СОЦИАЛЬНАЯ ПОЛИТИКА: КРИТИЧЕСКИЙ ВЗГЛЯД
П. Романов, Е. Ярская-Смирнова СОЦИОЛОГИЯ ТЕЛА И СОЦИАЛЬНОЙ ПОЛИТИКИ
Авторы рассматривают взаимосвязи двух интеллектуальных перспектив — социологии тела и социальной политики. Тело оказывается в фокусе постмодернистских и постструктуралистских подходов, тогда как анализ социальной политики относится к позитивистскому и менедже-ралистскому проекту. Однако эти две перспективы пересекаются, в частности, когда социальная политика рассматривается как система контроля над телом. Использование теорий тела, включая феноменологический и критический подходы, для анализа социальной политики плодотворно, т. к. позволяет интерпретировать телесный опыт пожилых, инвалидов, женщин, мужчин и детей — пациентов, клиентов, тех граждан, которые испытывают на себе прямое и косвенное воздействие социальной политики, а также вскрыть властные отношения и проявления неравенства в тех практиках и установлениях, которые задумывались в целях достижения социальной справедливости.
Современный интерес к телу и телесности затрагивает целый спектр те-матизаций и теоретических идей; объем литературы в этой области на Западе колоссален. Новые крупные работы по телесности появляются и у отечественных социологов, культурологов, философов и антропологов (Кон 2002; Михель 2000; Подорога 1995). В свою очередь, социальная политика, будучи весьма развитой и престижной отраслью научной деятельности в Европе и Северной Америке, за последние пять лет приобрела значительный вес и в России. Здесь мы будем рассматривать социальную политику, во-первых, как одну из дисциплин социально-гуманитарного знания, а во-вторых, в контексте социального администрирования, как институциализированный комплекс мер, предоставляемых социальным государством населению в аспектах занятости и социальной защиты, здравоохранения, образования (Социальная политика и социальная работа 2002). Нас будет интересовать соотнесенность современных теоретизаций телесности с проблематикой социальной политики.
На наш взгляд, вопросы о том, могут ли сочетаться между собой эти два интеллектуальных направления и каковы будут плоды такого союза, вовсе не являются очевидными. Казалось бы, исследования телесности развиваются сегодня в основном в русле постмодернизма и постструктурализма, тогда как обоснование и анализ социальной политики во многом остается позитивистским, менеджералистским проектом. Однако для того чтобы увидеть потенциальные пересечения траекторий их развития и, быть может, переосмыслить парадигмальный статус их методологий, необходимо вспомнить о тех вехах в развитии социальных и гуманитарных наук, которые касаются особой проблематизации тела и социальной политики.
Тело в социальных науках и социальной политике
Социология и социальные науки в целом во многом наследуют традиции модернизма — постпросвещенческого Project Modern, который предпочитает рациональное, контролируемое и абстрактное неупорядоченому, неподконтрольному и конкретному. Опираясь на наследие Декарта и его радикальное отделение тела от духа, доминирующая традиция социальных наук стала социологией рационального актора. Речь идет не только об экономике, но, по большей части, относится и к социологии и социальной политике. И если для антропологов тело (в основном, первоначально — тело экзотических Других, близких к природе туземцев) представлялось традиционным объектом изучения — как классификационная система, пространство социальных маркировок, объект ритуальных трансформаций, источник ограничений и возможностей, то социологи до недавнего времени энергично отрицали важность генетических, физических и индивидуально-психологических факторов в социальной жизни людей, тем самым укрепляя традиционную для Запада оппозицию природы и культуры (Тернер 1994). Даже если тело здесь концептуализировалось, то не как предмет самостоятельного социологического анализа, но как внешнее по отношению к актору, как то, что должно управляться и что следует преодолевать.
Социальная политика — это система мер, осуществляемых государством, общественными организациями, местным самоуправлением и предприятиями по широкому кругу вопросов, связанных с общественным благополучием, а также сам процесс принятия решений. Социальная политика понимается и как целенаправленная деятельность государства по перераспределению ресурсов среди граждан с целью достижения благополучия (Social Policy 1999: XXI). Однако социальная политика — это еще и научная дисциплина, одна из возникающих в девятнадцатом веке социальных наук с их системами классификации населения, применением статистических техник для установления нормы и выявления девиаций. И хотя эти практики характерны для всех социальных наук, пожалуй, в наибольшей степени они соответствуют задачам социальной политики, с ее амелиоративной ориентацией (об амелиоратив-ных установках ранних социальных обследований см.: Батыгин 1995), стремлением к извлечению, систематизации и предоставлению информации и повышению эффективности государственного вмешательства, в наибольшей степени (Twigg 2000b: 132-133).
А вот с успехами социального государства, когда неравенство перестает быть ценностно негативным понятием, начинает пониматься как ина-ковость, непохожесть, в конце концов как плюрализация и индивидуализация жизненных стилей и культур, когда ставится под сомнение «Project Moderne» как генеральная линия прогресса и модернизации, — в западную науку и социальную политику входят понятия, подчеркивающие социально-историческую пространственно-временную специфику явлений (Ионин 1996: 71). Более того, радикальная традиция в рамках социальной политики как дисциплины, в частности, позволила проявить те способы, которыми социальная политика использовалась как механизм власти, формируемой на классовых, гендерных и расовых основаниях. Несмотря на это, социальная политика продолжает оставаться аналитической и управленческой практикой, нацеленной не только на познание социального мира, но на его улучшение, и этот амелиоративный акцент помещает ее точно в фокус фукольдианской критики (Twigg 2000b: 133). Власть экспертов, конструирование «социальных проблем», вмешательство в жизнь людей ради их или общественного блага все чаще становятся объектом анализа и критики (из недавних проектов см.: Тендерная экспертиза социальной политики 2003).
