пойду пешком. Они удивились: это же тысяча километров! - но дали.

Потом я написал очерк, а ещё позже повесть «Любимая наша земля». Она мне дорога и сейчас, она была поэтична, я увидел тогда наш край, влюбился в него, я полюбил тех людей, которые сажают леса, строят новые водоёмы, разводят рыбу, улучшают природу и всё благосостояние нашего края. Вот и написал об этом с подъёмом, как можно это сделать только в юности. И название такое - «Любимая наша земля». Я сам тогда был влюблён в наш край, в землю, во всё, что тут происходило.

И снова: она попала под такой огонь критики, боже ты мой! Тогда никто не писал ничего, но призывы все были критиковать, критиковать, критиковать. Ну, вот и я здесь оказался со своей повестью. Провели несколько собраний, на которые приглашали студентов, молодых начинающих журналистов, и они изгалялись, «били» меня с такой страшной радостью, что вот есть, кого можно избить, измордовать, назвать подонком. С этих собраний я приходил, как будто с боксёрского ринга, избитый. Я приходил, падал, ложился. Я не мог говорить, не мог выпить чая - ничего. Я был мёртв. Вот моё состояние. А мне тогда ещё тридцати лет не было!

Вот сейчас я бы по-другому ко всему этому отнёсся, я понимал бы, что это всё приходящее, временное - пройдёт срок и наступят другие времена, зазвучат другие голоса, всё это чепуха. Но тогда я всё воспринимал абсолютно всерьёз: мне конец, меня убивают и никакой жизни, никакого хода мне дальше нет никуда. Не дай бог это никому пережить, не дай бог. Причём вся эта критика со всеми кричащими обвинениями - она ведь чем пахла? Вот сейчас поговорили, а ночью придут - и в карету: «Вот, дорогой товарищ Юрий Данилович. Поедем разбираться, кто вы, что вы, почему о вас ваши товарищи так говорят. Может, они правы. Ну,

если говорило пятнадцать человек, что ж они, ошибаются? Один может ошибаться, два могут ошибаться, но пятнадцать не могут!»

Ощущение конца.

Из нашего «сарая» мы с мамой выбрались в начале 1950 года, когда я получил однокомнатную квартирку в доме номер четыре на улице Комис-саржевской. Не квартиру, а скорее, комнату, предназначенную для дворника. Но всё равно у нас появилась пусть и крошечная, но клетушка с кухней, водопроводом. Тогда как в этом же доме занимали огромные квартиры в несколько комнат разные подобедовы, булавины. Конечно, нам с мамой было тесно, душно от котельной, что внизу, но это уже был настоящий жилой дом. И как-никак улучшились условия и моего писательского труда.

В 1951 году была опубликована в «Литературном Воронеже» повесть «Любимая наша земля». В 1953 году - рассказ «Ирина». Он не затрагивал никаких острых проблем, был детский, личный, тёплый, он был написан на моих пионерских воспоминаниях. В 1955 году - рассказ «Десять лет». Это тоже, я поехал в какую-то командировку на юг области. Я всё ездил в Бобров, в Бутурлиновку, в Калач. И очень любил Павловск. Это город, основанный Петром Первым. Там верфь была, корабли строили. Вот когда в Воронеже строили военные корабли, тогда же строили их и в Павловске. А потом вся эта армада поплыла на юг к Азову.

Красивый город! Он мне полюбился, и я туда ездил всегда на пароходе по Дону. Доезжал до Лисок, от Лисок шёл пароход вниз по Дону к Павловску, шёл ночью, и пароход колёсный назывался «Революция». А колёса по бокам с плисами шлёпали по воде: плюх, плюх, плюх. Дон был очень переменчивый, иногда этот корабль садился на мель, его начинали стаскивать. Помощником капитана была женщина невероятной красоты, я даже в какой-то степени на этот пароход садился потому, чтобы увидеть ещё раз вот эту самую красавицу. Она в форме, в капитанской фуражке. Капитан только уводил корабль из Лисок, а потом уже ночью по Дону его вела вот эта самая женщина. Она стояла на мостике возле рулевого, команды подавала.

А я не спал ночами, смотрел на берега, на огни, на эти бакены - это сказка была, это была просто сказка! И вот на рассвете, в тумане над Доном поднимался невероятный туман, ничего совершенно не видно, и вот в таком тумане мы медленно-медленно подплывали к Павловску. Там была прекрасная гостиница, она называлась «Тихий Дон». И когда я приезжал туда, мне всегда находили место. Меня уже знали. Я проходил как корреспондент.

Говорили: «О, опять корреспондент!». Меня всегда хорошо поселяли. Если был отдельный номер, то отдавали его мне.

Всё это немножко напоминало старые-старые времена. Внизу ресторан. И сама гостиница какая-то домашняя, и с величайшим удовольствием я проводил там время. Недалеко был Дон, и вечером я ходил купаться. А все эти разговоры! Стариков ещё много было, которые помнили и дореволюционные времена, и революцию, и всё что угодно, и рассказывали прекрасно. Какой он сейчас, Павловск, я не знаю - думаю, он другой стал. Старики ушли, никого нет. Поговорить так, как раньше, не с кем. Там были очень хорошие люди. Они из местных, с образованием, многие окончили вузы, читали мои книги и относились ко мне как-то по-товарищески. Когда я приезжал, я звонил им, они приглашали к себе домой, там за самоваром что-то выпивали, а по ночам непременно ходили купаться. Они любили это, у них была привычка пойти к Дону, спуститься с обрыва и вот на этих песчаных пляжах погрузиться в реку - и нас понесёт.

Ох, я любил свой край, выстрадал его, в нём вырос, в него вернулся живым с войны, а меня постоянно из него выдавливали! Я как бы мозолил глаза начальникам от литературы сергеенкам, по-добедовым, булавиным, начальникам от власти, у которых обо мне было сложившееся мнение как о «непринятом», с душком, и они не упускали случая, чтобы не уколоть меня, не укусить, не унизить, не указать мне на своё место.

19

Ища выхода из такого положения, в 1958 году я поехал на Высшие литературные курсы в Москву, надеясь найти себе новое место жительства и оттуда больше в Воронеж не возвращаться. Меня поразила и захлестнула Москва, я снова с головой погрузился в занятия. Но начало учёбы было омрачено. Я немножко проучился, на ноябрьские праздники приехал в Воронеж. Моя мама уже была на пенсии, она до самого последнего времени работала в библиотеке краеведческого музея, где её очень ценили - главным образом те, кто обращался в библиотеку. Вот, к примеру, Загоровс-кий Владимир Павлович, Вовик, сын Павла Леонидовича, того, кто перетянул меня из Липецка. Он писал диссертацию, и мама ему подбирала материалы.

Когда после ноябрьских уезжал в столицу, мама была здорова, к ней приходили старые знакомые, они пили чай, разговаривали. И только я уехал в полной уверенности, что всё с ней будет хорошо,

Выступает Юрии Гончаров

как буквально через неделю в Москве раздался телефонный звонок. Звонили из нашего писательского союза. Нет, не Сергеенко. Выдающийся Гусь тогда сильно болел и уже отошёл от дел. И без всякой подготовки мне прямо бухнули: «Юра! Мама умерла». У неё случился инсульт. Она пошла в поликлинику, это в поликлинике было. И хотя кругом были врачи и ей стали делать то, что нужно в таких случаях, но спасти не смогли.

Для меня это был тяжелейший удар. Я приехал в Воронеж, были похороны, за гробом шло очень много народа, но, как всегда это бывает, когда совершаются такие события, потом люди начинают забывать, и через какое-то время я уже остался со своим горем один на один. Долго я всё это переживал, очень долго, потому что маме не очень много и лет-то было - шестьдесят семь-шестьдесят восемь. Это был ещё возраст не такой уж большой. Но жизнь была прожита трудная, и всё это сказалось. Ведь наша квартира на Комиссаржевской находилась постоянно под угарными газами от котельной внизу, и, видимо, это вкупе со всем остальным сократило её жизнь.

Она лежит на Коминтерновском кладбище, и, когда мне тяжело, я иду к ней, моей спутнице, моей помощнице, маме, необыкновенной женщине, и никто не может восполнить мне эту утрату. Никто!

Я учился на Высших литературных курсах и очень многое оттуда почерпнул. К нам кого только не приглашали! Помню, приехал генерал Петров,

который работал тогда в космонавтике и осуществлял запуски первых ракет. Тогда спутник полетел: би-би-би-би, собачки полетели. И он рассказывал так, что даже оторопь прохватывала, рассказывал, как нам казалось, секреты, которые надо таить. Рассказывал, как устроен двигатель на космической ракете, какую развивает мощность, ступени эти разделяющиеся, какие будут проекты дальше, запуски людей, создание станций со сменяемыми экипажами. Потом, говорит, может, начнётся даже война за обладание луной. Потому что тот, кто будет владеть луной, тот будет владеть и землёй. Там будут уже космодромы, оттуда будут запускать ракеты и бомбардировать землю. Попробуй, поборись с противником, который обладает луной! Потом, что будет дальше. И такую развернул картину, что ой-ёй-ёй! Он был уже пожилой человек. В молодости видел Циолковского, тогда и заразился всеми этими идеями.

Курс, на котором я учился, был интернациональный. У нас было двадцать восемь человек: грузины, армяне, греки, албанцы, все прибалты -литовцы, латыши, эстонцы. Северный Кавказ: и кабардинцы, и чеченцы. Вот чеченская поэтесса Рая Ахматова - Руан Ахматова. Красавица, стройная такая. Она перенесла всё: выселение, но девочкой ещё, выросла в Средней Азии, совершенно чисто говорила по-русски, в то же время оставалась чеченкой. Стихи писала сначала на русском языке, а потом переводила на чеченский. Героиня чеченского народа, её там обожествляли. И обожествляли почему? Потому что она была участницей той делегации, которая от чеченского народа была направлена к Хрущёву просить, чтобы их вернули в Чечню. И чеченцев вернули. Их в делегации было двенадцать человек, и она была одной из двенадцати. Так что для чеченского народа она была как мать-избавительница.

Я сначала не знал, не понимал, почему её так возносят. В Москве мы занимались на Тверском бульваре там же, где и Литературный институт, а жили на Бутырском хуторе за Савёловским вокзалом. И ехать надо было на троллейбусе, а для этого нужно было выйти на Пушкинскую площадь, пересечь её, дойти до Пушкинской улицы - это в районе Дома Советов - и там уже садиться на троллейбус. Поэтому мы шли, разговаривали, проходили мимо сквера с Пушкиным, и обязательно среди прохожих находился какой-то кавказец, чеченец.

