▲
Теория искусства
УДК 82-1 Галич
Р.Ш. Абельская АЛЕКСАНДР ГАЛИЧ: РОЖДЕНИЕ ОДНОГО ОБРАЗА
К осмыслению творческого наследия Александра Галича, чьи стихи и песни были под запретом в советский период, филологическая наука, по сути, только приступает. За двадцатилетие, прошедшее со времени появления первых публикаций до сего дня, о Галиче написано несколько десятков научных статей, воспоминаний, вышло несколько сборников его стихов, прозы, драматургических произведений. Разумеется, это только начало пути — Галич во многом остается загадочной фигурой в литературе второй половины ХХ века. Сама проблематика, связанная с его творчеством, определилась лишь в общих чертах. В настоящей работе через частный вопрос об истоках одного поэтического образа предлагается выход на актуальную проблему, вызывающую сегодня общественный и научный интерес, — о возможности утверждения этического идеала с помощью всепобеждающей силы искусства.
Когда речь идет о поэте, особое внимание привлекает тема его взгляда на природу и назначение поэзии. Для Галича этот вопрос решался в первую очередь как этический: поэт воспринимал его через призму своих христианских представлений о правде и справедливости. При этом в некоторых статьях, где рассматривалась проблема этических и религиозных взглядов А. Галича, высказывалась мысль о том, что его православие во многом осталось внешним по отношению к иудаизму, воспринятому в детстве, в семье [1, 11].
В настоящей работе мы намерены взглянуть на творчество Галича с точки зрения, скорее,
эстетической (хотя и неразрывно связанной с этикой) — а именно проследить истоки одного «пленительного и негромкого» образа его поэзии, тоже идущего из детства и до сих пор остававшегося в тени его более броских «публицистических» образов и метафор.
Этот образ неожиданно возникает в стихотворении-песне «От беды моей пустяковой...» и не повторяется в других произведениях:
От беды моей пустяковой (Хоть не прошен и не в чести), Мальчик с дудочкой тростниковой, Постарайся меня спасти!.. [4, с. 365] Песня по характеру напоминает заклинание, с помощью которого поэт пытается воскресить полузабытые детские воспоминания, всплывающие в памяти в самую трудную минуту жизни, когда его исключили из Союза писателей, а вслед за тем из Союза кинематографистов (эту обиду он помнил до конца своих дней): И тогда, как свеча в потемки, Вдруг из дальних приплыл годов Звук пленительный и негромкий Тростниковых твоих ладов [Там же. С. 366] Стихи посвящены матери, и этим подчеркивается реальный — из детских лет — источник таинственного образа и связанных с ним ассоциаций:
...Свет ложился на подоконник, Затевал на полу возню, Он — охальник и беззаконник — Забирался под простыню.
Разливался, пропахший светом,
Голос дудочки в тишине...
Только я позабыл об этом
Навсегда, как казалось мне [Там же. С. 365]
О детстве поэта известно немного. Судя по воспоминаниям современников, несмотря на свою общительность, он был человеком закрытым: «Саше сопутствовала некоторая таинственность. Он не любил говорить о делах и обстоятельствах своей жизни. <...> За ним не угадывалось детства, школы, он был человеком с Луны, сейчас бы сказали — инопланетянин. Отец у него хозяйственный работник: не то заместитель министра, не то завскладом, не то коммерческий директор завода; мать в консерватории вроде, не поет и не играет, а ведет концерты, по другим сведениям — администратор» (из воспоминаний Ю. Нагибина) [Там же. С. 35].
По словам дочери поэта А. Архангельской, «со стороны деда, Аркадия Самойловича Гинзбурга, все были врачи, а с бабушкиной — буржуи, фабриканты. И когда дед с бабушкой собрались пожениться, обе стороны, проявив редкое единодушие, выступили против их брака. Пришлось пожениться вопреки воле родителей. Через некоторое время у них родился мальчик, которого назвали Сашей» [2, с. 102].
