Научная статья на тему 'Дальний Восток России: в поисках политической идентификации'

Дальний Восток России: в поисках политической идентификации Текст научной статьи по специальности «Политологические науки»

CC BY
193
35
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Журнал
Политическая наука
ВАК
RSCI
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Дальний Восток России: в поисках политической идентификации»

II. РЕГИОНАЛИЗМ И ИДЕНТИЧНОСТЬ

Л.Е. БЛЯХЕР

ДАЛЬНИЙ ВОСТОК РОССИИ: В ПОИСКАХ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ИДЕНТИФИКАЦИИ

Проблема политической идентификации в рамках политологического дискурса анализируется в контексте двух типов идентичностей158. Поиск политической идентификации и политического вообще159 оказывается связанным с этнической идентификацией и идентификацией через посредство политических партий и движений, что вполне понятно.

В рамках традиционных обществ именно этничность, иногда сопрягаемая с конфессиональностью, конструирует политическое пространство. В современных обществах структурами, артикулирующими принципы идентификации, становятся политические партии и движения160. Однако в России выстраиваются более сложные идентификационные структуры и механизмы.

Россия, по мнению Д. Драгунского, живет одновременно в нескольких пространствах — доиндустриальном, индустриальном и по-

158 Завершинский К.Ф. Когнитивно-оценочные структуры политической идентичности // Проблемы идентичности: человек и общество на пороге третьего тысячелетия. - М.: Кеннан, 2003. - С. 75- 82.

159 Межуев Б.В. Моделирование понятия «национальный интерес»: (На примере дальневосточной политики России конца XIX - начала XX века)// Полис. - М., 1999. - №1. - С.37 - 63.

160 Малинова О.Ю. Либерализм и концепт нации // Полис. - М., 2003. - № 2. -С. 96-111.

стиндустриальном161. Соответственно, сложным и многослойным оказывается процесс политической идентификации. Она выступает своего рода равнодействующей всех идентификационных процессов. «Развитие нации сочетает в себе одновременно и этническое воспроизводство нации, и социальное, и политическое», — пишет А. Юсуповский162.

Там, где этнический или партийный фактор оказываются несущественными, исследователи не усматривают и возможности (основания) для политической идентификации. К таким регионам относятся Восточная Сибирь и Дальний Восток России. Так, Э. Паин пишет: «Самую низшую степень выраженности идентификации, на наш взгляд, демонстрируют те русские края и области Сибири и Дальнего Востока, в которых в последние десятилетия неуклонно сокращается население, вследствие интенсивного переселения людей в другие регионы России»163.

В самом деле, на Дальнем Востоке России политическая идентификация не только не связывается с этнической или региональной компонентой, но и достаточно неявно проявляет себя на уровне электорального поведения164. Даже столь болезненная для региона «проблема островов» не привела к появлению серьезных политических движений. Но значит ли это, что процесс политической идентификации в регионе, формирование национального и регионального самосознания не заслуживают самостоятельного рассмотрения? Думается, нет.

В большей части работ, посвященных политической идентификации, ее формы рассматриваются как способ политической мобилизации населения. Поскольку же мобилизация, как показал К.Шмидт165, явление достаточно кратковременное и эмоционально

161 Драгунский Д.И. Национальная идентичность: инфраструктурно-институциональный подход // Проблемы идентичности: человек и общество на пороге третьего тысячелетия... - С. 63 - 69.

162 Юсуповский А. От национального кризиса к национальному соразвитию: В поисках адекватной модели. (Наброски к теории этнополитической динамики). -2004. - Режим доступа: http://dev.aes.org.ru/rus/ac1.htm.

163 Паин Э.А. Проблема самоидентификации россиян: Со страной, с регионом, с этнической общностью // Проблемы идентичн6ости: человек и общество на пороге третьего тысячелетия. - С.18.

164 Ярулин И.Ф. Политические процессы в Хабаровском крае. - Хабаровск: ХГТУ, 2002. - 43 с.

165 Шмитт К. Понятие политического // Вопр. социологии. - М., 1992. - № 1. -С. 67-78.

нагруженное, то и «инструмент» здесь может быть относительно случайным. Общественные страхи и обиды, неуверенность и стремление к самоутверждению — все это становится факторами мобилизации, институциализируется в политическом движении и «сплавляется» в «национальную идею».