И вот он с криком «Руан! Руан!» бросается, начинает целовать ей руки. Я ей говорю: «Слушай, это что, твои любовники? Или у вас, чеченцев, это так принято? Почему тебя тут лобызают, и так горячо, бурно?» Только потом она мне рассказала,

с чем это связано. У неё был сын Марат от чеченца. Она с ним разошлась и хотела выйти замуж за русского и ни в коем случае ни за какого кавказца. И так у неё не получилось. После окончания курсов она уехала к себе на родину. Там её сделали Председателем Союза писателей Чечни. И начались там эти самые конфликты, которые ей надо было разбирать. Там же народ горячий. И во всё она вмешивалась, страдала, болела, затем лечилась. Ей все говорили: «Рая, да брось ты это дело, господи боже ты мой!» Она из какого-то аула. Я даже ей говорил: «Слушай, поезжай в свой аул. Напиши историю этого аула. Вот, как Гамзатов написал историю рода - дед, прадед... Правда, писал не Расул Гамзатов, а писал Солоухин. Поэтому так хорошо всё написано. Вот и я ей говорил: «Ну, поможем тебе, ты сделай хотя бы какой-то черновик. Это настоящая будет вещь, дань памяти своему народу. Ну, что ты, администратор, возишься со всякой грязью!». Нет. И её это дело в конце концов сгубило. У неё случился инсульт или инфаркт. Она к тому же по-женски со своим кавказским темпераментом горячо включалась, переживала, болела за всё.

И ушла из жизни. Но ей повезло: она не видела того, что с Чечнёй потом сотворили. Её уже не было. Я её иногда вспоминал и думал: как хорошо Бог распорядился, что забрал её! Она ушла при самом лучшем, когда чеченский народ вернулся на свою землю, шло возрождение, поднималась культура, всё было открыто, они приезжали в Москву. Большинство чеченцев прекрасно говорили по-русски, читали, в школах чеченский язык преподавался факультативно: хочешь - изучай, не хочешь -нет. Русский язык доминировал. И, конечно, тех самых событий никто не ожидал.

20

Но я тогда жил, одержимый своими проблемами, и не вдумывался во многое, что волновало других. Тем более что мне ещё предстояло год учиться. А потом, как я уже говорил, я собирался покинуть Воронеж, потому что отношение ко мне было очень скверное. Ну, буквально выжимали меня из города. И было у меня два предложения. Одно из них - в Тулу. Я туда ездил, но Тула мне не понравилась. Своеобразный город, совершенно другой народ, по-другому говорит, какое-то иное поведение. Приезжаю, чувствую: ну не мило, не мило! Это какая-то чужбина.

А давали двухкомнатную квартиру! Вот бы куда мне выбраться из дворницкой однушки на улице Ко-миссаржевской. Давали почему? Приближался 1960

год - 50 лет со дня смерти Толстого. И собирались это громко, пышно отмечать. Приглашать в Тулу делегации. И кто-то из партийного руководства вдруг сообразил, что могут спросить: «До революции в Туле, её окрестностях жил один писатель. А вот у вас, в советское время? Вы же говорите, всё становится лучше, всё развивается огромными темпами. А теперь в Туле сколько писателей?» Ни одного.

Срочно решили из чужаков сколотить писательскую организацию. И в Тулу даже на роль председателя этой писательской организации поехал мой товарищ по высшим курсам по фамилии Лаврик. А по имени-отчеству - Александр Григорьевич. Саша Лаврик. Ну вот, он стал собираться и меня агитировать: приезжай! Близко Москва, ходит прямая электричка с сидячими местами. Два часа пятьдесят минут - и ты сходишь на Курском вокзале прямо в Москве.

А пока я жил и учился в Москве, я уже завёл знакомства, связи в издательствах. Стал к Москве привыкать, привязываться. Меня это соблазняло. Но Тула - ну никак не подходила, абсолютно! И хорошо, что я туда не поехал. Потому что через какое-то время, по-моему, в 1963 году сбежал из Советского Союза и остался в Англии писатель Анатолий Кузнецов. Молодой такой комсомольский автор. Отказался даже от своей фамилии, а принял в Англии псевдоним - Анатоль. И из такого просоветского, пропартийного он моментально вывернулся в яростного, лютого антисоветчика.

В то же время туда в Англию сбежал один чешский писатель. Не помню его имя. Так его чешские агенты выследили в час пик. У них есть час, когда разъезжаются все офисные служащие. Я в Англии был, смотрел - это страшно интересно: все улицы, весь транспорт наполняется так называемыми белыми воротничками (потому что все клерки одеваются совершенно одинаково: обязательно белая сорочка, чёрный галстук и зонтик). Дождь, не дождь... Но в Англии дождь очень часто, почти каждый день.

И вот этого чешского писателя выследили, и когда он поднимался по ступенькам в омнибус - а омнибусы двухэтажные, - лестница ведёт наверх, забавно это, всё интересно, и ему сзади в пятку кольнули кончиком зонтика, а в этом кончике была ампула с ядом. Ну, это описано было, об этом вся мировая печать писала. И он к вечеру почернел и ночью умер. То есть, сработано было на все сто. А Анатоль наш, Толя Кузнецов, - он дружил с этим чехом. На Анатолия Кузнецова это произвело страшное впечатление, потому что он понял, что так будет и с ним.

У него началась депрессия. Случился тяжёлый инфаркт, но он оправился. А работал он на «Би-

би-си», вещавшей на Советский Союз. Некоторые его передачи оттуда я слышал. Они были мастерски написаны, лихо, остроумно, едко, остро - ну конечно все анти и со знанием обстановки. Он же жил там и общался со всем этим начальством. У нас он был любимцем, потому что написал комсомольские повести о Братской ГЭС - повести, призывающие на комсомольские стройки. Он напрямую заходил в ЦК комсомола и поехал за границу в восьмой раз! И поехал якобы с намерением написать потом роман о Ленине.

Его выпустили, а он выкинул такую штуку. Написал там исповедальную статью, в которой рассказывал, как он с самого детства, самого рождения - а родился он в Киеве - ненавидел и страну, и правительство, и партию и как он всё время мечтал и хотел отсюда удрать. Вот.

Но выехать было очень сложно. Потом, когда он выезжал, то конечно, всегда под присмотром. Были какие-то пастухи, не оторвёшься. Так он тогда задумал такой план, раздобыть водолазный костюм, акваланг, поехать в Батуми, опуститься на дно Чёрного моря и по этому дну уйти в Турцию. Но это нереально.

Вместо этого подвернулась поездка. Он поехал с кем-то, не один, а этот кто-то был приставленный к нему, тоже пастух. Но в тоже время играл роль писателя или какого-то комсомольского журналиста. Конечно, Толик Кузнецов это прекрасно понимал и несколько дней - десять, двенадцать -никак не мог оторваться. Потом всё-таки удалось. Под видом того, чтобы договориться встретиться с проституткой, он сказал, что на полчаса уйдёт из гостиницы. И вместо гостиницы - прямо в полицейское управление! Сделал соответствующее заявление и сразу оказался под охраной британских законов. Политический беженец, эмигрант.

Скандал был огромадный! За это сняли с должности секретаря обкома по идеологии, начальника управления КГБ, и Лаврику досталось по шее и очень крепко. А Лаврик был во главе писательской организации и подписывал эти характеристики. «Ты непосредственный начальник Кузнецова, наиболее тесно и часто с ним встречался». Лаврик - ну дурачок! Чистосердечный, ответственный, член партии. И он всё это принял как свою страшную ошибку. Просмотрел. Стал мучаться. Произошел у него один инфаркт, потом другой. В Тулу я не поехал, но с Лавриком встречался в Союзе писателей. Приезжал, видел его - измученный весь, на себя не похожий.

Я его пытался развеселить, расшевелить, говорил: «Давай пойдём в кафе. Посидим. Выпьем». Он пойдёт, но сидит как неживой. Я ему: «Да плюнь

ты на всё, пройдёт ещё какое-то время - и забудут!» - «Нет. Я виноват. Я живу сейчас тем, что всё время перебираю в памяти все эти эпизоды, связанные с Кузнецовым. И думаю: вот смотри, ведь и такие качества у него были, и такие, я же видел. Почему я ничего и не предпринимал?».

В конце концов Лаврик умер. Но и Кузнецов умер от страха, что его добьют зонтиком. Он фактически сошёл с ума, потому что всего боялся.

Это что касается моего отказа поехать в Тулу.

Второй город, куда приглашали, - Владимир. Но и туда я не уехал. Хотя надо было. И девушка там была, на которой следовало жениться. И город хорош. И люди другие, северные.

21

С курсов я вернулся в Воронеж и сразу же попытался опять вырваться в Москву - уже на Высшие курсы сценаристов. Добился, чтобы меня направили, но меня не приняли. Мне сказали: «Ты же не будешь в кино работать. Ты только что кончил Высшие литературные курсы. Ты прозаик, тебя печатают. Напишешь сценарий - приноси. Он и так пойдёт без всяких курсов». Понимаете, это было там же, где и литературные курсы. Если бы это случилось через какое-то время! А то я пришёл к тем же людям, у которых только что учился.

А Москва мне понравилась, потому что нам было всё открыто: музеи, библиотеки, спецхраны. Нам на курсы каждую неделю привозили какого-нибудь интересного человека по нашей просьбе -хотим поговорить с тем-то тем-то, с тем-то, тем-то. Но не судьба. Москва от меня ускользнула. После курсов я много ездил и заехал на родину отца - в Унечу. Туда вернулся сосланный в Казахстан его брат Пётр Степанович. И я узнал о жутких невзгодах, которые выпали ему, моей родне, крестьянам, уничтоженным в те страшные годы. Тогда и попала в мои руки тетрадка с записями о смертях: «Тётка Дарья умерла... Отпевал.».

Дядя поселился в Унече. В деревню возвращаться было некуда, всё было отнято. Служил сторожем, где-то какие-то дрова охранял, потом на какой-то письменной работе состоял, в артели -что-то вроде делопроизводителя, деловода. Писать умел. Писал грамотно, чисто, красиво. Удивительно чистый был человек, честный, абсолютно безукоризненный. С высочайшей такой нравственностью. Мне очень нравилось его слушать. И потом у него ещё такая черта была: он всем, кто входил в круг его близких, старался помочь. Но чем он располагал, Господи! Он получал маленькую пенсию. В Унече купил маленькую-маленькую времяноч-

ку. Она не лучше, чем та, в какой ютился с семьёй мой дед-учитель в Бутурлиновке.