Динамика ориентиров социальной политики воплощается в изменяющихся способах регулирования человеческих ресурсов, включая специфические практики дисциплинарного управления через манипуляции телами граждан. В конце 1918 г. принимается Положение о социальном обеспечении трудящихся, в котором предусматривается медицинская помощь, денежные пособия, пенсии и помощь «натурой». В период военного коммунизма наиболее частой была именно натуральная помощь (Косарев 1999: 19-20). Создание на заре советской власти системы социального обеспечения позволило вести политику низких зарплат и максимизировать инвестиции в экономическое развитие, обеспечивая социальную поддержку рабочим и прикрепляя их к предприятиям. Создание патерналистского типа менеджмента, доминировавшего долгие годы в СССР, было бы невозможно без создания вокруг предприятий целого комплекса социальных сервисов (Романов 2000). Таким образом, формы социального обеспечения были тесно связаны с политикой стимулирования трудовой деятельности, играя важную роль не только в улучшении трудовой дисциплины, но и в поощрении роста производительности труда. Некоторые меры социальной политики в этот период отличаются поворотом к утопизму; правительство поддерживает (умышленно или неумышленно) радикальные варианты строительства социализма, быстрые изменения привычек, убеждений, в том числе в таких тонких сферах, как семейные отношения, вопросы секса, воспитания детей, религии и дисциплины в условиях массовой бедности, неграмотности, общей отсталости.
Ранние советские реформы 1920-х во многом совпадали с тенденциями индустриального мира в отношении рационального менеджмента тела, хотя культурный контекст и политические влияния были различными. Политика индустриализации сопровождалась реформой одежды и физической культуры. Массовые соревнования и спортивные праздники осуществлялись на
основе стандартизированной гимнастической хореографии, контролирующей телесные движения больших групп людей. Эти техники были аналогичны контролю над телом на фабриках, в общежитиях, школах. Модернизм внедрил удобные способы контроля над телами, и эти новые дисциплинарные формы позволяли элиминировать индивидуальные телесные характеристики, т. к. требовали интернализации фиксированных стандартов гигиены, движений и диеты. Природа — и тело как ее составляющая — в марксизме-ленинизме (как и в либерализме и социализме) расценивалась как объект освоения и подчинения. Новые науки — физиология и психология — предоставляли легитимный базис для современных методов контроля над телом (Damkjaer 1998: 119-120).
Выжимая ресурсы из рабочей силы, социалистическая система трудовых отношений напрямую зависела от телесных практик работников и потому отливала их в нужные формы: режим трудового дня, питания и отдыха, репродуктивное поведение и сексуальная жизнь — все подчинялось экономическим и идеологическим требованиям конкретного периода в развитии советского государства (о репродуктивной политике в этот период см.: Мерненко 1999: 151-165).
Акцент на быстрой индустриализации (1928-1940) означал обострение проблемы притока рабочей силы, потребность в которой удовлетворялась за счет женщин и крестьян. Такая неопытная, необученная и недисциплинированная рабочая сила участвовала в расширении промышленного производства. Советское государство оказалось перед необходимостью принять срочные меры по ликвидации неграмотности, распространению профессиональных навыков среди больших групп выходцев из деревни, привить им нормы индустриальной субкультуры (Вишневский 1998: 282290). Н.Н. Козлова анализирует личные документы той эпохи, показывая, как бывшие крестьяне в буквальном смысле примеряют на себя новую идентичность и как при этом ломается их повседневность, рушатся привычные схемы, возникает новый угол зрения на уже известное, трансформируются и телесные практики. Молодость и выносливое тело — их основной капитал, а средства конвертации этого капитала в капитал культурный и социальный — имитация, просачивание, мимикрия. Усилия по конвертации засвидетельствованы в дневниковых записях: «Культурно оделся сходил в кино»; «В последнее время чувствую что начал расти культурно и в сравнение с прошлыми годами вырос неузнаваемо. <...> Заимел хороший костюм. На днях купил плащ» (Козлова 1996: 149-150).
Ориентиры в направлении скорейшей индустриализации вели к изменениям не только в трудовых, но и в семейных отношениях. Чтобы восстановить семью как базовую единицу советского общества и повлиять на темпы роста рождаемости, принимается целый ряд законов, нормативных актов, касающихся в том числе усложнения процедуры развода, запрещения абортов, поддержки многодетных матерей.
Политический и экономический контекст времен Великой Отечественной войны и послевоенного времени (1940-1953) обусловил направленность социальной политики, фокус и масштабы которой были существенно огра-
ничены приоритетами обороны и последующего экономического восстановления. Дисциплина на рабочем месте приобретала более жесткий характер, и небольшая отлучка с работы грозила уголовным преследованием, даже для женщины, которая бегала домой, чтобы покормить грудного младенца. Восстановление жилья после войны шло медленно, поскольку основное внимание уделялось реконструкции промышленности и путей сообщения. Тем не менее, в сфере социальной защиты расходы были существенны, включая пособия жертвам войны — инвалидам, вдовам, сиротам. Были введены новые системы материального и символического поощрения рождаемости: пособия многодетным матерям и звание «мать-героиня».
Программы упомянутой выше «культурности» — правильного поведения выходцев из крестьян на публике, внешнего вида, питания формировали поле желаний, которые «релизовались уже, как правило, после войны <.. .> со второй половины 1950-х, когда люди, живущие в советском обществе, впервые ощутили онтологическую безопасность — важнейшее условие культивирования цивилизованных качеств» (Козлова 1996: 186-187). Мечты о процветании этих новичков среднего класса находили свое воплощение в «Книге о вкусной и здоровой пище», журналах мод и здоровья. Это люди, которые подверглись преображению, выработали и усвоили новые социальные коды публичных и приватных телесных практик, правила заботы о себе и получения удовольствия, способы манипуляции с властью и подчинения ей.