Однако политическая идентификация, как убедительно продемонстрировал А. Филиппов, имеет и иную природу, и иной смысл. «Отличие политики от других сфер социальной жизни можно сначала самым поверхностным образом охарактеризовать как противоположность (потенциально) основополагающего, сквозного жизнеустройства и отдельных, особенных занятий. При этом именно политика есть способ совместной жизни людей большими общностями par excellence. И если сейчас политика представляется нам лишь отдельным, ограниченным родом занятий, то известны ведь и другие социальные устройства, как те, что ставят человека в полную зависимость от верховной политической власти, не допуская его деятельного участия в ней, так и те, что востребуют его целиком именно для активной политической деятельности»166.

Политическое в этой трактовке видится как трансценденция (инобытие), «делегирующее» имманентности (социальному) право на существование. Через посредство конституирования и легитимации «политического» разрешается Гоббсова проблема «войны всех против всех». Но в условиях, когда само политическое выступает не данностью, а проблемой, «всеобщее позволение быть» не легитимизируется, но конструируется. Такое конструирование уместно обозначить термином «политическая идентификация».

Следовательно, политическая идентификация населения (в региональном или общенациональном вариантах) суть процесс конструирования политического как трансценденции, организующей социальную реальность. В этих условиях наличие в обществе «свернутых» (по Л.Г. Ионину) моделей идентификации, ведущих к политической мобилизации, только один и далеко не обязательный элемент. Более того, такие «осадки» (Б. Вальденфельс) прошлых культурных наслоений не столько способствуют, сколько препятствуют выработке национального проекта, адекватного условиям социального бытия.

166 Филиппов А.Ф. Политическая социология: Фундаментальные проблемы и основные понятия. - Режим доступа: http://rs.msses.ru/rs/Fpols .htm.

Неслучайно В. Нечаев показывает, что этническая и региональная идентификация и мобилизация, крайне эффективная для решения краткосрочных задач, вступает в конфликт с общероссийской иден-тификацией167.

Подобная этническая или региональная идентификация не сложилась и не могла сложиться в Дальневосточном регионе по причине существования особой формы организации социального пространства, которую мы обозначили термином «проточная культу-ра»168. Но это отнюдь не значит, что в рамках «проточной культуры» не происходит конструирования политического и идентификации с ним, не формулируются идеи для «всероссийского проекта». Политическая идентичность формируется; и именно здесь, в условиях отсутствия значимых культурных «осадков», процесс этот может быть прослежен наиболее четко.

Дальний Восток: идентификация в «проточной культуре»

Характер освоения Дальневосточного региона наложил отпечаток на всю его историю. Пространство не столько осваивалось в том смысле, в котором этот термин употреблялся в отношении американского «Дальнего Запада», сколько маркировалось как принадлежащее России169, что имело, по большей части, политическую мотивацию, даже если было связано с конкретной отраслью хозяйства.

Российское правительство традиционно видело в дальневосточных территориях источник вполне конкретных ресурсов. Лишь в краткий период столыпинских реформ регион действительно пытались освоить. Осуществлялась мощная программа государственного переселения крестьян с наделением их землей по новому месту жительства, льготы при переселении мастеровых и т.д. Однако этот период был свернут вместе с реформами. Вектор внешнеполитического

167 Нечаев В.Д. Миф провинциальности: Содержание и механизмы возникновения // Формирование и функции политических мифов в постсоветских обществах. -М.: Ин-т Африки РАН, 1997. - С. 32- 46.

168 Бляхер Л.Е. Потребность в национализме, или национальное самосознание на Дальнем Востоке России // Полис. - М., 2004. - № 3. с. 44- 54.

169 Говорухин Г.Э. Захват социального пространства // Город Х: Провинциальные города Сибири и Дальнего Востока. - Хабаровск: Колорит , 2003. - С. 27- 39.

развития России вновь развернулся в сторону Европы170. Возобладал образ не «осваиваемой территории», но крепости, форпоста, который важнее захватить и удержать, нежели освоить. В «фазу устойчивого роста» регион вступил лишь в 1930—1940-е годы, когда стране понадобился мощный военно-промышленный «кулак» против Японии, а с 1960-х годов — и против Китая.