Семья будущего поэта жила в Екатери-нославе (ныне г. Днепропетровск), входящем в черту оседлости для еврейского населения. Согласно переписи 1897 года, в городе проживало более 40 тыс. евреев (36,3 % всех жителей) [9]. Это означает, что родители Галича росли и воспитывались в еврейской среде и под влиянием еврейской традиции. Условия, в которых начиналась жизнь будущего поэта, можно представить следующим образом: отец и мать А. Галича «были людьми довольно образованными и интеллигентными. <...> Можно уверенно утверждать, что в их семье, как и во многих подобных, знали языки идиш и украинский, немного древнееврейский. но с детьми, да и между собой говорили по-русски» [11, с. 21].
Опубликованы две фотокопии: свидетельство о рождении Александра Гинзбурга (на идише) с подписью раввина и справка с печатью екатеринославского раввината о том, что «у Арона Гинзбурга и жены его Фейги 20/7 октября 1918 г. родился сын, которому дано имя
"Александр". Вписан в трудовую книжку матери. 14/ХП - 20 г.» [5, с. 400].
Эти документы дают, во-первых, аутентичные имена родителей поэта, во-вторых — время переезда семьи из Екатеринослава в Севастополь: не ранее декабря 1920 года. Переезд, по-видимому, скорее напоминал бегство из-за обстановки хаоса, погромов и непрерывных военных действий, державших в страхе мирное население.
Об ощущениях людей в атмосфере тех лет можно судить по воспоминаниям матери поэта, Фанни Борисовны, в пересказе младшего брата А. Галича — Валерия: «Как рассказывала моя мама, страх начался в гражданскую войну — сначала боялись петлюровцев, потом органов надзора, потом НКВД, потом уже и начальников отдела кадров. Страх проедал все, уровень этого страха мельчал, начинали бояться соседа за стенкой» [8, с. 513]. Переезд именно в Севастополь не был случайностью — в семье обсуждалась, но была отвергнута идея эмиграции. Разговор родителей на эту тему — одно из первых сознательных впечатлений поэта [6].
После решения остаться в России вектор устремлений семьи Гинзбургов естественным образом переориентировался, и в 1923 году семья переехала в Москву, где будущий поэт погрузился в атмосферу русской литературы, в первую очередь благодаря дяде — известному пушкинисту. Очевидно, с этого времени день его рождения стал отмечаться в семье не 20-го, а 19 октября — в день пушкинского Лицея [4, с. 13].
Итак, Галич появился на свет и рос в интеллигентной еврейской семье, каких немало было в крупных городах юга и запада Российской империи в начале ХХ века. Революции 1905 и 1917 годов всколыхнули и частично разрушили мир «черты». Часть еврейской интеллигенции эмигрировала — одни в Америку, другие в Палестину, — а многие из тех, кто остался, были настроены более на ассимиляцию и активное восприятие русской культуры, чем на сохранение национальных традиций. Это в полной мере относится к обстоятельствам взросления Галича. Он с наслаждением постигал русскую литературу, он сформировался русским поэтом, и многочисленные явные и скрытые аллюзии из русской поэзии в его песнях это подтверждают.
Однако его стихи, посвященные матери, содержат своеобразный «еврейский код», который позволяет приблизиться к источнику интересующего нас образа — мальчика с дудочкой.
Поэт адресовал матери две песни. В передаче радио «Свобода» (от 5.10.75), которая называется «Разговор с матерью», звучит его «Песня про острова». Галич предваряет ее следующими словами: «.И еще я вспоминаю, когда-то очень давно. мы жили в Севастополе. И вот тогда уезжали многие мои родичи, уезжали навсегда из России. И я помню, как мой отец, — это, пожалуй, одно из первых моих воспоминаний, — .пришел и сказал: "Знаешь, давай и мы уедем". — И ты сказала: "Нет, это наша родина. Мы отсюда не уедем. Мы попробуем здесь жить, как нам ни будет трудно". <...> .Я спою тебе песню, которую ты любила. сегодня я еще раз повторю ее специально для тебя» [6].