В середине 1950-х гг. предприятия, размеры и количество которых выросли во много раз, испытывали недостаток трудовых ресурсов из-за потерь во время войны и не могли наращивать производство. Новая экономическая ситуация требовала расширения стандартов продукции для потребителей, большей свободы предприятий и большей производительности труда от рабочих. Мобильность работников упрощалась с отменой законодательства, подвергавшего уголовному преследованию прогулы и смену работы, не одобренную свыше. Длительность рабочей недели была сокращена, а продолжительность оплачиваемого отпуска — увеличена. Большого прогресса удалось достичь в жилищной политике: темпы строительства жилья в 19611962 гг. были наивысшими в Европе. В этот период распространилась (хотя и не получила полного своего воплощения) концепция дешевого индивидуального жилья в виде блочных «хрущоб», оснащенных базовым наборов удобств — канализацией, водопроводом, газовыми плитами и водонагревателями. Этот архитектурный и строительный прорыв, ставший результатом соответствующей социальной политики, привел к пересмотру границ приватного и публичного, размыванию сообществ, сформированных под крышами коммуналок, деревенских домов, «частного» сектора городских кварталов, как и в стенах городских бань, бывших неотъемлемой частью городского пейзажа.
С падением хрущевского режима, в период так называемой стагнации (1966-1982) изменились политические и экономические условия социальной политики. Благодаря многолетнему расширению медицинских услуг и постепенному улучшению их качества к 1980-м гг. Советский Союз построил одну из наилучших в мире систем здравоохранения, в частности, по уни-
версальности и доступности сервисов, количеству врачей на тысячу населения. Слова Тернера о развитии капитализма можно применить к этому периоду советской власти: «Возрастание роли сферы услуг привело к упадку традиционного рабочего класса и к изменению стиля жизни, акцентирующему теперь внимание на потреблении и досуге. Сокращение рабочей недели, принудительный выход на пенсию и подчеркивание позитивных ценностей спорта и досуга означали, что конвенциональная мудрость трудовой этики и героических лишений постепенно становится неуместной» (Тернер 1994: 153).
Характер и механизмы социального обслуживания при социализме и после него становятся понятными в контексте противоречий между представлением об ответственности государства, с одной стороны, и личной или семейной ответственности, с другой, за такие проблемы, как занятость и безработица, хронические заболевания и инвалидность, алкоголизм, семейные конфликты и домашнее насилие, правонарушения, потребность в пособии и персональном уходе. Конфигурация приватного и публичного на протяжении советской истории находилась в состоянии постоянного переопределения и амбивалентности. Сама потребность в социальной работе при социализме не могла быть артикулирована, поскольку достижение экономического равенства, как считалось, должно было автоматически разрешить все социальные проблемы, порожденные системой рыночных отношений. Многие социальные проблемы не признавались, а иные, например, политическая лояльность, инвалидность, определялись как медицинские или юридические. Признание таких проблем не как индивидуальный диагноз, а как порождение системы означало бы покушение на саму основу доминирующей идеологии.
Особенностью постсоветской социальной политики в России является развитие в ряде ее направлений особой идеологии, основанной на доминировании дисциплинарных форм и расширении социального контроля. Речь идет об ужесточении мер по выяснению нуждаемости в отношении инвалидов, бедных, мигрантов, а также об усилении репрессивной компоненты в программах работы с наркозависимыми и правонарушителями в сфере нетяжких преступлений. Для политиков социальные проблемы бедности становятся понятными в терминах ущербности — «психологическая дезадаптация», «неблагополучные семьи», а сам факт бедности или нужды рассматривается как причина интервенции и применения таких действий, которые по сути «патологизируют» индивида.
Совместимы ли дискурсы телесности и социальной политики?
Дискурс социальной политики чрезвычайно рационалистичен, и в некоторых своих проявлениях он представляет объяснение в перспективе Homo Economicus, на которое как раз и была направлена критика со стороны теорий тела и телесности. Социальная политика — это мультидисциплинарный предмет, где экономика занимает важное и престижное, хотя иногда незримое место. Среди всех социальных наук экономика в большей степени завязана на рационалистские модусы мышления, и индивидуальный актор — рациональный, информированный, эгоистичный и независимый — находится в основе практически всех основных экономических теорий (Радаев 1998: 16).
Менеджерализм, распространившись в государственных социальных службах с 1970-80-х гг. (Stein 1971: 24-25), усилил рационалистические тенденции. Благодаря этому полностью игнорировалась телесная сторона как обслуживающего труда, так и характера переживаний со стороны клиента. Например, по словам С. Спенсера, «администрирование является осознанным направлением внутренних отношений и деятельности предприятия к достижению целей» (Spencer 1961).
Характерным для этого подхода было мнение, что достижение эффективности посредством интеграции работы отдельных людей — деятельность внеценностная и внеконтекстная, она может в равной степени характеризовать труд начальника цеха по сборке автомобилей, директора ресторана и дома престарелых (Peterson, Plowmen 1959: 33). Возможно, это обстоятельство и легитимирует ситуацию в управлении социальными службами, где руководителями по преимуществу стали выходцы с партийно-хозяйственных и комсомольских должностей советского времени, однако негативные аспекты применения технократических или политических моделей к управлению социальной службой обесценивают все плюсы использования на этой работе «универсального менеджера».
Социальный проект управления, инсталлированный в практики администрирования еще в XIX в., безусловно, был шагом вперед по отношению к предыдущим формам организационной иерархии. Через производство, распределение, учет и механизмы рыночного ценообразования эти институты стали предсказуемыми и рутинизированными. Большие капиталистические предприятия стали вводить различные формы жесткой бюрократической организации. Это была «абсолютно идеальная машина» для налаживания военной дисциплины на фабрике, использующая предоставленные ей возможности для дегуманизации и создания условий четкого выполнения работы. Работодатель мог диктовать общие условия работы, время и пространство, включая разделение труда и общее направление организации труда. Создавались разнообразные своды правил, в которых оговаривались различные детали поведения, такие, как передвижение во время рабочего дня, выкрики, пение — все то, что можно рассматривать как неповиновение в той или иной форме.