Несмотря на официально декларируемый приоритет первопроходцев и первостроителей, каждая следующая волна переселенцев обладала более высоким статусом по сравнению с предыдущей. Причин здесь несколько. Во-первых, территория региона осмыслялась главным образом как осваиваемая Россией, т.е. не совсем Россия. Соответственно, прибывавшие «с запада», из европейских областей страны, представали более «чистыми», несли именно ту менталь-ность, которую предстояло укреплять и укоренять на данной территории. Во-вторых, новые переселенцы обычно были связаны с приоритетным направлением хозяйственного освоения региона. И поскольку, как уже говорилось, именно это направление получало максимальную государственную поддержку, то лица, включенные в него, оказывались в привилегированном положении. В-третьих, в силу постоянного «оттока» населения «коренных дальневосточников» было слишком мало (6—7%, по состоянию на 1985 г.), чтобы они могли диктовать приезжим нормы социальной жизни. И, наконец, в-четвертых, очередной переселенческий поток часто совпадал со сменой «начальства». Вплоть до конца 1980-х годов высшие посты в регионе занимали люди «из столицы», приезжавшие со своей «командой», своей политикой, своими представлениями о том, как должны жить подданные. Отработав положенный срок, столичное начальство уезжало. В этой ситуации новые переселенцы ассоциировались с новым руководством — не все, конечно, но значительная часть. В целом же преобладала установка на временность проживания; наряду с организованным «притоком» населения, наблюдался и его «отток» на запад, в европейскую часть бывшего СССР.

В условиях непрерывной миграции неформальные отношения не успевали оформиться в культурные традиции, способные сущест-

170 Межуев Б.В. Моделирование понятия «национальный интерес»: (На примере дальневосточной политики России конца XIX - начала XX века)// Полис. - М., 1999. - №1. - С.37- 63.

венно деформировать навязываемые сверху модели. Невозможность жить по «писаному праву» приводила к формированию особой социальной общности, ориентированной на постоянную изменяемость, — «проточной культуры», которая была базой для «обживания» официальных норм. «Проточность» оказывалась не отсутствием традиций, а традицией, адаптирующей официальные нормы. Само общество было организовано таким образом, чтобы нивелировать культурные различия между отдельными группами новых поселенцев, а также между ними и «местными» жителями, уже освоившимися на территории. Механизм, сводивший на нет противоречия в культурных устоях выходца из украинской глубинки и москвича, был обнаружен быстро — официальная идеология. Статус «простого советского человека», как ранее российского приверженного «православию, самодержавию, народности», позволял предотвращать или, по крайней мере, сглаживать потенциальные конфликты. Вместе с тем официальные нормы «одомашнивались». Их всегда было можно слегка «подкорректировать» на уровне личных контактов. Основой «проточной культуры» служили простейшие сетевые структуры, базирующиеся на системе витальных ценностей. Взаимоподдержка в рискованных ситуациях, обмен услугами, дарение выступали здесь не в качестве элементов традиционного общества (общины), но как важнейший компонент устойчивости при постоянной модернизации. Разветвленная социальная сеть становилась условием выживания дальневосточника, и потому каждый вновь прибывший немедленно включался в нее. В сети почти всегда имелся «свой» представитель исполнительной власти и силовых ведомств, «свой» предприниматель, бандит, медик и т.д.171.

Конечно, в советские годы сетевые структуры существовали на всей территории России. Но их дальневосточной версии была присуща определенная специфика. Так, в частности, они охватывали собой гораздо больше акторов, чем обычно. Неофициальные и официальные каналы срастались, подвергаясь взаимной модификации, приспосабливаясь друг к другу. Приватное и публичное не разделялось, а перетекало одно в другое. Собственно официально-легальные институты принимали откровенно имитационную, симулякровую форму, выступая как способ презентации сети. В силу этого смена офици-

171 При форматизированном опросе на наличие таких акторов указали 87% ха-баровчан, а в ходе неформализованного интервьюирования - 25 из 27 респондентов.

альных приоритетов (имен) не приводила к фатальным последствиям. Во времени менялись лишь презентации, сама же сетевая сущность оставалась неприкосновенной. Не имел принципиального значения и персональный состав участников сети. Община была лишена личностной окраски, деперсонифицирована. Важными оказывались лишь функции агента в рамках сетевой структуры. Такая имперсональность делала «проточную» общность устойчивой к смене состава жителей региона. Столь же безразличной была она и к многообразию культурных традиций.

Политическая идентификация здесь не просто не имела региональной «привязки». Такая привязка всячески изгонялась. Территория мыслилась как осваиваемая Россией и для России. Соответственно, жители понимались в официальных документах и понимали себя как представители России (Советского Союза) в регионе. На поддержание такой самоидентификации была направлена и система привлечения населения. Бронирование квартир «на западе», в европейской части России, отсутствие социальной и культурной инфраструктуры, установка на временность пребывания — все это не давало оформиться региональному самосознанию.