Фанни Борисовне нравилась песня о далеких «островах», где нет болезней и отчаяния, где торжествуют совесть и правда. И в них нетрудно узнать «землю обетованную» — существующую от века еврейскую грезу.
«Песня про острова» известна в нескольких вариантах. В заключительной строфе первого из них были строки:
Где не от лености и не от бедности И нет и не было черты оседлости! [10, с. 18] В варианте, исполненном на радио «Свобода», эти строки отсутствуют, зато во второй строфе появились другие, еще более определенно, хотя и закодированно, маркирующие «землю обетованную»:
Где виноградные На стенах лозаньки... [6, с. 128] Виноградная лоза как метафора земли Израиля многократно упоминается в Библии, но об этом в советское время было известно лишь немногим «посвященным», «своим». Таким образом, еврейская тема уходит в подтекст, становится потаенной, домашней, хранящей материнское тепло. В песне она не называется прямо, а передается через понятные только близкому человеку символы.
Мы вправе предположить, что и второе стихотворение («От беды моей пустяковой.»)
можно прочитать тем же способом, так как, во-первых, ему предпослано прямое посвящение «моейматери», во-вторых, оно, как и предыдущее, вписано в контекст детства.
В одном из лирических эссе барда С. Чесно-кова, посвященном творчеству Галича, пересказывается «хасидская легенда» о том, как мальчик, играя на дудочке, вымолил у Всевышнего прощение для всех людей. Автор эссе любезно указал нам на источник, где он обнаружил эту историю, — биографический роман И. Эрен-бурга «Люди, годы, жизнь»:
«Проходя мимо "Ротонды", я увидел на террасе знакомое лицо: это был поэт Перец Маркиш. <.> За его столиком сидели. писатель из Польши Варшавский и художник, фамилию которого я забыл. <.> Не то Варшавский, не то художник рассказал историю о дудочке. Это была хасидская легенда. Легенду я запомнил и включил потом в мою книгу "Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца"; книга эта малоизвестна, и я перескажу историю.
В одном из местечек Волыни был знаменитый цадик — так называли хасиды подлинных праведников (хасиды — сторонники хасидизма, религиозно-мистического течения в иудаизме, возникшего в первой половине XVIII века среди еврейского населения Волыни, Подолии и Галиции. — Р. А.). В местечке, как и повсюду., неправедных было вдоволь. Настал Судный день, когда, по верованиям религиозных евреев, Бог судит людей и определяет их дальнейшую судьбу. В Судный день они не едят, не пьют, пока не покажется вечерняя звезда. <.> Цадик просил Бога отпустить людям грехи, но Бог прикидывался глухим. Вдруг тишину нарушила маленькая дудочка. Среди бедноты, стоявшей позади, был портной с пятилетним сынишкой. Мальчику надоели молитвы, и он вспомнил, что у него в кармане грошовая дудочка, которую ему купил накануне отец. Все накинулись на портного: вот за такие выходки Господь покарает местечко!.. Но цадик увидел, что суровый Бог не выдержал и улыбнулся.
Вот и вся легенда. Она взволновала Маркиша, он воскликнул: "Да это об искусстве!.."» [14, с. 154-155].
В том, что Галич прочитал «Люди, годы, жизнь» в первом издании, нет ни малейшего
сомнения. Он был книжником со времен ранней юности, о чем рассказал в автобиографической повести «Генеральная репетиция» [5, с. 343]. Свидетельствуют об этом и люди, близко его знавшие, например Р. Орлова: «Саша читал массу книг на трех языках. Долгие его болезни — по книге в день» [8, с. 448]. Высказывания поэта и его знакомых подтверждают и другую истину: Галич читал книги И. Эренбурга еще до войны и вспоминал их автора в одном ряду с очень известными именами. Подобный случай описан М. Грином, общавшимся с поэтом в 1942 году и запомнившим его слова: «Так хочется поехать в Париж, пройти по улицам, описанным Дюма, Бальзаком, Гюго, посидеть в каком-нибудь кафе, как это написано у Эренбурга» [8, с. 380].