Для предотвращения сопротивления вырабатывались новые трудовые навыки, соответствующие дисциплине труда и подкрепленные специфическими формами оплаты. Интерес работодателей к вопросам сексуальной морали, пьянству, сквернословию и воровству был менее всего связан с преданностью религиозной доктрине. Он был скорее вызван потребностями стандартизации норм поведения и взаимодействия (повиновением, пунктуальностью, ответственностью и исполнительностью), имеющим отношение к капиталистической рациональности и новым формам организационной культуры. Как отмечают С. Клегг и Д. Данкерли, триумф формальной фабричной организации был строго детерминирован через эту «моральную машину» (Clegg, Dunkerley 1980). Иными словами, система моральных регламентов была частью механизма управления, способствуя повышению производительности труда. Время и пространство фабрики подчинялись логике
научного менеджмента, в свою очередь, создавая особые дисциплинарные условия телам работников: в пространственном отношении этому служили отгораживание, индивидуализация рабочих мест, функциональная структуризация; а в темпоральном — хронометраж, детализация действий во времени, позволявшие достичь корреляции тела и жеста, связи между телом и объектом в исполнении трудовых функций.
Представление администрирования социальной работы в рационалистской перспективе начинается для европейских стран и США вскоре после Второй мировой войны. Финансирование социальных программ здесь стало одной из крупнейших статей бюджета, поэтому вопрос об эффективности государственных организаций (как экономической, так и социальной) прочно вошел в повестку дня. В 1960-70-х гг. была осуществлена целая серия кейс-стади, направленных на рефлексию управленческих практик и совершенствование методов социальной работы (Dunham 1962; Hall 1975; Zald 1965).
Надо сказать, что в этих исследованиях хотя и ставился вопрос организационной эффективности, он операционализировался в терминах индивидуальных потребностей клиентов, отношений между служащими и клиентами, и хотя проблематика телесности не входила в лексикон тех публикаций, появилась возможность в целом поставить под сомнение рационалистский проект линейного и прозрачного менеджмента социальной политики.
Так, в ходе изучения бюрократии американских социальных служб в 1960-е гг. П. Блау обнаружил, что те сотрудники, которые были ответственны за первичный прием, широко использовали свои полномочия в области классификации клиентов, чтобы утверждать власть, и подчас сами участвовали в конструировании неформальных правил в отношении клиентов (Blau 1963). Исследования латентных функций бюрократии социального обеспечения сыграли положительную роль в публичной дискуссии об эффективности социальной работы и впоследствии позволили состояться более тонким телесно ориентированным тематизациям в исследованиях социальных сервисов.
Напомним, что власть в работах Фуко анонимная, дискурсивная и «капиллярная». Она не применяется одной группой в отношении другой, но ею пронизано все общество. По мнению Дж. Твиг (Twigg 2000b), такое понимание не устраивает социальную политику, особенно в ее ранних ме-неджералистских версиях, с характерными для них идеалистическими представлениями об участии в управлении нейтральных, рациональных экспертов. В современной социальной политике есть и более радикальная традиция, связанная с раскрытием властной динамики общества, вопросами о распределении ресурсов, неравенстве и справедливости; здесь вскрываются идеологии, маскирующие реалии власти. Фукольдианское видение власти как дискурсивной и анонимной идет вразрез с такими проектами ее демистификации и конкретной атрибуции, но одновременно служит полезному методологическому сомнению в однонаправленности, линейности и прозрачности управления.
На характер дискурса социальной политики оказывает влияние ее осо-
бое отношение к управлению. Ведь задачи социальной политики (и социальной работы как теории и практики реализации социальной политики на низовом уровне) состоят в том, чтобы осуществлять изменения, а не просто представлять анализ имеющихся проблем. Следовательно, социальная политика как научная дисциплина, как образовательная программа или курс должны подразумевать соответствующий язык и проблематику.
Речь идет о прикладном характере дисциплины, о ясности и доступности подаваемой информации, ее специфической структуре, до определенной степени обусловленной финансированием со стороны правительства. Кроме того, особенность социальной политики как дисциплины — в ее приверженности точным эмпирическим свидетельствам, прочно укорененной в сборе данных и анализе фактов. В свою очередь, работам по телесности, зачастую содержащим расслабленные формы теоретизирования, недостает полезного антидота той эмпирической линии, которая представлена в социальной политике.
Теоретизирование о телесности основано на радикальном постмодернистском подходе к природе знания, тогда как в социальной политике преобладает позитивистское интеллектуальное направление, которое подчас маскирует значительные повороты в процессах социального развития и прячет изменения в распределении власти в обществе. Однако сегодня область исследований социальной политики заполняется новыми важными открытиями, полученными посредством постструктуралистских и критических подходов (Imaging welfare states 1998; Rethinking social policy 2000; Disability discourse 1999). Социальная политика как научная дисциплина и система практик подвергается критике авторами, работающими в русле анализа телесности. Если перечислить хотя бы главные сюжеты анализа Фуко: тюрьма, клиника, учреждения для бедных, — то можно увидеть, что они представляют собой исторические формы ключевых институций социальной политики. Следует отдельно отметить проекты по гендерно чувствительной критике социальной политики (Women, work and pensions 2001; Engendering social policy 1999) и гражданства (Вербнер, Юваль-Дейвис 2002; Буссмей-кер 2000), постструктуралистские исследования инвалидности (Silvers, Wasserman, Mahowald 1998; Gleeson 1999; Questions of competence 1998) в фокусе политики социального обеспечения, образования, здравоохранения.
Преодоление дуализма тело/разум в методологии социальных наук
и перспектива телесности
Феминистская критика во многом сыграла роль в отходе от картезианского дуализма, подвергнув сомнению представления о незначительности и ненужности исследований тела и телесности в социальных и гуманитарных науках. Сама по себе проблематизация пола была шагом в этом направлении.