Но при этом домике был огород три сотки. И вот на этом огороде он сажал овощи. Он свинью даже выращивал. Потом осенью закалывал её, делал сало, коптил - коптильня у него была. И сало тоже раздавал, оставлял себе чуть-чуть и говорил: «Да что мне надо. Мне-то уже и не нужно ничего».

В это время у меня стали выходить книги, и появилось немножко денег. Я говорил: «Пётр Степанович! Давайте я вам куплю дом». Хороший дом с участком можно было купить тысяч за десять-двенадцать. У меня эти деньги были. Он не соглашался: «Да нет. Мне жить осталось немного. Зачем? Останется дочери. А у неё есть сын». Сын у неё был уже человеком нового времени - и пить, и курить, и гулять, и мотать горазд. И он предпочитал жить в этой халупе и умереть там. Так оно и случилось.

После такого вот и думаешь: разве такой должна быть жизнь у людей? Теперь-то я понимаю, что натворила Советская власть, у скольких крестьян отняли землю. Она же пропала вся! Вот все эти колхозы с этой беднотой, на которую делали ставку. Никто же из них по-настоящему работать не хотел. А брата отца Петра Степановича да со всей семьёй выслали. Сослали тех, кто мог прокормить страну, всё работоспособное население. Вот сейчас бы, если бы всё оставалось на своих местах, их было бы намного больше. Они были бы, конечно, сыты. Они были бы обеспечены, они были бы зажиточны.

Вот представьте себе, если бы вот это крестьянство работоспособное, умелое, у которого всё было налажено, продолжало бы жить и действовать, какая бы была у нас продовольственная база! Они бы продовольствием не только нашу страну - весь мир бы заполнили.

22

Сталин умер, развенчали культ его личности, шли реабилитации. Многое осуждено, раскрыты тайны, уже стало что-то печататься. Конечно, когда власть увидела, к чему это привело и как широко развернулось свободомыслие и у людей развязались языки, она была в шоке и попыталась спешно всё это свернуть. Но когда джин из бутылки вылез, было поздно, ведь ещё никогда ни одного джина загнать в бутылку назад не удалось!

Появились публикации за границей. Те, кто вышел из сталинских лагерей, стали писать. Они понимали, что здесь их не напечатают, и переправляли за границу. Но важно было проломить брешь здесь, потому что в неё потом бы пошло многое-

многое-многое. И вот таким тараном и был Солженицын, и помогал ему в этом Твардовский. Помогал очень робко, боязливо. Ведь перед тем, как напечатать «Один день Ивана Денисовича», Твардовский промурыжил эту рукопись более года, а без благословения сверху сам своей властью напечатать не решался.

Он всё давал крупным партийным деятелям - одному, другому, - просил, чтобы они на клочке бумаги написали своё мнение. Кто писал, кто отказывался. Потом через помощника Лебедева - был такой любитель литературы у тогдашнего партийного лидера Хрущёва - Твардовский его подсунул самому Хрущёву. Хрущёв прочитал и говорил об этом на съезде, на котором я присутствовал. Интересное было выступление. Там собралось, может, четыре тысячи писателей. И вот выступает по важнейшим вопросам литературы глава государства и говорит: «Вот я никого из вас не читал. Но думаю, что от этого, что я вас не читал, никакой беды для государства не произошло. Не думайте, что я ничего не читаю. Я читаю много. Но я читаю то, что Эйзенхауэр сказал, что Аденауэр сказал, что тот, что этот. Вот если я их не прочитаю, вот тогда будет беда для государства!».

А потом три с половиной часа Хрущёв поучал писателей, которых не читал ни одного - сам же сказал! - он поучал их, как писать. Это что?! Ну и среди прочего он сказал, что прочитал сочинение Солженицына. «Вот иной раз хочу прочитать художественную книгу, - сказал Хрущёв, - начну читать, так глаза слипаются, приходится спички в глаза вставлять. А тут я прочитал без спичек». Потом он добавил, что так писать не надо, это не нужно. «Ну а чтобы показать, что у нас писатели свободу имеют, я согласился: ладно, беды особой не будет, пусть напечатают. Какой-то Иван Денисович.»

ГАВО. Ф.Р-402. Оп.1.Д. 49.Л. 2 слева Гончаров в центре Грибачёв июнь 1954 Межобластная писат конференц

Выступление было совершенно потрясающим. Но потом на следующий день появилась в «Правде» записанная за ним стенограмма. Но это было совершенно другое! Это было так выправлено, так там всё добавлено. Я читал и думал: «Господи! Вчера на съезде я что, ослышался? Хрущёв ведь совершенно другие вещи говорил, это ж всё совершенно по-другому». Говорил он нескладно, невразумительно. Ну, некультурен он был. Это ж всем известно, понимаете. Ведь он был жутко некультурен и скрыть этого не мог. Но он был убеждён, что народ его любит, что он говорит очень нужные, справедливые вещи. Что ж.

Это же подхалимы, они же дудели ему со всех сторон: «дорогой.», «дорогой.», «ах!..». И он, совершенно расхристанный, ни с кем не советуясь, ни на ком не проверяя, абсолютно в себе не сомневаясь, вёл дела. И как вёл? Кукурузу сажал на Северном полюсе, партию делил: одна - по сельскому хозяйству, другая - по промышленности, по два обкома возникло. Сколько было министерств, ведомств, а он ещё Совнаркомы сверху посадил, и каждый из них не знал, что ему делать. И кто выше, министерство или соответствующий отдел совнаркома? Вот есть старое выражение ещё времён до нашей эры, что страна при расцвете рождает певцов и поэтов, а страна при упадке - пыль и много начальства.

Ну, вот у нас пыль! А уж начальства этого поразвилось видимо-невидимо. И всё, в конце концов, упёрлись в такую стенку, что сами же его прихлебатели, ну самый близкий круг, который перед ним пресмыкался, поняли, что надо его сбрасывать, иначе всё погибнет - страна погибнет, правительство погибнет, они сами же погибнут. Потому что народ встанет, скрутит их и спросит с них ответы.

В ту пору ушёл из жизни небезызвестный вам Михаил Михайлович Сергеенко, Выдающийся Гусь. Здоровье его пошатнулось, он вынужден был оставить все руководящие посты. Он это, конечно, тяжело переживал. Но пришлось смириться, потому что физических сил у него не хватало. Умер он в Алупке. Приехал в Крым, прожил там несколько месяцев. Он знал, что в Доме творчества в Ялте нахожусь я и мой товарищ Фёдор Волохов, тоже воронежский писатель.

Он прислал нам письмо с просьбой приехать к нему. Если не знать Сергеенко, то кажется, надо поехать, проведать, откликнуться на этот зов. Я прочитал письмо, мне неприятно стало. Я у Фёдора спрашиваю: «Ну, ты поедешь?» Он нахмурился - и сурово: «Нет». И я не поехал. Даже не ответил на письмо. Считайте это грехом, проступком, но я

перебороть себя не мог. Во мне была жива память о том, что он творил.

И через пару недель он умер. Тело доставили в Воронеж на самолёте. Выставили в театре, где сейчас театр юного зрителя. Конечно, писатели пришли из чувства долга и правил приличия. Но проводы прошли с холодком, искренних чувств сожаления ни у кого не было. Всем он досадил и причинил немало зла.

Вот так не стало Выдающегося Гуся.

Гусь спёкся.

Даже случилось то, что казалось просто невероятным прежде, до его смерти: из его квартиры выгнали его последнюю спутницу жизни - а у него их было несколько, - отдав жильё одному приезжему писателю.

Вот оно как бывает!

И теперь никто его не вспоминает, потому что и переиздать то у него нечего.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Хороший пример уход Сергеенко преподал всем этим обкомовцам, Подобедовым, Булавиным, душителям литературы. Подобедова в конце жизни развенчали: все узнали о его трусости во время войны и бегстве за Урал; Булавин на старости лет разругался со своим прежним другом, попал под трамвай, и у него отрезало ногу. Ну, прямо как в «Мастере и Маргарите».

23

Главным редактором журнала «Подъём», который стал выходить вместо альманаха «Литературный Воронеж», довольно продолжительное время был Фёдор Волохов. Яркий, смелый человек. Он напечатал мою повесть «Неудача». Это военная повесть о том, как по-дурацки, не жалея людей, пытались с ходу отнять у немцев Воронеж. Бросили дивизию без разведки, без артиллерии, и немцы её перемолотили. Кровь текла по ярам в парке «Динамо». Это бывший парк Кагановича, там проходила линия обороны, и до сих пор остались окопы.

Тогда немецкие танки захватили Воронеж. Их командование не знало, как докладывать Гитлеру, ведь в планы немцев захват города не входил. И выбей наши танкистов, немецкому командованию было бы легче. Но немцев не выбили. А когда они закрепились, их уже выгнать стало гораздо труднее. Немцев мимо Воронежа гнал бензиновый голод. Они по рюмкам собирали топливо - ведь самолёты не могли летать! Немцам нельзя было замедлять движение на Кавказ - к Баку, к нефти. И к Волге, чтобы перекрыть нам доступ к топливу. Ведь наши баржи шли непрерывным цугом. Читая мемуары гитлеровских командиров, видишь, как

они всегда удивлялись: на истребление, на пулемёты гнали русских солдат! Пехоту, часто вовсе невооружённую. «В бою добудешь! Лопатку схватишь, винтовку у убитого!» - так нас инструктировали перед боем.

Воронеж обороняло четыре полка НКВД. Но кто это были? Охранники, конвойники. Что они могут? Они в день теряли по четыреста-пятьсот человек. Вооружены винтовками. Ни пушек, ни пулемётов. Они не были приучены к военному делу. Сами не знали, как обороняться, не знали сил противника. Тут был аэродром. Самолёт взлетит, пролетит и увидит: колонна пылит - и сообщит. Но организовать оборону не могли.

Думали, что немец хочет взять Воронеж и пойти на Саратов, а там - на Москву. Всё это чушь собачья! План немцев был таков: ударить на Воронеж, потом - на Волгу и на Кавказ, завладеть источниками нефти. У них начинался, как я уже сказал, кризис топлива. Армия ведь сплошь механизированная. Им не надо было занимать Воронеж. Знали: его будут оборонять и отвлекут большие силы. А получилось так, что мост на Семилуки не взорвали, и лёгкие немецкие танки ворвались в город. Тем самым нарушив строжайший приказ: не переходить Дон!