«Проточная» общность, по определению, не нуждается во «внешнем враге», ибо не имеет никакого «внутри». Она существует постольку, поскольку постоянно пополняется. В годы гражданской войны на Дальнем Востоке мирно соседствовали Дума и Совет рабочих депутатов, «советский» и «белогвардейский» союзы писателей. Различие форм презентации не нарушало целостности сети — ведь «большевик» и «белогвардеец» вполне могли входить в одну и ту же сеть. Они идентифицировали себя в потоке, а не в группе. Редкие для региона случаи массового насилия возникали только тогда, когда в «проточную» общность вторгались организованные чужеродные массы — японская армия, революционные матросы из Питера и т.д. Они не «протекали», а завоевывали, и потому не включались в «проточную» общность, но уничтожали ее. Чаще же волны политического насилия благополучно гасились «проточностью».

Но в 1990-е годы исчезла... сама «проточность». То, что было несомненной данностью не одно столетие, рухнуло, а на его месте не сложилось ничего нового. Осталась огромная территория — и люди, лишенные каких-либо оснований для общения друг с другом. На рубеже 1980—1990-х годов централизованная система организации пе-

реселенческих потоков начала распадаться буквально на глазах172. Уже к 1992 г. число переселенцев из других регионов России перестало быть статистически значимым. С обвалом ВПК, который выступал главным «потребителем» высококвалифицированных переселенцев, строительство жилья замерло. Одновременно «обвалилась» и «соци-алка» — ведь детские сады, школы, дома отдыха, больницы тоже существовали за счет заводов ВПК. Начался отток населения.

Однако на этот раз данный процесс развивался не так, как обычно. Уезжать собиралось большинство, но смогли уехать немногие. Разумеется, миграция с Дальнего Востока не прекратилась, но она не стала массовой. Если раньше в периоды упадка регион в кратчайшие сроки покидало до 60% населения, то сегодня отток не превышает 3—4% в год, притом что желание сменить место жительства испытывают порядка 85% «дальневосточников». Ко всему прочему, большая часть населения региона оказалась отрезана от «большой земли», от России. По данным статуправления Хабаровского края, количество перевозимых пассажиров в 1988 и 1998 гг. различалось в 30 (!) раз. До столицы собственного государства жителю Дальнего Востока сегодня добраться гораздо сложнее (и дороже), чем до столицы Японии или Китая. Впрочем, последнее также доступно далеко не всем.

В результате формируется сообщество, состоящее из людей, которые не могут, не желают, но должны жить вместе. Они приехали на время, а «застряли» навсегда. Они разные, и чуть ли не единственное, что их связывает, — это язык и ощущение брошенности. До недавнего времени существующие между ними различия не были значимыми, гасились проточностью. Когда же выяснилось, что «потом» может не наступить, «отложенные ценности» и культурные противоречия актуализировались. Не менее остро встали и проблемы, связанные с неспособностью «проточной культуры» к внутренней инновации. Одна из функций подобной культуры заключается как раз в том, чтобы компенсировать чрезмерный внешний поток инноваций, и потому с его прекращением инновационная деятельность затухает. Для того чтобы породить инновацию, необходима внутренняя идентичность, а ее-то в «проточной культуре» и нет.

172 Последний массовый приток населения в город пришелся на конец 1980-х годов и был связан со строительством завода электронного оборудования «Сплав».

Политическое, которое конституировало социальную реальность, привносилось в регион в форме официальной идеологии и переосмыслялось на уровне повседневных практик. Но и повседневные практики конституировались не столько «внутренними» идентично-стями, инсценировками, сколько самой проточностью. Властный или экономический ресурс оказывался здесь не сосредоточенным в рамках какого-то одного института, но распределенным среди агентов — распорядителей ресурса173. Таким ресурсом могли быть фонды, получаемые «из Москвы», властно-символические рычаги партийных и комсомольских органов, необходимые при организации «комсомоль-ско-молодежных строек», уникальные профессиональные качества работника или просто знакомство, соседство. Социальные сети объединяли людей самых разных слоев, используя лишь официальное «имя» в качестве формы своей презентации. Распад официальной идеологии и стал для региона «пусковым механизмом» кризиса. В отсутствие политического как бытия исчезает смысл социального. Актуализируется гетерогенность социального пространства региона, исчезающая только в ситуации «противостояния Москве». Жители Дальнего Востока не имеют возможности войти в «чужой мир», оснований же для построения своего просто нет. Точнее, нет общих оснований. Отсюда — активный поиск того, что могло бы выступить в роли таковых. И вариантов здесь не очень много.

Поиск политического основания для идентификации

Идентификация в пространстве исчезнувшей «проточности» далеко не произвольна. Она должна отвечать ряду условий.