Как показали феминистские авторы, одним из наиболее сильных механизмов, с помощью которых оперирует патриархат, — это контроль над телом (Walby 1990). Культура часто представляет женщин как «более телесных», чем мужчин, в некотором смысле как представляющих само тело. А
если опыт и ценность женщины заключается в матрицу сексуальности и репродукции, то ничего не стоит оправдать исключение в институтах занятости, образовании и общественной жизни в целом. Патриархатная власть основывается на социальных представлениях о биологических различиях между полами, в соответствии с которыми, исходя из своих биологических функций, женщина должна выполнять особые социальные задачи.
Следуя такой патриархатной идеологии, медицина, религия, брак и многие другие социальные институты осуществляют контроль над женщинами, контролируя их тела. В культуре женские тела представляются как преуменьшенные и в некотором смысле патологические, по сравнению с мужской нормой: мягкие, слабые, неопределенные, незначительные по сравнению с твердыми, сильными, определенными, содержательными телами мужчин. Тем самым женщины заключены в набор дихотомий, в которых они представлены как обесцененные, незамеченные, молчаливые категории природы, тела, эмоций, по контрасту с культурой, мышлением, разумом (Jordanova 1989. Цит. по: Twigg 2000b: 129).
Поворот социальной науки к телу позволил открыть новые возможности изучения не только женской, но и мужской телесности (Connel 1995). Благодаря пересмотру сверхрациональной, контролируемой и ограниченной картины мира родились новые направления — социология эмоций, сексуальности и тела. На развитие социологии тела наибольшее влияние оказали, конечно, работы М. Фуко, которые открыли археологический поиск различных видов телесных практик — реализации, интенсификации и распределения власти (психиатризации, сексуальности, медикализации, дисципли-нирования и наказания) — как социально установленных способов, традиций, правил познания другого.
В постсовременной культуре тело, телесный опыт коммодифицируется, становясь одним из видов товара в культуре потребления. В связи с этим тональность публикаций по телесности зачастую настроена в унисон с модой и потреблением. Киборги, женский боди-билдинг, транссексуальность, секс по Интернету — все эти темы связаны с важными теоретическими вопросами, но настолько ассоциируются с новостями светской жизни и развлечениями, что, по словам Дж. Твиг, не могут иметь ничего общего с моральной серьезностью социальной политики (Twigg 2000b: 143). В самом деле, культура потребления имеет дело с идеальными телами, распространяемыми через рекламные репрезентации с доминирующей в них визуальной образной составляющей. Поэтому, казалось бы современный образный ряд тела так далек от социальной политики, чьи приоритеты связаны отнюдь не с идеальными эстетическими телами-канонами и средствами их воплощения.
Напомним, что характерным для исключения тела и телесности из методологии социальных наук был особый акцент на теории и противопоставление теории и практики. Привилегированные позиции в социологии (и философии) заняты теориями, созданными из абстрактных рассуждений в отрыве от практик конкретных людей (Morgan, Scott 1993). И до сих пор, даже в работах о теле, современное теоретизирование продолжает держать дистанцию от объекта исследования (который на самом деле является его
субъектом), представляя тело, эмоции, человеческий опыт бесплотными (Twigg 2000b: 128).
Напротив, тесная связь теории и практики основывалась целым рядом исследователей на отрицании теорий как абстрактных форм. Взамен предлагались теории, основанные на понимании жизненного опыта, на признании субъектности изучаемых людей. Большое значение в этом производстве теории нового типа сыграло в 1960-70-е гг. формирование Б.Г. Глэзером и А.Л. Строссом (Glaser, Strauss 1968; Страусс, Корбин 2001) качественной методологии grounded theory, распространение принципов акционистского и партисипаторного исследования (см. напр. Hall 1981: 6-19).
Более прочной связи теории с практикой способствовала и критическая педагогика феминизма, в которой, как и в научной деятельности в русле женских и гендерных исследований, «была интенция на непринятие дуалистического подхода к телу и сознанию» (Хукс 1999: 244). Критическая педагогика базируется на представлении о критическом знании по Ю. Хаберма-су и включает, в частности, партисипаторные методы преподавания. Парти-сипаторный подход предоставляет целый ряд приемов для развития демократических процессов и децентрализации контроля не только в образовании, но и в исследованиях, непосредственно связанных с социальной политикой и социальной работой. Что касается преподавателей, приверженных данному методу, — они включают учащихся в разработку учебного плана или программы курса, а также применяют в своей педагогической деятельности такие приемы, которые позволяют повысить участие студентов в поиске, производстве и рефлексии знания по предмету.
Трансформация знания и самих условий его производства связана с перераспределением власти в ситуации социологического или социально-антропологического исследования, принципиальными изменениями его методологии и тематизации. Основными параметрами женской и мужской жизненной реальности становятся субъектность, специфический женский и мужской опыт, его воплощение в телесности, в соотношении с существующими социальными практиками и типами властных отношений, социальные структуры и процессы, формирующие материальные и дискурсивные условия женского и мужского существования.
Отталкиваясь от предпосылки M. Фуко о том, что знание — это форма власти (Фуко 2002), мы наблюдаем рост научных классификаций психических заболеваний, таксономий бедных или типологий сексуальной девиации. Посредством применения таких систем знаний определяются и создаются отдельные популяции или группы. А посредством сбора статистических данных создаются «нормы», по которым можно судить об индивидах и классифицировать их.