Но это был не только боевой успех, но и добыча: заняли крупный город. Все танки потом были набиты всяким барахлом. Они посылали посылки в Германию - и продуктовые, и вещевые. И они влетели в Воронеж, не понимая, не зная, что нарушают строжайший приказ Гитлера и ломают ему всю диспозицию, все замыслы. Донесли по рации с гордостью и радостью, что они вот заняли город. Когда это всё поступило к барону фон Вейхсу, генерал-полковнику, командующему группировкой, что была нацелена на Воронеж, тот остолбенел. Он этого не приказывал, был просто в ярости и не знал что делать, боялся доложить Гитлеру. Раздумывал целые сутки.

Потом всё-таки доложил, потому что такое не скроешь. А вслед за танкистами сюда стали переправляться другие части, которые двигались по инерции. Когда, наконец, доложили Гитлеру, сам Гитлер раздумывал: ну что ж теперь, отводить войска? Это как-то не вяжется с представлениями немцев о боевых успехах. Раз заняли - надо держать. И тогда он дал согласие на занятие Воронежа, но с одним условием: не переходить реку Воронеж. Они даже мосты не взяли железнодорожные, отроженские, которые вели на левый берег реки Воронеж. Потому что не нужно было. Если бы нужно было взять мосты и перейти дальше к Саратову, они пролетели бы по ним со свистом. А у нас до сих пор говорят: «Вот, Воронеж остановил,

не пустил немцев». Тут было пусто совершенно! Иди куда хочешь!

Первая значительная сила появилась здесь лишь 17 июля 1942 года, когда из Сибири доставили в Липецк 303-ю стрелковую дивизию под командованием полковника Остроухова. И они из Липецка пешком лесными дорогами вдоль реки Воронеж пришли в район СХИ и пытались 18 июля одним ударом овладеть городом Воронежем.

Перед 303-й дивизией поставили такую задачу и пустили их. Но пустили только два полка -третий ещё не подошёл, и не подошёл артиллерийский полк - была одна пехота. И самое главное, никакой разведки не было. Понимаете, никто не знал, что представляют собой немецкие позиции. Здесь командовал - участок обороняла 60-я армия

- не то генерал-лейтенант, не то генерал-майор Антонюк. Вот он и пустил дивизию в наступление: «Чё вам разведка? Вам город надо брать. Вот город перед вами!»

Это мне после войны рассказывал очевидец, который присутствовал при встрече в районе СХИ на опушке леса командующего 60-й армии Антоню-ка и полковника Остроухова. Части подошли 17 июля, и Антонюк хотел бросить их в бой ещё вечером 17-го! Голодных! Они прошли сто двадцать-сто тридцать километров тяжелейшими дорогами по лесу! Представляете? Там яры, ручьи, збросли. Люди страшно устали, не ели, не пили. Сбили себе ноги. А их хотели бросить, да ещё на ночь глядя. Но Остроухов всё-таки отвоевал время до утра.

Утром на рассвете, в тумане - туман ещё был

- пошли на город. На немецкие пулемёты. Потери были жуткие. Немцы крошили их. Сам Остроухов был убит, и могила его там, где Вечный огонь на Задонском шоссе. Комиссар дивизии убит. Сначала их похоронили в Чертовицке. А потом уже в 1960-е годы перенесли, когда воздвигался бетонный памятник: боец лежит запрокинувшись, и Вечный огонь сделали.

Это была первая попытка. Потом в августе была предпринята ещё одна попытка - и всё. Ну не было сил и не было нужды тут воевать с немцами, потому что они дальше не шли, дальше не двигались. Все их усилия сосредоточились в направлении на Сталинград и Кавказ.

Такова она, сермяжная правда обороны Воронежа.

И эта моя повесть уж очень не понравилась властям.

24

Власти не прекращали попытки, чтобы я из Воронежа уехал. Меня не переселяли из «дворниц-

кой», что в доме четыре на улице Комиссаржевс-кой. Не переселяли в нормальную квартиру, несмотря на то, что имя моё уже известно было на всю Россию. Это испробованный способ выживания неугодных. Человек помучается, побьётся, походит, попросит, получит отказы - потом плюнет и уедет.

Но дело в том, что теперь за меня заступился Сергей Михалков. Он тогда возглавил Союз писателей РСФСР. У Михалкова отношение к периферийным писателям было очень доброе. Он смотрел на нас, как на своих собственных детей. Он подписал два письма на наш обком с указанием всех своих титулов. Он так и говорил своему секретарю: «Нап-пишите п-письмо в В-воронежский обком (там тексты были заготовленные по всем вопросам) и п-поставьте (Михалков заикался чуть-чуть) в-все м-мои т-титулы».

Это он при мне сказал секретарю. А у него титулов было! Лауреат Ленинской премии. Действительный член Академии наук. Депутат Верховного Совета СССР. Герой Социалистического труда. Ну, представляете Михалкова, автора гимна! И вот когда обком получил - это уже как предписание к действию: выполнить! Но тем не менее настолько меня не терпели, что первая бумажка не сработала. А у Михалкова в характере было такое, что если у него что-то не вышло, он не отступался. Он не бросал. Меня трижды проваливали на комитете по присуждению Государственной премии. Трижды! И каждый раз Михалков выставлял мою кандидатуру снова. И добился. Потому что знали: он не отступит.

И вот мне наконец-то дали не очень хорошую, но квартиру. Она выходила окнами в парк ДК, на самом верхнем этаже (дом - шесть с половиной этажей), угловая. И протекала крыша, протекал потолок, а в парке - танцплощадка, крик, шум, ор до трёх часов ночи. Поэтому такую квартиру пожертвовать было не очень-то и жалко. Но, несмотря на все минусы, я всё-таки выбрался из закутка, где снизу дымила котельная, весь угарный газ шёл наверх и который размерами напоминал кубрик.

вмн 7118-1 1967 год Гончаров и Волохов играют в шахматы

Меня беспокоило, почему наш провинциальный журнал «Подъём» никак не мог выйти из тени, был убыточным, на него мало подписывались, его название не гремело, как, например, гремел по стране алма-атинский журнал «Простор». Поэтому я не отказал главному редактору Фёдору Волохову, который пригласил меня в журнал редактором прозы. Я три года отдал журналу «Подъём». Вспоминая бессонные ночи, редактуру, сопротивление давлению обкома, откуда неслось: «Это нельзя! Это снять!» - я как бы снова оказываюсь на той литературной передовой, которая уж очень схожа с передовой на Курской дуге. Ты один, нет солдата ни слева, ни справа, и ты должен остановить наваливающегося на тебя противника и потом захватить его рубеж.

А как хотелось печатать хороших авторов! И мы с Волоховым таких печатали. Я читал все присылаемые рукописи, ища новых платоновых. Конечно, завидовал алма-атинскому «Простору», где не боялись напечатать повесть моего земляка «Джан». Тогда это было просто немыслимо! Конечно, журнал выходил на русском и на казахском языках, и на казахской земле это удавалось. Но ведь печатали! Видно было, что редактор «Простора» хитрил, ставил две острые вещи, а остальное - приемлемое, и это проходило, срабатывало.

Но ведь ставил!

И мы ставили. Я старался не сдать обкому ни одной хорошей рукописи, не уступить церберам сверху, которые меньше всего думали о литературе. А если и уступить, то после изнурительных боёв, когда тебе уже ничего не остаётся.

Мне снова помог бесценный опыт пехотинца. В пехоте не каждый сможет, понимаете? Пехота -это выдержка, сила духа, содружество. Если нет духа, взаимопомощи, спайки, крепости внутренней, если не держатся, как друзья, как близкие люди -это не пехота. В такой пехоте не выживешь. С такой пехотой нельзя ничего делать - не посылать ни в наступление, ни на оборону. Вот так мы с Воло-ховым в круговой обороне делали журнал. Резко возросло число подписчиков, он из убыточного превратился в доходный, его тираж вырос так, что это снова не устроило власть. И мне пришлось уйти, отдав работе в «Подъёме» ровно три года, день в день.

На пост заведующего отделом прозы взяли Евсеенко, который рвался на моё место (а ведь я не рвался, меня пригласили); которого проталкивали аж из Сибири (а за меня никто не хлопотал); который квартиру получил в год приезда в Воронеж, тогда как я положил на это полжизни и из-за

отсутствия хорошего жилья так рано лишился матери; который сразу почувствовал, как можно погреть руки на торговле страницами журнала, что было просто несовместимо с Волоховым и со мной.

Эх! Мельчают люди.

Но я всё равно считаю своей заслугой то, что в журнале появились сильные публикации, что тираж пошёл вверх, что из нечитаемого он превратился в читаемый.

А что ещё солдату-писателю надо? Чтобы его услышал простой человек.

25

Считаю своей заслугой также написанный совместно с воронежским писателем Владимиром Кораблиновым роман «Бардадым - король чёрной масти». Кто такой Владимир Кораблинов? Помните, я вам говорил о приезде в Воронеж Владимира Маяковского, встречу с которым организовал Павел Леонидович Загоровский? Встреча проходила на квартире на улице, что идёт от маленького треугольником базарчика на улице Степана Разина к реке. Туда вот и привозил Маяковского Кораблинов.

Кораблинову дали рубль на извозчика, измятый такой, потрёпанный. Маяковский в этот вечер выступал в нашем драматическом театре, который сейчас ремонтируют. Перед этим с ним говорили, он дал согласие, и вот к концу вечера к нему подошёл Кораблинов, сказал, что его ждут - и Маяковский поехал.

На квартире был приготовлен ужин, стоял самовар. Тогда без чаепития ни одна семья вечером не обходилась. Но был и коньяк. Собрались воронежские поэты, и среди них была поэтесса по фамилии Лагофет. С именем могу ошибиться - Лиза или Лизавета. Маяковский приехал, устал очень после выступления, на котором он выкладывался как только мог. Сначала он ел, потом пил чай. Наливал себе коньяк в крепкий чай, пил, а потом сказал: «Ну, товарищи, почитаем». И стал слушать воронежских поэтов.

Первая свои стихи читала Лагофет. Стихи были о старом Воронеже, о тех переменах, которые происходят, и там были такие строчки:

Одни извозчики,

Одни извозчики,

И нет трамваев.

Потом читали свои стихи другие поэты. Читал Кораблинов. Он писал тогда в новомодном духе

очень броско, необычно. А читал он по амбарной книге. Туда он записывал свои стихи. И вот, когда Кораблинов прочитал, Маяковский протянул руку, взял эту амбарную книгу, вырвал все страницы со стихами Кораблинова и сказал: «Напечатаем в ЛЕФе». «ЛЕФ» - это был журнал, который он тогда редактировал. Это была вторая половина двадцатых годов. И действительно, стихи были напечатаны. Кораблинов получил от Маяковского несколько писем. И можете себе представить, он настолько был неорганизованный человек, безалаберный, не умевший хранить память, что он эти письма Маяковского потерял. Потом об этом жалел. Но где их возьмёшь? Они были утрачены.