Во-первых, ей необходимо нивелировать неожиданно всплывшие различия, способные взорвать и без того неустойчивый социум, компенсировать чувство «брошенности». Такая идентификация должна найти «другого», противопоставление которому было бы значимее, нежели внутрирегиональные различия. В противном случае противоречия между замерзающей Корякией и относительно благополучным Хабаровским краем или между Хабаровском, «седьмой столицей», и полузабытым Николаевском-на-Амуре превратят даль-

173 Черный А.К. Остаюсь дальневосточником. - Хабаровск: Хабаровское кн. изд-во, 1998. - 136 с.

невосточный регион в пространство «войны всех против всех». На фоне усиливающегося внешнего давления и постоянного сокращения населения такая война в кратчайшие сроки просто уничтожит российский Дальний Восток. Важно здесь и то, что большая часть региона находится в условиях, приравненных к Крайнему Северу. Любые политические коллизии здесь воздействуют на сферу жизнеобеспечения. Если в условиях юга и центра России это может привести к тяжелым последствиям, то на Дальнем Востоке обернется коллективным самоубийством. Не случайно политическая активность в дальневосточных субъектах Российской Федерации прямо пропорциональна уровню среднегодовой температуры174. Пример Корякии показывает, к чему может привести противостояние в регионе. Даже благо -получное Приморье оказалось неспособно выдержать «битву» мэра и губернатора во второй половине 90-х годов.

Во-вторых, идентификация в условиях распавшегося дальневосточного «протока» должна быть идентификацией в рамках России. Образ «крепости», защищающей восточные рубежи страны, — один из ключевых образов самосознания дальневосточного региона уже многие столетия. В советские годы образ крепости, форпоста усиливался постоянными военными инцидентами с Японией и Китаем, расположением в регионе самого большого военного округа в Советском Союзе. В XIX же в. власть генерал-губернатора была, прежде всего, военной властью. Территория, осваиваемая для России, защищаемая для России, — один из постоянных мотивов газетных статей в местной прессе. «Мы не просто живем здесь, на этой земле. Мы — последний рубеж, отделяющий Россию, Европу от воинственных вос-

175

точных соседей»1'5.

В-третьих, идентификация, связанная с идеей защиты России, последнего рубежа и т.д., должна была сообщать его носителям предельно высокий статус, достаточный для того, чтобы ментально компенсировать реальное отсутствие комфортных условий проживания. Идеологические стимулы («Романтика тайги», «Город на заре» и т.д.) были важным элементом, позволяющим абстрагироваться от быто-

174 Подсчитано М.Ю. Шинковским.

175 Баринова М., Кутузов М. Некоторые размышления об очередной попытке дальневосточного прогресса. - Режим доступа: http://povestka.ru/default.asp?id= strategy&idp=9 .2003.

вых неудобств, неразвитости социальной инфраструктуры, обосновать необходимость присутствия в регионе.

В-четвертых, политическая идентификация на Дальнем Востоке России должна базироваться на уже укорененных (имплицитно присутствующих) в регионе мифологических представлениях. В противном случае она оказывается неполной. Существенная часть личности дальневосточника не получит политического «позволения существовать». Политические мифы прочно вошли в реестр исследовательских объектов политической науки. Значимость политической мифологии в практике управления современными обществами и одновременно опасности, с ней связанные, анализировал Э. Касси-рер176. Еще определеннее эта мысль прослеживается в трудах С. Мос-ковичи: «В цивилизованном обществе. массы возрождают иррациональность, которую считали исчезающей, этот рудимент примитивного общества, полного отсталости и культа богов. Вытесненная из экономики наукой и техникой, иррациональность сосредоточивается на власти и становится ее стержнем. Это явление нарастает. /.../ Политика — это рациональная форма использования иррациональной сущности масс»177. В этих терминах по большей части и велось исследование политических мифов. Политический миф — основа для манипуляции массами, фундамент идеологии. Политический миф, в отличие от архаического прародителя, не возникает естественно, а конструируется, хотя и с ориентацией на «глубинные запросы масс». Соответственно, он вызывает беспокойство как «оружие на пути к свободе», средство закрепощения человека. Отсюда и традиция демифологизации, воодушевляющая многих современных политологов. Отсюда же позиция современных консерваторов, возлагающих на миф надежды на возрождение национальной идеи и национальной идеологии. Не вдаваясь в дискуссию о природе и смысле политических мифов, определим собственную точку зрения, в частности на политическую мифологию Дальнего Востока.