Более того, Галич был лично знаком с Эренбургом, не раз общался с ним, вел доверительные беседы [8, с. 410]. Зная все это, трудно представить, что поэт не читал самого обсуждаемого в среде интеллигенции тех лет произведения И. Эренбурга. Но в таком случае образ мальчика с дудочкой мог иметь не столько национально-религиозный (нравоучительная сказка, услышанная в детстве от матери), сколько культурологический источник («Да это об искусстве!..»). Однако, как это часто бывает, поэзия объединила в себе, казалось бы, несоединимые элементы, переплавив их в единое целое.
С одной стороны, текст стихотворения прямо связывает образ мальчика, играющего на дудочке, с далеким забытым детством, что подтверждается и картиной-воспоминанием («Свет ложился на подоконник, / Затевал на полу возню.»), и соответствующими эпитетами: «Не искал я твой детский след.»; «Вдруг из дальних приплыл годов.»; «Я под наигрыш этот детский.», и осознанием собственной греховности: «О тебе я не помнил, каюсь»; «И, как все горожане, грешен» (курсив наш. — Р. А.). Мотив покаяния и греха непосредственно соотносится с нравоучительной хасидской сказкой, посвящение матери — с общими воспоминаниями о детских годах поэта.
Таким образом, речь в стихотворении идет о духовном спасении, путь к которому был указан в детстве, но поэт им пренебрег. Сим-
волом детства — материнского мира, духовной родины — становится мальчик с дудочкой, единственный, кто знает этот путь. Обращаясь к матери, Галич говорит о том, что понятно только им двоим — о знакомой с детства еврейской сказке.
С другой стороны, это стихотворение о спасительности искусства. С помощью одного «взмаха пера» поэт превращает образ мальчика с дудочкой из сугубо национального в общекультурный и синкретический.
У Эренбурга говорится о «маленькой», «грошовой» дудочке и ни разу не употребляется эпитет «тростниковая». Нет его и в романе «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца», где герой сказки играет на «жестяной дудочке» [15, с. 206].
Сказка о мальчике с дудочкой известна очень давно как одна из историй об основателе хасидизма, прозванном Баал Шем Тов (Владеющий Благим Именем, сокращенно — Бешт). Именно так — Бештом — называет его Лазик Ройтшванец в романе Эренбурга. В книге «Люди, годы, жизнь», адресованной не только еврейской, но и более широкой — советской, а также мировой — читательской аудитории, за евреев в Судный день молится не Бешт, известный лишь в пределах еврейского мира, а обобщенный цадик (праведник). В фольклорных вариантах мальчик играет на «маленькой свистульке» из неназванного материала [3, с. 81], в другом изложении — на «деревянной дудочке» [7, с. 222].
Хасидские истории в течение столетий передавались из уст в уста, поэтому существовали во множестве вариантов. Могла ли в каком-либо из них фигурировать тростниковая дудочка?
Дудочка, вырезанная из тростника, встречается и в славянском фольклоре, и в античных мифах. В том и в другом случае семантика этого образа связана со смертью. В русской сказке пастух вырезает дудочку из тростинки, выросшей на могиле убитой девушки, и дудочка, если в нее подуть, рассказывает о совершенном преступлении [12, с. 282].
В древнегреческом мифе Пан делает флейту-сиринкс из тростника, в который превратилась нимфа Сиринга, спасаясь от его преследований [13, с. 419]. Таким образом,
помимо мотива смерти, тростниковая флейта Пана оказывается связанной еще и с мотивом распутства (впрочем, как и сам образ Пана, ставший в ренессансных аллегориях олицетворением этого мотива [Там же. С. 418]).