При этом язык, на котором разрабатываются такие схемы, как правило, наполнен гуманитарной риторикой реформы и прогресса. Однако прогрессивные и просвещенные программы подчас являются такими же выражениями власти, как и открыто репрессивные. Фуко пересматривает описания медицины, лечения безумных или статьи о росте сексуальной терпимости и свободы и показывает новые разнообразные формы репрессий — в которых
дисциплинарные силы более не являются внешними и физическими, но ин-тернализованы в системах мысли и практиках, поддерживающих их. Отметим, что упомянутые дисциплинарные техники не просто навязываются институциональными структурами, но существуют в формах самодисциплины, будучи примененными индивидами к самим себе, используя такие техники, как исповедь, терапия, упражнения и контроль тела. Часто эти процессы саморазвития опосредованы другим субъектом, — в том числе, и преподавателями, авторами учебных пособий, тексты которых порой оказываются технологиями изготовления девиантов, пациентов, клиентов (см. критическую рецензию на учебное пособие: Черносвитов 2003). Полезные идеи Фуко в отношении критики институтов репрессивной власти применяются в феминистской теории и практике социальной работы (см.: Социальная политика и социальная работа 2002), психиатрии (Ali 2002), семейного консультирования.
Многие российские социологи сегодня вовлечены в дебаты о количественной и качественной методологии, а ведь в основе этих дебатов лежит все та же дихотомия разум/тело, на которой основаны аргументы о научности или ненаучности гибких методов, позволяющих озвучить замалчиваемые темы, признать ценность ранее дискредитированных понятий и раскрыть заретушированные страницы реальности. Именно с помощью гибких методов можно распознать глубинный смысл внешне наблюдаемых явлений, выявить или сформулировать социальную проблему так, как она рефлексирует-ся или конструируется людьми в реальности.
Не только в рамках исследований, но и в сфере практической помощи людям проявляются возможности качественной методологии, в частности, нарративного интервью (Ярская-Смирнова 1997). Социальные работники, психотерапевты, представители социальных движений помогают людям говорить о своих травмах, объединяют, связывают переживших экстремальные события, вовлекают в социальное действие по позитивному изменению жизненной ситуации. Нарративный анализ выступает в этом случае мощным инструментом коммуникации, активизирующим взаимное участие субъектов и рассмотрение различных точек зрения в процессе исследования важных жизненных проблем, социальной терапии и реабилитации.
Кроме того, методы нарративного и дискурсивного анализа могут играть положительную роль в формировании рефлексирующего практика. В частности, критическое прочтение дискурса социальной политики, языка социальных работников может пролить свет на идеологию отношений между государством, учреждением и клиентами. Анализ языка учреждения позволяет подвергнуть деконструкции идеологию профессии, те ее черты, которые обычно воспринимаются как должное и не обсуждаются. Ведь термины, в которых описываются социальные проблемы, являются не только продуктом социальных отношений, но и инструментом их конструирования. Поэтому в последние годы во многих странах клиенты и профессионалы стали бороться против дискриминирующего языка дефектологии, психиатрии, социальной работы. Эти усилия не напрасны и не случайны, они связаны с развитием социальной работы в направлении гуманизации и де-
Романов П., Ярская-Смирнова Е. Социология тела и социальной политики мократизации.
Языковые сферы социального обслуживания насыщены повседневными классификациями. В тех отделениях, которые занимаются обслуживанием пожилых, чаще встречаются такие определения клиентов, как «бабушки», «дедушки», «пожилые граждане», также «бабульки» и «дедульки», в них звучит не только бытовое восприятие, но и взгляд сверху вниз, довольно покровительственный. Возможно, в основе этого лежат классовые различия (о клиентах отделения срочной помощи говорят «они нищие»), но особенно это проявляется в отношении некоторых групп клиентов, которые доставляют беспокойство и требуют особого к себе отношения. Речь идет, например, о тех, у кого проблемы с психическим здоровьем или «неудобное» поведение: «они уже и с маразмом и со всем полным букетом», «больной на голову», «у них с головой не все в порядке», «люди с обострениями» — или о тех, кто, как считается, требует к себе слишком много внимания: «руки выгкручивают».
В тех социальных службах, где сильно влияние медицинских профессионалов, медицинский дискурс проявляется в лексиконе социальных работников. Это можно увидеть на примере реабилитационного центра, где детей называют «облеченные». Тех, кто ранее долгое время не получал социального обслуживания и не имел дела со специалистами по реабилитации, называют «запущенные дети» или «запущенные случаи», подобно тому, как в медицине определяют больного, не обращавшегося за лечением. Доминирующей моделью профессионализма, считающейся адекватной задачам социальной работы, является работа психолога, юриста и медика. В рассуждениях о проблемах акцент делается либо на личности клиента — «неприспособленным к новым экономическим условиям», «бабушкиразныге быгвают — грязныге, гневные, доброжелательные, веселые», либо на узко формулируемые способы разрешения проблем: «обратиться к психологу, чтобыг не страдать от одиночества», «к юристу — чтобыг помог с работой».
Дискурс нормальности является доминирующим в определении клиентов «Центра помощи семье, женщине и детям», хотя необходимо иметь в виду, что само определение нормальности варьируется и не всегда четко определено: «это — нормальная семья», «они там совершенно ненормальные», «там инвалид — ненормальным человек». Клиент в этом учреждении стигматизируется, воспринимается как маргинальная личность. Об этом говорят такие выражения: комментарий работника, выглядывающего в окно, — «какая-то странная тетя к нам идет! Наверное, клиент»; специалиста, который жалуется на стресс: «скоро сами клиентами станем этого центра! Сами себя обслуживать будем». Свою деятельность эти учреждения рассматривают в некоторой степени как деятельность по социальному контролю, нормализации, что находит отражение в языке организации.
Телесный опыт инвалидности: недостатки медицинской и социальной моделей
Наряду с заметным ростом числа публикаций по проблемам телесности, значительная часть отечественной литературы по социальным и гуманитарным наукам по-прежнему страдает культурной миопией: здесь освещаются
вопросы человека абстрактного — бесполого, бесплотного, бестелесного. Такие исследования подчиняются медицинскому представлению об универсальности человеческих тел — их форм, опыта и отношений — и не учитывают того, что каждое тело представляет собой дискурсивный конструкт в современных системах власти.