И вот на этом вечере, когда всё подошло к концу, Павел Леонидович Загоровский спросил Маяковского: «Владимир Владимирович! Ну что вы скажите о воронежских поэтах? Как вы их находите?»

Маяковский сказал:

Одни извозчики,

Одни извозчики,

И нет трамваев.

Он повторил слова Лагофет. Всё остальное забылось, хотя об этом много рассказывалось. А вот эта фраза, что воронежские поэты «одни извозчики, одни извозчики, и нет трамваев» дожила до нашего времени.

Потом Владимир Кораблинов попал в сталинские жернова, ему долго не позволяли вернуться в Воронеж. Я его знал давно, мы дружили лет двадцать. Вот мы и сели за роман. Там следователи милиции, преступники. Как я сказал, мы назвали роман «Бардадым - король чёрной масти». Туда мы вложили всё, что видели в народной жизни и о чём нельзя было написать больше ни в одном жанре, кроме детективного.

Тогда министром МВД был Щёлоков, и бросили клич написать о милиции. И поступило указание дать зелёный свет писателям, рассказывающим о благородной роли милиции. Я обратился к Кораб-линову: «Владимир Александрович! Мы можем написать то, что видели. В другом жанре нас сразу обвинят в очернительстве, клевете. А так, отзываясь на постановление ЦК, можно писать на правозащитные темы .»

И мы взахлёб писали этот роман. Он вышел не без купюр. Редакторы боялись. Тогда главным редактором была Жигульская. Пусть и подневольная, но умная, душевная женщина, видимо, всё понимала и в меру возможностей старалась помочь. Открывала дорогу, где правда. Книга

вышла в последние дни года, когда все чиновники озабочены подготовкой к празднику, бегали по спецприёмникам, по закрытым распределителям, и роман проскочил без строгого контроля. Будь другое время, в него бы вцепились, и он бы не вышел.

Мы с Кораблиновым боялись, что нас разоблачат, что книга вовсе не о милиции, а о том, как живёт народ. Стали бы разбирать, нас бы исполосовали насмерть. И он вышел как детектив. Но там суть вовсе не в занимательных деталях (они там есть), а всё применительно к жизни, именно чем люди жили. И я горжусь им. Из всего, что я написал, я больше всего горжусь, что я - наполовину автор этого романа. Мы писали его по частям. Разрабатывали сюжет и кто какой кусок пишет. Писали мы со смехом, с юмором, хватались за животы, слёзы текли от хохота. Роман остался. Критик Бровман писал: «Вот до чего дошли в провинции! Двое известных писателей упали так низко, что обратились к детективному жанру». Да он его не читал! Если бы прочитал, нам было бы не избежать трёпки.

Но, к сожалению, никто из серьёзных критиков не высказался. Мол, детектив. Адамов писал на эти темы. И вот, ещё двое. Это не нынче, когда куда ни глянь, везде детектив.

Так мы написали роман. Если бы не дружили, не были единомышленниками, вряд ли что-то у нас получилось.

26

С Кораблиновым я написал два романа: «Бар-дадым - король чёрной масти» и как бы его продолжение, роман «Волки». И должны были писать третий.

С ним связана такая история. В Воронеже жил парень по имени Геннадий - фамилию не помню. Он сколотил банду, в которой было человек сто пятьдесят. Получил кличку Ганс. Если познакомиться с самыми крупными преступлениями в Воронеже, то банда Ганса была среди них не последней. Он собрал подростков, романтически преподнёс им, что их ждёт замечательная, роскошная жизнь. Он знал законы и понимал, что нужно действовать через других лиц. Они добыли оружие. Для того чтобы добыть оружие, они убили в клубе имени Карла Маркса заведующего тиром. Сначала туда протоптали дорожку. Он выпивал, этот заведующий, стали носить ему вино, стреляли. Это всё происходило в подвале. Заведующий к ним привык, стал считать их своими друзьями. Всё было выстроено. Сюжеты были у Ганса такими, что можно позавидо-

вать. Заведующий тиром думал, что это просто мальчишки - ну, шалавы, ладно, ну интересы у них такие.

А у них с самого начала была цель приручить его, втереться ему в доверие, потом прийти, когда здание пустое - одни домой бегут, другие чай-кофе перехватить. И вот они убили этого заведующего, захватили всё оружие, сложили в чемодан -получилось довольно тяжело - и унесли. И с помощью этого оружия стали совершать грабежи и убийства. Долгая история - я ею занимался, читал всё это дело, когда их поймали. Арестовали по этому делу сто шесть человек, а нужно было арестовать более двухсот, до трёхсот. Я у главного следователя спрашиваю: «А что вы других не арестовали?» Он: «Слушайте! Вы представляете, на сколько оно потянется? Мы ж его никогда не кончим. Главное, мы главарей схватили. Банду ликвидировали. А этих, чёрт с ними, пусть это им останется уроком на дальнейшую жизнь».

Там много было перипетий очень острых. Ну не придумаешь. Они ограбили Покровскую церковь на мясном базаре. Да, именно ту, в колокольне которой я когда-то ютился. Но это произошло, когда я оттуда выехал. Лезли через котельную, потому что через котельную шёл люк наверх. Лезли ночью, но люк был замкнут. А ключи от замка были у старшего кочегара. Вот они проникли в кочегарку. Схватили кочегара: «Давай ключи!» Он не даёт. Тогда они привязали его спиной к раскалённому котлу и стали стрелять в него из похищенного оружия, причём прицельно. Стреляют - отрывают ему левое ухо. Стреляют - отрывают правое ухо. Стреляют - пуля проходит под мышкой, стреляют - пуля по рёбрам. Это садизм в высшей степени фашистского толка!

А он верующий был, не даёт ключи. В конце концов, его убили. Он так и остался привязанным к котлу, и к утру это был сморщенный труп, совершенно не похожий на человека. Этот кочегар приходился дедом одной из девчонок, которую Геннадий втянул в свою банду. И она была в него влюблена, соучаствовала во всех делах. А вот когда деда убили таким жестоким образом - вот тут она заколебалась. Они почувствовали, что она их продаст. И тогда они под предлогом свидания с Геннадием заманили её на придаченскую дамбу - вот та, что от Чернавского моста идёт влево - это когда-то был основная дорога на Придачу, напрямую ведь не ездили. Это старая-старая дорога, она была построена крестьянами четырёх воронежских уездов за недоимки, обсажена ими вётлами. Если крестьяне не могли выплатить недоимки, их посылали в Воронеж, и они возили на эту дамбу грунт, ломали

кирпич. И дамба видите, сколько стоит? Несокрушимая!

На ней было несколько мостов. Через протоки. И самый первый мост через бездонную протоку был ближе к Придаче. И вот на этот мост заманили эту девчонку, её, помню, звали Надя, под предлогом, что с ней хочет встретиться Геннадий по любовным делам. И она попёрлась туда ночью, можете себе представить. Её туда заманили, чтобы убить и сбросить вниз. Была приготовлена авоська с грузом. Её конец был с верёвкой, которую хотели намотать ей на шею, затянуть и скинуть в воду. И никто бы не нашёл. Теперь я уже точно не помню, что, почему, как это не состоялось. Но с этого эпизода начался провал этой самой банды.

А потом всех арестовали. Работали лучшие следователи. Я не знаю, какие сейчас, но тогда они были мастера. Они с дореволюционной выучкой, очень пожилые люди. Вот старшему их следователю было под семьдесят лет, и он не уходил с работы. Ну, артист! Ему своё дело нравилось, он раскрывал все убийства, говорил: «У меня нет ни одного не раскрытого дела». Фамилию не помню, это было ведь в 60-е годы. Мы все хотели написать об этом, но Кораблинов отказался. Мы прочитали обвинительное заключение - господи, там такая грязь, такая кровь! Это была не только уголовная банда по убийствам, грабежам, попойкам - это ещё был жуткий бардак. Они затягивали туда девчонок, склоняли к самому грязному сексу, снимали частные дома с большими подвалами, погребами, оборудованные. Там всё было - и электрическое освещение, и душ, и кровати, диваны, ковры. Мягко, бесшумно. Платили огромные деньги, с хозяев брали обязательство не разглашать, иначе прирежут. И они могли это сделать запросто - хозяева это понимали. И творилась там эта жуткая-жуткая разнузданность.

И вот Кораблинов мне говорит: «И что, мы будем это описывать? Да? Я подаю в отставку». Но материал бесподобный был.

И не увидел свет наш третий с Владимиром Александровичем роман.

Может, и к лучшему. Своим содержанием он так походил бы на нашу сегодняшнюю жизнь.

27

Чем больше я знакомился с теневыми сторонами жизни, тем шире открывал на всё глаза. Помню, мне предложили принять участие в одном чекистском сборнике очерков. Потому что сами сотрудники писать литературно, художественно не

умели. И просили к этому делу примкнуть кому-нибудь из писателей. Я сначала отказался, не хотел связываться, ведь как-никак за чекистами тянулся такой грязный шлейф. А потом подумал: «Чего это я? Ведь что-то прочитаю, дадут мне какие-то документы, материалы, они в дальнейшем мне могут пригодиться. Загляну немножечко за этот занавес». И действительно, я написал по материалам, которые мне давали, один очень большой очерк. И он вышел не за моей фамилией, а за фамилией другой - кадрового работника. И в этом ничего страшного нет. Нормально. Ну, это так обусловлено было. Мне заплатили гонорар, я благородно сказал, что возьму только половину, потому что все материалы мне представлял вот тот товарищ. Что ж, это справедливо по отношению к нему. Он тоже трудился, а главное, в очерке описана его работа.

Он розыскник был. И это очень интересно. Ну, скажем, надо найти человека, который служил у немцев, был в дивизии «Бранденбург», участник расстрелов. А о нём известна только фамилия - Иванов. И очень неопределённо, не твёрдо - откуда он родом. Деревня Пески. Ну, сколько этих Песок-то, вы только посмотрите на карту! В каждом ведь районе есть Пески, Песковат-ка. А Ивановых? Найдите! Он мог родиться до революции в 1910-м, 1914 году, а потом уехал, исчез. В этих его Песках такого уже никто не помнит. Это головоломные задачи. И находили ведь! И меня это заинтересовало, я вот о таком человеке и писал.