Прежде всего, миф — это не верифицируемое знание. Миф является истиной просто потому, что он миф. В этом своем качестве он не нуждается в подтверждении чем-либо, кроме себя самого. Точнее, любая, предъявленная сознанию реалия, интерпретируется в налич-

176 Кассирер Э. Техника современных политических мифов. - М.: МГУ, 1990.

177 Московичи С. Век толп. - М.: Прогресс, 1996. - С. 61.

ных мифологических формах. Миф предстает как структура принципиально контрфактичная. Никакая совокупность фактов, предъявленных индивиду, не компрометирует его. На этом, в частности, основана устойчивость «ложных» смыслов и механизмов смыслоозна-чения. Можно сколь угодно долго приводить факты, опровергающие мифологическую конструкцию. Ее носитель даже способен признать истинность этих фактов. Однако сами факты не генерализируются. Носитель мифологемы выдвигает сильнейшую идеализацию: «А почему бы нет?», спасая свой мир, основанный на мифе.

В этом плане, миф — не «слово» Р. Барта178, а образец, далеко не всегда артикулируемый напрямую. Достаточно часто миф остается на уровне смыслового фона, интерпретационного контекста. Наличие такого контекста позволяет коллективу осуществлять совместную деятельность, вне зависимости от различия целей и мотивировок. «Конфликт интерпретаций» здесь выносится за скобки коммуникативного акта, не участвует в конструировании совместной реальности. Отсюда вытекает второй параметр мифа: миф — это коллективное знание, организующее коммуникацию, дающее возможность совместить «когнитивные горизонты» участников коллектива. Индивидуальные «возможные миры» в мифе совмещаются в единую интерсубъективную реальность. Между возможными мирами проводятся «мировые линии», позволяющие отождествить предметы и действия в разных возможных мирах, вне зависимости от смысла, который им в этих мирах приписывается. Как показал Я. Хинтикка, проведение «мировых линий» опирается не на смысл или логику, а на "знание случайных эмпирических фактов»179. Наличие таких демонстрируемых фактов является необходимым элементов мифа как семиотического образования. Собственно говоря, такой репрезентант мифа и обозначен Р. Бартом термином «слово». Однако миф не сводится к слову или иному артефакту, предъявленному интерпретирующему сознанию. Он представляет собой сложный и целостный смысловой комплекс. Появление одного (демонстрируемого) элемента вызывает в сознании участников действия весь комплекс. Происходит предвосхищение целого через часть. Наличие такой целостности становится

178 Барт Р. Мифологии. - М.: Изд-во им. Сабашниковых, 2000. - С. 31.

179 См. Хинтикка Я. Логико-эпистемологические исследования. - М.:Прогресс,

1980.

основой для отделения «своего» пространства от «чужого», объединяет разнородные элементы в общую сверхсхему, по которой и осуществляется конструирование реальности. Однако рассмотрение категории «миф» не разрешает вопроса о том, что понимается нами под термином «политический миф» и как указанные нами особенности проявляют себя в политическом пространстве.

На наш взгляд, миф и в политическом пространстве выполняет не столько функцию инструмента манипуляции, сколько функцию «несущей конструкции», задающей параметры различения «своего» пространства от чужого. Инструментом манипуляции миф не может служить по той простой причине, что для этого необходимо, чтобы манипулятор и манипулируемый были включены в разные мифологические системы. Однако в этом варианте не происходит «совмещения горизонтов», не возникает коммуникация. В лучшем случае, у манипулятора может появиться иллюзия, что он создал некий мифо-генный механизм типа «национальной идеи». Если же управляющий и управляемый находятся в одном мифологическом пространстве, то оно в равной мере детерминирует и первого и второго, делая невозможным манипуляцию мифом или мифическим сознанием. Попытка «выйти за миф» оказывается успешной только в том случае, когда основанием оказывается другой миф и разделяющий его коллектив. Но, выйдя «за миф», человек оказывается в другом мифологическом пространстве. Его действия перестают коррелировать с действиями участников прежнего коллектива. Он оказывается в положении чужака и может управлять только, опираясь на силовое принуждение. Более того, осмысленные прежде коллективные действия оказываются для него лишенными какой-либо логики, ибо логика этих действий основана на мифе. Он лишается возможности не только «управлять» (политик), но и понимать (ученый) происходящее.