Именно эта идея Фуко находится в основе феминистской деконструкции, критического анализа научных и культурных практик, посредством которых мужское тело конструируется как норма, стандарт для измерения и оценивания других тел. Экономические отношения, социальная политика, система массового потребления и биомедицинское, профессиональное знание — это дискурсивные технологии власти, ответственные за «натурализацию» женского и расового тела, «патологизацию» тела гомосексуалов, пожилых и инвалидов в их «естественном» отличии от канона маскулинности (Peterson 1998: 41), воплощенного для западного общества в белом гетеросексуальном мужчине из среднего класса.
Необходимо уточнить, что не всякое мужское тело принимается как норма: среди огромного разнообразия мужских тел, различающихся цветом, формой, размерами, демонстрирующих различные возможности, есть и такие, которые считаются патологическими или неестественными. При этом, указывает А. Паркер, все эти разнообразные мужские идентичности и «культы» мужественности организованы иерархическим способом в соответствии с гегемоническими идеалами маскулинной культуры (Parker 1996: 136). И несмотря на то, что большинство мужчин признают мужское доминирование естественным, многие из них вовсе не ощущают себя властными и сильными (Edley, Wetherell 1996: 108), а смиряются, приспосабливаются или сопротивляются существующему порядку вещей, дискриминации и социальному угнетению. В связи с этим представляет интерес определение мужественности в контексте инвалидности как телесного жизненного опыта и дискурсивной конструкции.
Отметим, что для современного общества во многом характерно медика-листское понимание инвалидности как патологии, противоположной «здоровью», «нормальности». Характерный для медицинской модели акцент на телесном, как справедливо полагали М. Оливер (Oliver 1990а) и другие авторы, преуменьшает инвалидов, представляя их как усеченных «других» или как потеху в угоду жалеющему взгляду доминантного большинства. Здесь главное — диагнозы и классификации заболевания, а сам человек, как следует из описаний Г. Хьюджес, С. Лондсдэйл и других исследовательниц-инвалидов, становится невидимым за своей инвалидностью под воздействием медицинского пристального взгляда (Hughes 1998; Lonsdale 1990). В результате такого о-предел-ения индивид превращается в вещный объект как медицинский «случай», вся история субъекта сводится к истории болезни, диагнозу и его дискурсивному оформлению в толстых больничных формулярах.
Новая концептуальная схема была предложена так называемой социальной моделью инвалидности, которая признает инвалидов не индивидуальными жертвами обстоятельств, а социальной группой в обществе, полном дискриминирующих предрассудков. Социальная модель инвалидности вы-
ходит за пределы медицинского диагноза, чтобы найти корни проблем инвалидов в окружающей социальной структуре (Oliver 1990b; Morris 1993b).
Вместе с тем, как указывают Дж. Твиг (Twigg 2000b: 135), Д. Маркс (Marks 1999: 611) и другие исследователи, такое объяснение было по-своему ограничено, поскольку удаляло из предметной области социологии инвалидности проблематику тела, сексуальности, интимных переживаний.
Для зарубежной социальной геронтологии 1980-х годов было характерно аналогичное стремление преодолеть чрезмерный фокус на теле и его ухудшении, характерный для биомедицинской модели, которая доминирует как в профессиональных, так и в популярных описаниях старения. Политэко-номический подход позволяет увидеть проблемы инвалидности и пожилого возраста не в телесных, а в социальных и экономических факторах, которые приводят к тому, что многие пожилые люди становятся бедными, изолированными, социально исключенными (Townsend 1984). Негативные имиджи телесного ослабления или дефекта свойственны и расизму. В наиболее обидных оскорблениях упоминаются характеристики тела, причем это основывается на широко распространенной практике использования образов тела в культуре в целях унижения и опорочения. Поэтому для антирасистского дискурса характерно избежание телесности.
Итак, социальная модель отодвинула телесность в тень социальной теории инвалидности (соответственно, социальной геронтологии или социологии этничности и исследований расизма) или даже в область биомедицины, оставляя широкое поле субъективного опыта людей невидимым и неизученным (Hughes, Paterson 1997). В связи с этим частная жизнь и инвалидность до недавнего времени анализировались за рубежом в связи с дискуссиями о соцобеспечении и роли семьи в уходе за детьми и взрослыми инвалидами. В зарубежных и отечественных исследованиях семьи дети и взрослые с инвалидностью чаще всего показаны гендерно-нейтральными объектами заботы, поскольку основное внимание исследователей обращено на матерей. По образному выражению X. Микоша, инвалиды выступают здесь неким обобщенным грузом, который приходится нести заботящимся о них родителям (Meekosha 1998: 165).
Существует и другая исследовательская традиция, которая привлекает внимание к жизненному опыту самих инвалидов. Первые публикации о проблемах брака и семьи взрослых инвалидов появляются за рубежом около тридцати лет назад (Sutton 1972). В 1990-х годах проводятся исследования повседневной жизни инвалидов в рамках постмодернистского и феминистского социального анализа (Morris 1993 a), хотя первые работы по некоторым аспектам романтических отношений и сексуальности в частной жизни инвалидов выходят на Западе более 20 лет назад. Новые работы (Shakespeare 1998) раскрывают возможности постструктуралистского и феноменологического подхода к телесности, развивая новые перспективы анализа инвалидности. Деконструкция научного, политического и популярного объяснения инвалидности как патологии и персональной трагедии при этом осуществляется с привлечением в поле социальной критики жизненного опыта людей, способствующего формированию более «глубоких и разнообразных взглядов на мир»
(Morris 1991). Этот жизненный опыт показан в аспектах сексуальности, ощущения инвалидами собственного тела, их эмоциональных и физических испытаний, переживаний боли, особенностей женской и мужской телесности.