Это шарада. Ему нужно было ездить, расспрашивать сотни людей, и все говорят очень расплывчато, туманно, никаких определённых сведений -ничего. Попробуйте вот в этом мутеве всё-таки нащупать какую-то ниточку. Это длилось годами. Ну, естественно, что такой розыскник не одного разыскивает, а у него их тридцать или сорок человек. Он параллельно ведёт работу, и в голове какая каша! Одно с другим путается, вы начинаете забывать, какие данные, какие приметы, какие сведения относятся к одному и какие относятся к другому. И всё это, конечно, довольно интересно. И я не жалею, что писал о послевоенных чекистах. Зря им теперь навешивают одни отрицательные ярлыки - они ведь делали и нужное дело.

Состоя членом Союза писателей, варясь в писательской каше, я по крупице узнавал о лжи, притворстве некоторых коллег по писательскому цеху, которые в своё время вместе с Сергеенко молотили меня, которые выдавали себя за преданных коммунистов, а на пробу оказались последни-

ми пройдохами. Я убедился в этом, ознакомившись в архиве с документами, которые срывали штору с оборотной стороны жизни воронежских литераторов. Один из них махал томиком Ленина, выражался только цитатами из Ильича, выдавал себя за большевика, готового, как Матросов, пойти и лечь грудью на амбразуру, а сбежал из Воронежа далеко за Урал, бросив семьи писателей, издательство, за которые отвечал, загодя вывезя в Сибирь своё семейство.

Но были и совершенно другие люди. Те, от кого не ожидали, кого проклинали, клеймили, даже арестовывали, а они стали на защиту Отчества. Вот Антон Иванович Башта. Я о нём написал в очерке «Поклонимся!» Командир истребительного отряда, когда наши дрались с немцами на Чижовке. Что такое истребительный отряд? Это гражданские люди. Они даже не мобилизованные. Это добровольцы чистой воды, стопроцентные добровольцы. Юнцы, не подлежащие призыву по возрасту, старики старше шестидесяти лет, женщины... Пятнадцать женщин с винтовками! Не картошку варили, не щи, не обеды готовили и не солдат обстирывали. Были бойцами, шли в атаку. Ведь у 40-й армии, штаб которой оказался на левом берегу Воронежа, не было ни одного солдата, которого могли бросить в бой. И этих гражданских бросили на Чижовский плацдарм.

Так кто он, Башта? Есаул, участник взятия крепости Эрзерум, награждён Георгиевским крестом. В царской армии считалось высшей наградой для офицера, когда его награждали солдатским Георгием. Ранен, лечился в госпитале. В гражданскую мобилизован в Деникинскую армию. Это всё враньё, что была добровольческая армия. Сгоняли, как и всюду, под ружьём. Когда Деникин ушёл, Башта остался. Отсидел пять лет в лагере «Мидьюх», куда отправляли восставших кронш-тадских матросов. После этого ещё на три года посадили.

Когда началась война, он пришёл в военкомат с просьбой, чтобы его отправили на фронт. А ему: «К немцам захотел перебежать.» Ну, как мне, когда я на фронте проявлял излишнюю любознательность. И его не взяли. Он добился только того, что его направили в истребительный батальон охранять водокачки, мосты, прочёсывать ночью поля и леса - тогда немцы забрасывали в Воронеж диверсионные группы. Он производил удивительное впечатление: всегда молодцеватый, приветливый. А сплошь сыпались сводки об оставлении городов.

Башта в своей обстановке - деловой, собранный, целеустремлённый и доступный каждому. Баш-

та был сначала рядовым. Из батальона забирали на фронт. Башта стал командиром отделения. Когда взводный ушёл - командиром взвода, ротного не стало - ротным, и вот - за командира отряда Ка-гановичского района (Центрального если ныне) остался Антон Башта.

Июль 1942 года. Командир истребительного батальона сбежал. Штаб его находился, где теперь Театр юного зрителя, а тогда - клуб НКВД. В клубе скопилось много оружия. В городе неразбериха. Многие покидали батальон, уезжали с предприятиями - ведь не военнослужащие. Никаких приказов. Дошло до того, что танки грохочут по улицам Воронежа, а никому дела ни до кого нет. И Башта принял командование на себя. Приказал выносить оружие кто сколько может. И каждый нёс по восемь винтовок: четыре на одном плече, четыре - на другом, а каждая из них по пять килограмм, и ещё тянул станковый пулемёт, а тот весом шестьдесят четыре килограмма. И вот тридцать пять человек унесли весь боезапас!

Кое-как разыскали начальника НКВД, и их поставили на защиту мостов. Там была всего лишь кучка стрелков. И вот малая, но подмога. Немцы взяли бы мосты с ходу, но они и подумать не могли, сколько там защитников. Сунутся - а оттуда стрельба, и думают, что там что-то спрятано существенное - а там мужчины и женщины, которые впервые только взяли в руки винтовки. А в сентябре их перебросили на Чижовку. А там склоны, позиция убийственная. Они не только расширили её, но умудрялись ещё брать в плен. Вот вам белый: есаул, сидел, вроде предатель - а как себя показал! И я с огромным чувством удовлетворения написал о нём очерк.

28

Сначала о войне писали корреспонденты -Симонов там и прочие. Конечно, корреспондент войну по-настоящему не видит, не чувствует, его и не пускают туда, где опасно. Потому что, представляете: приезжает корреспондент из газеты - и вдруг его убили. И пошло: «Кто у вас там виноват? Да вы же виноваты. Чего его туда пустили?» Корреспонденты знали войну в основном по рассказам тех лиц, с которыми они беседовали. А вот когда наступило другое время, когда стали писать те, кто сами прошли всё это, появилась совсем другая литература. Более правдивая.

Хотя знаете, тогда тоже цензура была бдительной. Смотрела в оба глаза, и даже не оба глаза, а во всякие там бинокуляры. Выискивала, вычёркивала, придиралась, книги останавливала. О некоторых писателях составляли такое мнение,

что надо не подпускать, изгонять, уничтожить. Это жутко всё! Потому что в основе всего этого была ложь, желание скрыть то, что нас не красило - и Сталина, и правительство. Хвастались, хвастались, хвастались! Шумели, кричали, гремели, песни эти пели. Пришла война настоящая, и «обосра-лись» так, как никогда во всей истории никакое государство.

Ну как это так? Сталин объявил, что вот внезапность нападения, поэтому мы и отдали страну до самой Волги. Ну, брехня! Чистейшая брехня. Я уже после войны спустя много лет был в Румынии (Румыния была союзником Германии), ездил туда по совершенно другим делам. У нас там гидом была русская, дочь полковника русской царской армии, который эмигрировал туда после гражданской войны и разгрома белых войск. Она там выросла, вышла замуж за румына, фамилия у неё Нико-леску. Ну, это по мужу. А русскую её фамилию я забыл. Она человек, воспитанный в русском плане, русском духе, русский патриот, хотя выросла на чужбине, профессор одного из румынских университетов, филолог, специалист по Бунину. И должен сказать, что жизнь Бунина, - а это эмигрантский период, о чём он писал, с кем общался, - она знала гораздо глубже, чем мы. Потому что там не запрещали Буниным заниматься. А у нас за это в тюрьму сажали.

Потом я им занялся, это уже были 1970 годы. Я занялся биографическим материалом, его предками и написал вот такое исследование «Предки Бунина». Это по архивным материалам. Бунин несколько преувеличенно представлял своё происхождение от каких-то знатных людей. Нет, всё было страшно просто, и по материалам архивным он гораздо более русский, абсолютно на тысячу процентов русский человек, чем он сам о себе думал. Он считал, что он от тех приезжих иностранцев, которые поступали на службу к русским царям. Выезжали из Польши, из Литвы, из Франции, из Шотландии.

Ну, Лермонтов кто такой? Кто его предки? Лермонты. Значит, выходцы из Шотландии. Люди хвастались своим таким происхождением. Потому что оно предавало им какие-то особые черты. Отличало их от всех окружающих. В исследовании указано, как Бунин представлял свою родословную и как на самом деле. На самом деле Бунин происходил из русских служивых людей - то есть ратных людей. Их корни теряются во мгле, не скажешь, где они, откуда. Ну, какие-то предки когда-то за сто и более лет до рождения Бунина поступили на службу к русским царям и несли её достойно.

И предки его были комендантами крепостей, сражались с половцами - и не половцами, крымс-

кими татарами - и не крымскими татарами, словом, всеми, кто набегал на Русь с разных сторон. Эта жизнь была очень нелёгкая, потому что опасность угрожала постоянно, всё время надо быть настороже. Ты что-то проморгал, пропустил - а вот они уже и вторгаются, враги. Их били беспощадно, и калечили, и отрезали руки, и ноги, и голову, в конце концов. Уводили в полон - это ещё хуже было. А там крестили в свою веру, приковывали к галерам, отправляли куда-нибудь к мысу Доброй Надежды - и так далее, так далее, так далее.

Но некоторые русские бежали, возвращались на Родину, их тут отмаливали, то есть снимали с них ту веру, которая была на них наложена, снова они поступали на ратную службу. И бывало, что такая история совершалась по два - по три раза. Ну, можете себе представить? Вот такие были времена. Вот бунинские предки были именно такие и заслужили гораздо большего почёта и уважения, чем думал сам Бунин. А Бунин считал, что его предки просто выехали из-за границы на службу к русским царям. Но остались архивные материалы, есть архив древних актов, где можно разыскать древние документы. Вот я занимался этим примерно пять-семь лет - и в результате написал исследование.

Ездил и в Тамбов, и в Орёл, и в Москву, в сам архив древних актов, потому что этот архив помещается в Москве. Это жутко интересно! Но надо уметь читать те старые документы, потому что в них и язык особый, и графика особая, совсем не такая, какая утвердилась потом. Во всём этом надо было разбираться. Но я нисколько ни о чём не жалею. Я многому научился, многое узнал, а потом, я был единственным человеком, который занялся предками Бунина и его происхождением тогда, когда у нас этим никто не занимался. И Буниным занимались немногие люди, потому что существовал ещё страх. Ну, Бунин, во-первых, не принял Октябрьскую революцию и Советскую власть. Уехал в 1920-м году. Но Советскую власть он посмотрел в её делах очень близко. И написал дневник, который называется «Окаянные дни».