Таким образом, для политолога, стремящегося представить структуру политического пространства, конструируемого данным мифологическим сознанием, возникает задача не «разоблачать» мифы, поскольку разоблачения все равно не дойдут до адресата, а описывать их. Но в обозначенных выше условиях эта задача выглядит почти невыполнимой. Дело в том, что если я разделяю систему политических мифов, то я не могу их описывать, я в них просто живу. Если же я не разделяю их, то они (для меня) уже не мифы, а заблуждения, «ложное знание» — явление совершенно иной природы. Здесь-то

я (исследователь) и начинаю видеть манипуляцию, ущемление интересов народа и т.д. Однако если такие неверифицируемые коллективные конструкты есть, то в чем, собственно, состоит «проблемность» идентификации? Может быть, политическая идентификация на Дальнем Востоке — свершившийся факт? Видимо, нет. Мифологические элементы политического сознания дальневосточника были порождены иной, распавшейся трансценденцией — политическим самосознанием Советского Союза. Из них и предстоит сконструировать политическое, с которым было бы возможно идентифицироваться. Наличие становящейся (еще-не-существующей) политической мифологии и дает возможность проследить ее конструирование. Варианты такого конструирования приводятся ниже.

Первый вариант, который пытались реализовать еще в самом начале 1990-х годов, — дальневосточная республика. То, что «Москва забирает все», любой «дальневосточник» знает с раннего детства. Именно поэтому становится меньше рыбы в Амуре, нет денег на зарплату, поэтому вырубаются и горят леса и т.д. Что в подобных жалобах отвечает действительности, а что нет, — никого особенно не волнует. Вот раньше... Все были сыты, обуты, одеты. Свобода была, опять же. Потом из Москвы понаехали комиссары, и все пошло насмарку... Соответственно, когда эра комиссаров окончилась, пришло время восстановить историческую справедливость — и Дальневосточную республику. Так или примерно так рассуждали демократические лидеры конца 1980-х — начала 1990-х годов. Но... страшно узок был круг этих революционеров. Да и от народа они оказались, паче чаяния, далеки. Причина тому достаточно очевидна. Людей, связывавших себя с территорией Дальнего Востока, было мало. Только каждый шестой мог насчитать более трех поколений предков-дальневосточников. Примерно половина населения региона родилась за его пределами. Европейская Россия («запад») была «исторической Родиной», с которой мечтали воссоединиться. Момент обиды «на Москву», которая «бросила» в трудный час, конечно велик. Но это, скорее, обида взрослых детей на мать, которая не желает далее о них заботиться. Разговоры о ДВР были способом «напугать» мать, «забывшую» о своих обязанностях, и потому всерьез не воспринимались не только в центре, но и на дальневосточной окраине. Не менее важным стало и то, что в этом варианте идентификации отпадал момент отождествления с Россией, образ крепости. Без наличия статуса за-

щитника неблагоприятные условия существования «перевешивали». Люди уезжали.

Еще более иллюзорной являлась возможность осознать себя как целое путем противопоставления Японии или Америке. Америка была чересчур далеко, и потому в культурном отношении она выполняла функцию не столько «всеобщего врага», сколько «тридевятого царства» — некоего запредельного мира. Японцы же оказались для «образа врага» слишком хорошими политиками. «Воюя» с Россией за «северные территории», Япония весьма активно «подкупала» жителей дальневосточной окраины. Существенную роль играло и то обстоятельство, что японцы и американцы оставались «дальними» другими. Их было сравнительно мало, и они подчеркивали свою чужеродность по отношению ко всему «местному». Они привычно «протекали» через регион, не вызывая раздражения. Кроме того, значительная часть жителей региона (75% хабаровчан, по данным опроса ДВЯ-центра) видела в Японии недостижимый постиндустриальный идеал. Спор об островах Курильской гряды не особенно сказывался на восприятии японцев как таковых. Да, острова мы им не отдадим, но... «Враг» оказывался не у ворот, а в отдалении. Поскольку же непосредственной угрозы нет, то не столь высок и статус защитника рубежа — дальневосточника.

Оставались китайцы. И дело тут не в том, что в них были заинтересованы меньше, чем в японцах. Напротив. Именно челночные шоп-туры в Китай стали провозвестниками рынка. Но здесь совместился целый ряд факторов.

Первый из них — страх перед сильным соседом, который еще вчера был символом отсталости. Сегодня «знаки поменялись». «Отсталым» предстает российский Дальний Восток. И хотя китайское руководство сейчас не делает никаких «воинственных» заявлений, страх только усиливается. Возникают опасения «тайного заговора». Различия в бытовых традициях перерастают во взаимное отторжение. Несовпадение этических норм порождает подозрения в «нечестности».