Подобная семантика, закрепленная в языческом и христианском фольклоре, противоречит дидактическому смыслу хасидской сказки - по существу, притчи - из цикла историй о праведнике Беште. Поэтому отсутствие в еврейских вариантах такого материала, как тростник, не кажется нам случайным.
Пан и менады с флейтами-сиринксами составляли свиту Диониса [Там же. С. 90] — бога вина и музыки. Вероятно, по этой причине -и во многом благодаря Ницше, воспевшему дионисийское вдохновение, — в европейской культуре тростниковая флейта приобрела дополнительный смысл — она стала одним из символов искусства.
После чтения процитированного выше эпизода из воспоминаний И. Эренбурга у Галича мог родиться образ, включающий коннотацию всепобеждающей силы искусства. В этом случае «мальчик с дудочкой тростниковой» представляет собой органический сплав двух символических образов — наивного ребенка из хасидской сказки, чья мольба о спасении достигает слуха Всевышнего быстрее, чем лицемерные молитвы взрослых, — и античного божества с тростниковой флейтой, символизирующей могучую силу искусства, которое рано или поздно победит неправду.
Собственно говоря, мальчик с тростниковой дудочкой — это и есть сам поэт, соединяющий в себе — не всегда гармонично — домашний, хранимый от посторонних глаз мир еврейского детства с русской и европейской культурой.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Абельская, Р.Ш. Он понял правду как служение (А. Галич о предназначении поэта) [Текст] / Р.Ш. Абельская // Изв. Урал. гос. ун-та. Сер. 1. Проблемы образования, науки и культуры. — 2009. — № 4 (68). - С. 175-182.
2. Архангельская, А. Когда я вернусь [Текст] / А. Архангельская // STORY. - 2008. - Май.
3. Бубер, М. Хасидские предания: первые наставники [Текст] / М. Бубер - М.: Республика, 1997.
4. Галич, А. Облака плывут, облака [Текст] / А. Галич; сост. А. Костромин. - М.: Локид: ЭКСМО-Пресс, 1999. - 496 с.
5. Он же. Я вернусь [Текст] / А. Галич. - М.: Искусство, 1993. - 400 с.
6. Он же. Я выбираю свободу [Текст] / А. Галич // Глагол. - 1991. - № 3. - С. 127-128.
7. Еврейские сказки [Текст] / сост. Я.Л. Либер-ман. - Екатеринбург: Изд-во УрГУ, 2001.
8. Заклинание Добра и Зла [Текст] / сост. Н.Г. Крейт-нер. - М.: Прогресс, 1991. - 576 с.
9. Краткая еврейская энциклопедия: [Текст]. В 11 т. / гл. ред. И. Орен (Надель). — Иерусалим; М., 1976—2005. — Т. 2. — Кол. 361.
10. Крылов, А.Е. Песня про острова [Текст] / сост. А.Е. Крылов // Галич: новые статьи и материалы. — М.: ЮПАПС, 2003.
11. Либерман, Я.Л. Еврейство и христианство Александра Галича [Текст] / Я.Л. Либерман // Веси. — 2008. — № 9. — С. 20—26.
12. Русские народные сказки [Текст]. В 3 т. Т. 1. / сост. Ю.Г. Круглов. — М.: Сов. Россия, 1992.
13. Холл, Дж. Словарь сюжетов и символов в искусстве [Текст] Дж. Холл. — М.: КРОН-ПРЕСС, 1997. — 656 с.
14. Эренбург, И.Г. Люди, годы, жизнь [Текст]. Кн. 3—4 / И.Г. Эренбург. — М.: Сов. писатель, 1963.
15. Он же. Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца [Текст] / И.Г. Эренбург — М.: Сов. писатель : Олимп, 1991.