Потом за границей он много по этому поводу писал. Отечественную войну с немцами Бунин остро переживал - он очень боялся, что Россия не устоит, попадёт в рабство к Германии. Он вёл себя, как настоящий русский патриот. Он повесил у себя на стене карту, на которой отмечал продвижение немецких войск, очень внимательно следил за тем, как и где происходят бои, следил за тем, что делается в Воронеже. Это же Родина его. И очень радовался, когда в войне наступил перелом. Я читал его дневниковые записи. Там трогательные-трога-

тельные слова. Он отмечает совершенно гибельное положение наших войск: опять что-то оставили, опять отступили, опять отходят... Немцы, конечно, об этом рассказывали - ну, как любая военная пропаганда! - с большими преувеличениями насчёт того, сколько уничтожено советских танков, самолётов, пехоты. Бунин всё это записывал потому, что его это страшно волновало.

И писал: «И всё-таки. И всё-таки. Вот чувствую, наступит для немцев что-то страшное». Так оно и случилось. Вот этот первый разгром под Сталинградом. А потом всё покатилось. Вот вам Иван Бунин - тоже, кажется белый, а какой русский человек!

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

29

Помните лейтенанта-танкиста, который гусеницами танка оставил ров, что спас мне жизнь? Так вот со времени войны прошло, может, лет сорок, и однажды газета «Советская Россия» прислала мне письмо: вы военный писатель, расскажите о боях, в которых вы участвовали, и расскажите о бое, который был для вас последним. И я об этом подробно написал и указал даже географические пункты, около которых это происходило. Это было южнее Харькова, и мы наступали уже не на запад, а на восток, окружали Харьков.

Я написал в газету и получил письмо от танкиста, который в этот день - это было 2 сентября 1943 года - в районе села Старый Мерчик на танках проводил разведку боем. Ответил Юра Поли-новский. Он писал, что рано утром его танки проследовали вперёд пехотных позиций, чтобы по ним открыли огонь и наши артиллеристы засекли точки немцев и потом их подавили. Что танки и сделали. Но он тоже был ранен: ему в танк влепили снаряд как раз около смотровой щели - и он получил ранение. И, оказывается, мы с ним лежали в одном госпитале, но тогда друг о друге не знали.

И у нас завязалась с Юрой переписка, он приезжал - даже несколько раз! - ко мне в Воронеж.

Часто думаю: насколько широка и вместе с тем тесна наша жизнь! Танкист, который проехал на танке по какому-то полю, чей метр земли спас другому жизнь, не затерялся в огромном пространстве, а нашёлся; не затерялась в хаосе гражданской войны моя мать, а встретилась с моим отцом в переполненном вокзале; заявил о себе Антон Башта, есаул, лучше красного командира воевавший с немцами; не канули в лету ни Выдающийся Гусь с его грехами, ни его коллеги-писатели, козырявшие своей идейностью, а на деле оказавшиеся подонками.

Эх, Юра Полиновский!

Нас с тобой жизнь проверила на Курской дуге.

Проверила, но немногих.

Шли годы, годы . И смешно сказать, но неожиданно я оказался не вхож в журнал «Подъём». Сменивший меня Евсеенко сначала заискивал, звонил мне чуть ли не каждый день, но вот окреп - и уже встречал меня с явной неохотой. Ему нужны были страницы журнала, чтобы публиковать себя и тех, с кем у него существовала договорённость о взаимообмене: он публикует того автора, кто пробивает публикацию Евсеенко в другом журнале. Современный подход. Бартер. Евсеенко держал нос по ветру, хотя при всяком удобном случае бил себя в грудь, что он, хотя и украинец, но самый честный в России редактор!

Я как-то сделал ему замечание: «Будьте скромнее». На что он надулся. И не зная, за что ухватить, налетел. Ему не понравилось, что у Юрия Гончарова в тексте присутствует буква «ё». Сами посмотрите, язык наш грубеет. Литературному журналу надо указать на то, что забываем язык. Тем более я стал всё чётче понимать, что «ё» - это важнее, нежели просто «е». Ведь отметили двести лет букве «ё» - с того момента, как её ввёл Карамзин, наш известнейший историк и писатель. А теперь её забывать стали, обеднять наш язык. Ладно, русские - они поймут, что вместо «е» надо читать «ё». А иностранцы? Ну, я и сказал Евсеенко: «Оставьте в моих работах «ё»».

Он на меня как напустился: «Да что вы! Сейчас никто «ё» не выделяет. Вы выдумываете всё, напраслина.». Я пытался убедить его, ведь даже Бунин в своих рукописях писал «Господа редакторы! Прошу пунктуацию не изменять». И те его запятые безоговорочно оставляли. Так вот я взял корректуру, где напрочь убрали «ё», и принёс с исправлениями в журнал. Евсеенко не было. Через несколько дней мне позвонил ответственный секретарь и попёр: «Что вы понаставили! Такие требования только у вас! У Юрия Даниловича Гончарова.» И «Юрий Данилович Гончаров» повторил раз пятнадцать с разными вариациями.

Ну, я снова пошёл к Евсеенко - его опять не оказалось (хитёр!), - сказал редактору в отделе прозы, чтобы передали: «Пунктуацию не изменять». И ждал, когда позвонит Евсеенко. Это было в марте 2005 года. А сейчас на дворе сентябрь 2006 года, а он не позвонил! Я думал, всё-таки позвонит. Как звонил прежде. Ведь первые годы он звонил мне каждый день. Но - нет. Он словно обрадовался,

словно только этого и ждал. И я понял: ему нужно было место, чтобы свои работы расталкивать. Он уже сметал всех на своём пути.

30

А я продолжал писать. Что мне оставалось, солдату-писателю, как, попив каждое утро крепкий чай, не браться за ручку! Да и новая тема меня захватила. Мне не давала покоя история Евы Павловны Никитиной. Я её упомянул в посвящении к новой моей повести «Будете меня вспоминать.» Там говорится:

«Памяти Евы Павловны Никитиной, бесстрашной разведчицы, чья судьба беспредельно трагична, чьей могилы не существует, имя которой знают немногие».

Это действительно история! В период Великой Отечественной войны существовала такая феноменальная разведчица, которая передала на нашу сторону колоссальное количество секретных материалов. Она была оставлена нашими в Воронеже. В Курск она попала с отступавшими немецкими войсками, там заболела, немцы ушли, пришли наши - и её схватили по доносу. Её знали воронежские сотрудники НКВД, но не курские.

Начали её допрашивать. Она повела себя как настоящая разведчица. Имея дело с людьми, которые не знали о ней ничего, её не оставляли, связи у неё с ними не было, она была вправе подозревать, что среди этих энкавэдистов находятся немецкие шпионы. А так оно во время войны и было, потому что в органы НКВД было заслано очень много немецких разведчиков. И она молчала, не говорила, что она советская разведчица. А её курские энк-ведисты вели к расстрелу, как пособницу немцев. Спрашивали: «Служила у немцев?» - «Да». Она этого не отрицала. Служила там, там, там. Она была в гестапо переводчицей. Вы можете себе это представить, куда она проникла!

В Воронеже начальником гестапо служил Рад-зецкий. Это родственник того немецкого генерала, которому посвящён военный марш - есть такой марш Радзецкого. Он и сейчас исполняется. Так вот, это был его племянник, и Ева Никитина проникла к нему как разведчица. Всё происходило в Воронеже. А я перенёс действие в Острогожск и взял ей другое имя. Почему? Я очень много писал о Воронеже, и мне уже неинтересно было писать одно и то же. Что было здесь после прихода немцев, разделения города на две части, фронт. Стрельба оттуда: ведь наши стреляли беспрерывно. Воронеж был разрушен нашей артиллерией. Не нем-

цами. Зачем немцам было разрушать город, который они заняли, скажите, пожалуйста? А вот с левого берега непрерывно стреляли, и город горел, выгорал. И мне это неинтересно было описывать, потому что у меня во многих повестях об этом рассказано, и повторять ещё раз мне это не хотелось.

И я перенёс действие в Острогожск. Почему именно в Острогожск? Потому что открыли секретные документы, находящиеся в областном архиве - бывшем партархиве и архиве ФСБ. И я это всё прочитал. В основном, по Острогожску. Там выходила и газета, там сразу была образована очень прочная власть по команде немецких властей, под командованием немецкого коменданта. Но на всех должностях были наши - предатели, изменники, перебежчики - те, кто ждал прихода немцев. Ведь после крушения царской России прошло совсем мало времени - ну, каких-нибудь двадцать лет. Ещё люди старого режима были живы, и многие из них надеялись, что совершится поворот во власти. Придёт какое-то избавление: либо русская контрреволюция наберёт силы и свергнет большевистскую власть, либо иностранное нашествие. Вот пришли немцы.

Когда читаешь те газеты, которые выходили под руководством немцев на оккупированной территории, то там писалось так: мы пришли, чтобы дать вам свободу, мы пришли, чтобы избавить вас от жидовско-большевистской власти, мы пришли дать вам волю - и так далее, так далее. И поэтому на их сторону потянулись очень многие. Это был очень интересный процесс. И потому что такой процесс происходил, наши власти потом спрятали все эти документы. Не хотели рассказывать о том, кто поддержал приход немцев, кто поддержал свержение Советской власти. Держали долго-долго - и вот только два года назад открыли доступ к этим документам. Теперь их можно читать, теперь их можно цитировать. О том, что совершалось на оккупированной территории, можно говорить. Я этим воспользовался. Поэтому я считаю, что моя повесть новаторская, и она ценна, потому что из того, что я написал, можно узнать настоящую правду о том, что происходило на оккупированной территории.

Наряду с тем, что многие шатнулись в сторону немцев и новой власти, там шла и партизанская борьба. Там остались и местные коммунисты, местные партизаны. Вот туда я и перенёс действия вот этой Клавы, которую я придумал. Я ей приписал то, что сделала наша настоящая героиня - Ева Павловна Никитина. Ева Павловна прекрасно знала немецкий язык, она была дочерью родителей,

которые приехали вместе с Дерптским университетом из Прибалтики, из города Юрьева. Отец её был русским, а мать - немка. И она, поскольку мать была немка и жила в Прибалтике и жила там ещё в дореволюционное время, прекрасно знала немецкий. У неё было два родных языка: русский и немецкий. И она с желанием помочь Советской власти пошла на роль разведчицы, когда ей предложили.

У читателя может возникнуть много вопросов. Вот Клава - это действительно живший человек или это просто литературный герой? Отвечаю: это симбиоз. Это и жившая Ева Павловна Никитина и выдуманная Клава. Фок? Фок - герой повести. Тоже был такой человек. Я прочитал его письма. Он был причастен к Острогожску, служил в тех частях немецкой армии, которые занимались снабжением боевых частей. Потрясающие письма. Совершенно потрясающие! Это человек, который не был нацистом. Который понимал, что война, затеянная Гитлером, обречена на поражение. Это он видел с самого начала. Потому что нельзя было маленькой Германии, как бы она не пыжилась, не надувалась, противостоять всему остальному миру.