Особую обеспокоенность у «дальневосточников», обострившуюся в связи с «проблемой островов», вызывает нестабильность, «не окончательность» границы. Характер приграничного размежевания нередко называют государственным преступлением. Относительная свобода перемещений в приграничной полосе воспринимается как прямая угроза целостности России и личной безопасности жителей региона. Китайцы, в отличие от японцев или американцев, оказались

«ближними другими», теми, кто вторгается в «мое» пространство и осваивает его по каким-то своим, непонятным правилам. Они живут рядом, входят в те же социальные сети180, сидят в тех же ресторанах, ездят в тех же автобусах. И все-таки они другие. По-другому себя ведут, по-другому питаются, одеваются. Казалось бы, идет восстановление «проточной» общности. На смену «западным» потокам пришли «восточные». Они, как и раньше, несут с собой другую культуру и инновации. Более того, «пришлые» китайцы во многом воспроизводят модели поведения прежних переселенцев. Они вливаются в сложившиеся социальные сети, довольно редко образуя собственные. (Чайнатауны, столь характерные для всего мира, на Дальнем Востоке России не привились.) Они трудятся в наиболее значимых отраслях хозяйства: строительство, лесное хозяйство, добывающий комплекс и т.д. Пожалуй, только тяжелая промышленность пока обходится без гастарбайтеров. Словом, «проточность» восстановлена и продолжается.

Наверное, так бы все и обернулось, будь дальневосточные земли «ничьими». В подобных обстоятельствах китайское переселение вполне компенсировало бы отсутствие организованных потоков из европейской части России. Ситуация была бы вполне приемлемой и в том случае, если бы, обосновавшись в регионе, мигранты утрачивали связи с Китаем или эти связи уступали бы по силе местным. Однако события развиваются по иному сценарию: значительная часть дальневосточных сетей и их агентов втягивается в китайские сети. Нарастающий поток этнически однородных переселенцев с устойчивой этнокультурной идентификацией размывает, разрушает и «проточ-ность», и (что существеннее) русскость Дальнего Востока. Но Дальний Восток мыслился и мыслится, прежде всего, как русская территория. При всей культурной разнородности переселенцев, они были носителями русской культуры. В освоении региона для России и заключался сакральный смысл их пребывания на его землях, и пока этот сверхсмысл сохранялся, различия могли с легкостью нивелироваться структурой, описанной выше. Стоило же ему оказаться под угрозой, — возник «образ врага».

На такой почве и начала складываться устойчивая идентификация: «мы» — это те, кто не любит и боится китайцев, те, кто лучше

180 Согласно опросу ДВЯ-центра, у 40% респондентов имеются контрагенты-китайцы.

их, но, по непонятным причинам, беднее. «Мы» — хорошие, «они» — плохие. Идентификация в качестве антикитайца весьма эффективна. Постепенно формируется образ, вобравший в себя и исходный образ региона-крепости, и образ первопроходцев, и многие другие. Российский Дальний Восток изображается как оплот европейской культуры в Азии, «передовая» столкновения цивилизаций. Такое восприятие проявляется и на уровне бытового поведения, и в политических заявлениях, и в предвыборных платформах. Но важнее другое. Именно эта идентификация позволяет дальневосточнику осознать свою самость, необходимость и возможность быть здесь и сейчас. Показательно, что именно этот мотив педалируется политическими деятелями региона при обосновании необходимости дополнительного финансирования, при попытке мобилизовать население или бизнес-структуры для решения тех или иных социальных проблем. Такой вариант идентификации дает возможность отвлечься от различия в положении каждого дальневосточного субъекта Российской Федерации, порождает ощущение единства перед лицом опасности.

Но стремление «быть с Россией», «защитить Россию» все более вступает в противоречие с официальной ориентацией страны на ЕС. В этом варианте Дальний Восток становится территорией, оттягивающей от основной части страны, собирающейся в общеевропейский дом, силы, средства. То, что в этом доме Россию не особенно хотят — сути дела не меняет. Даже, если Россия решает «попугать» Европу «интеграцией» в АТР, интересы Дальнего Востока России значимы здесь в «третью очередь». Более того, острейшее противоречие политической идентификации Дальнего Востока и всей страны возникает при попытке России выстроить более тесные отношения с Китаем. В этом варианте регион нужен, но не нужна крепость. Все более понятно, что сложившаяся за десятилетия реформ политическая идентификация в регионе ведет к его неминуемой деградации. В виде форпоста, осажденного со всех сторон, он оказывается ненужным не только странам АТР, но и России.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.