А Фок знал, что это будет союз Англии, Франции недобитой, Америки, Советского Союза с их гигантским ресурсами. Ресурсы у нас были огромные! И прежде всего, самый огромный ресурс -человеческий. Ведь мы же всё бросали на фронт: сколько мы там уложили, ой-ёй-ёй! Если бы война продолжалась ещё десять лет, то и на эти десять лет у нас хватило бы человеческих ресурсов. Германия изначально была обречена на поражение. Наиболее вдумчивые аналитические люди это видели. Не видел только Гитлер, считавший, что невероятный напор, энергия, которую может явить немецкая армия и немецкий народ на начальном периоде, приведут к очень быстрой победе. Это могло бы быть, но. Тут появилось много таких «но», которые Гитлер или не предвидел, или которые оказались гораздо сильнее, чем он это предполагал.

Ну, возьмите, например: они поздно начали войну. Поздно по климатическим, календарным и прочим условиям. 22 июня. Уже середина лета, а впереди - гигантское пространство. Им не хватило месяца. Они собирались начать войну 22 мая. Вот если бы начали 22 мая, у них хватило бы и сил и времени, и они дошли бы до Урала, они успели бы это сделать. Но, начав на месяц позже, они не успели. И в 1941 году зима началась очень рано. Это я помню. Началась рано и была очень жестокой. А немецкая армия совершенно не была под-

готовлена к зимним условиям. У них одежды не было. Они не думали, что протянут до холодов. Они думали, что до холодов уже закончат всю войну. Не было обуви, не было одежды, не было шинелей. А наши в ноябре-декабре уже были в полушубках, валенках. Вот как наша армия уже была оснащена! А зима с 1941-го на 1942 немцев уничтожала как мух.

У меня есть документы, есть акты, есть воспоминания жителей о том, как немцы замерзали в декабре-январе. Замерзали десятками тысяч. На ночь они сбивались в яры, овраги, сбивались как стадо, тесно прижавшись друг к другу. Как стадо овец, чтобы греться друг о друга. А ночи были страшно длинные, и за эти ночи они замерзали, у них вылезали глаза, как у варёных раков. Замерзали, как сидели. Кто на корточках, кто - полулёжа, кто -лёжа. Овраги были к утру наполнены мёрзлыми мертвецами. Это жутко, если всё это посмотреть. Но это было. Вот такая вот штука.

31

В повести Клава летала с Фоком во Францию. А Ева? Летала. У немцев было регулярное, совершенно организованное воздушное сообщение. В основном, конечно, летали военные люди. Но летали и гражданские. У них действовало то, что у нас потом называлось «Аэрофлот». Они в смысле прогресса, оснащённости техническими средствами были далеко впереди нас. Вот, кстати сказать, Гитлер не боялся летать. У него был свой личный пилот, свой личный самолёт, и он летал ещё тогда, когда он не был канцлером, а только боролся за своё первенство в государственной власти. Он тогда летал и в один день бывал в пяти-семи городах Германии благодаря авиационному сообщению. Он побывал во всех местах Германии, и не один раз. Его знал весь народ Германии, и он не боялся выходить, не было этой охраны, закрытых автомобилей.

Если он участвовал в парадах, проездах по городу, то стоял в рост открыто, ему протягивали руки, он пожимал эти руки - миллионы немцев коснулись своей рукою его руки! Это же совершенно другое, чем Сталин, понимаете? Сталин был Бог на небе. Его никто не видел, никто не осязал, никто к нему не прикасался. Даже если были встречи с ним

- это установлено документально - приводили к нему каких-нибудь особо выдающихся людей -там, героев-папанинцев, там, лётчиков, стахановцев,

- то их предупреждали не приближаться к Сталину ближе, чем на шесть метров. И они не приближались. Исключение - Чкалов, который, как толь-

ко увидел его, кинулся к нему, схватил его в объятия и стал кричать: «Отец родной! Отец родной! Как я тебя люблю!». Все опешили, обалдели, но такой факт состоялся. То есть к Сталину даже близко не подходили, а Гитлер протягивал руку - и к нему протягивали.

В Германии было невероятное единение вождя и народа. В Гитлера верили, за ним пошли, потому что Гитлер вытянул всю страну, весь народ из жутких бедствий. Из голода, из нищеты, из безработицы. Открыл какие-то пути вперёд. Вот мы сейчас живём, ничего совершенно не зная о том, какой у нас будет завтрашний день. У нас нет национальной идеи. Вот все говорят: ах, надо придумать! И никто ничего, извините за выражение, выс-рать из себя не может. Нет у нас никакой национальной идеи! А Гитлер её дал и повёл людей за собой. Со страшным успехом. Ведь колоссальные победы, что говорил, всё совершал. Разбили Францию за сорок дней. А Франция была основным её врагом в Первую мировую войну. Четыре года шла Первая мировая война, Францию не могли одолеть. А Гитлер разбил её молниеносно без всяких жертв со стороны Германии. Они и Париж заняли, и под Триумфальными воротами прошли.

Как после этого можно германскому народу не верить в Гитлера? Да в него верили больше, чем в Бога. И когда он повёл немцев на Россию, верили: всё будет блицкриг! Осенью война будет закончена. Мы завладеем огромными пространствами с прекрасной землёй до Урала. Каждый немецкий солдат получит колоссальное количество земли и колоссальное количество рабов, которые будут на него работать на этой земле. Ну, как же в это не поверить? Ну, как же не пойти на эту войну? Вот и сражались. Сражались так, что наши армии бежали сломя голову, спасаясь, и попадали в плен.

Вот посмотрите на карту, какие были котлы: шестьсот тысяч, семьсот тысяч, восемьсот тысяч, миллион двести тысяч. Это - пленные. Всё развалилось. Для нас это шок был потрясающий. Ведь лозунги, какие были: «Будем бить врага на его территории малой кровью», «Могучим ударом», а оказалось, бежим опрометью, оставляя гигантское количество пленных.

Но в повести я описываю время, когда немцев погнали. Есть там описание, как немецкие офицеры гибли на ледяном скате. Это так было. Я ездил специально в Острогожск, посмотрел весь ландшафт, всю географию. Да, это, действительно, приём был такой, и он не новый. Это приём использовался ещё в древности: все склоны, откосы, если грозит штурм и штурм зимний, поливать водой и делать их ледя-

ными. Это лучше всего - никто не влезет. В повести написал и про генерала, который нашёл потом следы Клавы, когда её замучили. Такой генерал на самом деле был. Но под другой фамилией. Он нашёл дело Евы Павловны. Она была погублена в Курске. У меня есть ксерокопии допросов. И она до самого конца писала, что она никакого предательства не совершила, никого не выдала. И только в самом конце, когда увидела, что её ведут к расстрелу, сообщила, что она - разведчица.

Что тогда должны были сделать курские энка-вэдисты? Запросить Воронеж. Но они этого не сделали, потому что считали: они поймали очень крупную предательницу, изменницу, которая пошла на службу даже в гестапо и верно служила немцам. Для них это означало повышение в чинах, большие денежные награды, и вообще это большой плюс их работе, а о том, что они напрасно губили человека, они не думали, потому что сами по своим качествам были сволочами и подлецами. И они бы родную мать, родного отца отправили на расстрел, если бы для них это означало какое-то продвижение по службе.

Вот такой народ был.

Дело арестованной передали в особое совещание. Там посмотрели и сказали: липа, передайте в военный трибунал. А это уже - обвинитель, адвокат, допрос свидетелей. И тогда бы дело рассыпалось. И курские энкавэдисты дело в трибунал не передали, засунули на долгую полку, а Еву Павловну держали в тюрьме в сыром подвале. А у неё шёл туберкулёзный процесс, и она там умерла. То есть совершенно сознательно загубили нашу разведчицу, которая заслуживала звания Героя Советского Союза. Ну, как помощница Кузнецова Довгер. Да если бы я это узнал и был во власти, да я бы этих курских сволочей не то что бы расстрелял, а засунул в эту камеру и чтобы они там сдохли от голода, от холода, от тоски, от темноты, от того, что им крысы ноги грызут.

Почему я и вдохновился и с таким подъёмом, даже яростью писал. Мне жалко Еву Павловну, несчастную, бесконечно. Это одно из самых страшных ничем не смываемых преступлений бериевцев. А почему назвал так повесть? Фраза такая была.

Девочка только говорить научилась, и когда ей сказали: «Да ты ж погибнуть могла» - она ответила: «Ну, будете меня вспоминать .» Вот судьба. И как после этого не пиши! А Еву Павловну Никитину никто не вспоминает, потому что никто ничего не знает. Было, ушло, пропало... Ну, хоть такими своими словами я хочу напомнить о великой женщине.

Сколько мне ещё осталось прожить, не знаю. Но оставшиеся дни буду писать о людях, чьи судьбы потрясли меня и, я думаю, затронут души других. Я выбрал путь писателя и служил этому делу всю свою сознательную жизнь, начиная со встречи с Горьким в Курске, пионерских выступлений на радио, солдатских окопов под Харьковом, первых рассказов, первых «обезьянок», первых седин.

Но как не всякий может пойти в пехоту, так и не всякому по плечу писательский труд. Ты удивишься, что я тебе сейчас скажу. Ты заметил, что я никогда не обманываю? Прожив писательскую жизнь, я бы никому не посоветовал идти по писательской дороге. Лучше заниматься каким-нибудь другим делом, где нет такого давления, запретов, цензуры. Где не уродуют душу, не заставляют о том, что является правдой, молчать, а вместо правды говорить ложь. Вот сейчас - разве что промежуток относительной свободы, но неизвестно, сколь долго это может продлиться. Вообще наше будущее такое тёмное, непредсказуемое!.. Если где-то в других государствах всё видно, так у нас ничего сказать нельзя. У нас может всё повернуться на то же самое запросто. Такое неясное ждёт каждого, кто захочет стать на этот тернистый путь.

Но если ты ступил на него, то наряду с самыми тяжёлыми переживаниями, потрясениями тебя ждут секунды, минуты, часы, дни великого счастья, ни с чем не сравнимой радости от ощущения, что ты обладаешь полнотой жизни, ради чего на это можно пойти.

Это говорит тебе солдат, который с винтовкой в руках прополз поля Курской дуги и не сложил солдатское перо несмотря ни на что.

Ноябрь, 2006 год

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.