В России исследования жизненного опыта, проблематики телесности в самоопределениях и биографиях инвалидов с применением методологии качественного интервью дают свои первые результаты (Данилова 2001; Ярс-кая-Смирнова 2001). Надо сказать, что гендерная специфика опыта инвалидности до недавнего времени в России практически не затрагивалась в социальных исследованиях, а на Западе эта тема попадает в поле академической дискуссии в 1980-е гг. (см. напр.: Fine, Asch 1985) под влиянием социальных движений (Campling 1981). При этом, однако, большинство исследователей посвящали свои работы проблемам инвалидов-женщин; мужской опыт интересовал академию в меньшей мере (Shakespeare 1996: 193).
Анализируя дискурс телесности собранных нами биографических интервью с инвалидами (Ярская-Смирнова, Дворянчикова 2003), можно получить большие возможности для интерпретации. Придавая или не придавая значения телу, наделяя телесные изменения культурными смыслами, мы воплощаем себя в своей истории, делая это по-разному в зависимости от нашего пола, возраста, физических способностей и стиля.
Центральный акцент популярных мужских автобиографий — на том, как достичь успехов и избежать поражений, следуя идеалу культурных героев (Gergen 1993: 194), причем идеализированная модель жизненного курса сводится к основному сценарию периода зрелости — успешной карьере, признанию в публичной сфере, что обычно представляется независимо и отдельно от телесности. Тело, даже если и упоминается, то характеризуется обычно как слуга, отчужденный механизм, который нужен для эффективного выполнения планов хозяина; описание событий лишено эмоций, а редкие упоминания о теле бедны деталями, что свидетельствует о слабой «воплощен-ности» автора в повествовании. Напротив, в историях многих инвалидов звучат телесно насыщенные описания практик сопротивления, реабилитации, рассказы наполнены переживаниями, ощущениями достижения контроля над собственным телом (Ярская-Смирнова 2002а: 39-50).
Мы уже обращали внимание на политики репрезентации инвалидов как сексуальных субъектов, политики создания инвалида как экзотически-природного, расово-биологического, бесполого и асексуального или гендерного и гиперсексуального тела (Ярская-Смирнова 2002б: 223-244). Сексуальность инвалидов попадает в фокус властных отношений и превращается в объект политического контроля. Этот контроль проявляется в разных формах: от радикально жестких и явных запретов негативной евгеники и социальной враждебности до более изощренных и тонких подходов «нормализации», независимой жизни, сексуального просвещения, эксплуатации образов инвалидности в массовой культуре. Тем самым складываются структурные условия гендерной и сексуальной идентичности инвалидов.
К. Пламмер, утверждая, что «истории тела должны быть рассказаны», упоминает разные виды «историй интимного гражданства»: семейные истории, эмоциональные, репрезентационные, телесные, гендерные, эротичес-
кие, истории идентичности. Телесный дискурс занимает важное место в биографических историях инвалидов. Тело является неотъемлемой частью и продуктом социальных отношений, с ним связаны одежда, внешний вид, спорт, ранения и секс, боль и радость; тело инвалида — это объект пристального взгляда других — публики, врачей, фотографов. Мишель Мэй-сон, в детстве много времени проводившая в больнице, рассказывает о своих воспоминаниях: «Я помню, как меня фотографировали. Мне сказали, что сделают несколько снимков, и я подумала: "О, хорошо", думая, что это будут фотографии, какие не раз делал мой отец. И вот приходит этот мужчина со всем свои оборудованием, я в детском отделении, вокруг меня ставят ширмы и говорят, чтобы я все сняла с себя. Я не могла понять и просто сделала это. Я не понимала, что происходит, в самом деле. Я только знала, что он снимал кусочки, он фотографировал не меня, а только кусочки меня. Это было жутко. Я думаю, это было действительно грубо. Помню, я спросила его, что он собирается делать с этими снимками, и он сказал, "мы их поместим в книгу". И это все, что я помню, мне было отвратительно... думаю, это насилие. Это насилие над чьим-то частным миром» (Hughes 1998). Процедуры, осуществляемые в практиках медицинского дискурса, трансформируют природу субъекта, в данном случае маленькой девочки в больнице. В результате таких медицинских процедур человек испытывает на себе акт дегуманизации, превращаясь в вещный объект, и редуцируется до медицинского случая, пригодного для того, чтобы быть зафиксированным на фото как «больное/искалеченное тело».
Инвалиды в 1980-90-е гг. сопротивляются неадекватной репрезентации инвалидности в «мэйнстримной» культуре. Происходит переоценка объективирующих терминов, например, термин «калека» (cripple) становится категорией, организующей протестную идеологию социальных движений инвалидов. «Crip Culture» (культура калек) — так называется документальный фильм, снятый в США, о борьбе инвалидов за доступ к мэйнстримным культурным институтам. Группа «Воинствующих калек» (Militant crips) в футболках «Piss-on-Pity» (плевать на жалость) на митинге протеста перед Белым домом выступала против традиционного образа благотворительных кампаний, где инвалид изображается как спокойный, покорный, как жертва и объект жалости (Gleeson 1999: 134-136). Институциональное и структурное угнетение инвалидов проявляется как угнетение символическое, оперирующее устоявшимися в культуре символами и кодами. Институты реализуют свою власть, поскольку, имея монополию на символические средства, способны нормализовать понятия и ценности культуры, и именно эта монополизация становится объектом сопротивления и борьбы. Речь идет о политике интерпретации, политике символического (само)определения.
Опасности и риски тела в социологии социальной политики
Закономерным итогом незавершенного модернистского проекта по управлению телом советского гражданина стало, по словам С. Дамщаера, отсутствие четких и определенных телесных форм повседневной жизни. В постсоветской России эмансипация тела достигла неожиданных пределов, од-
нако траектория этой телесной карьеры воплощается в зависимости от культурного и экономического капитала индивида (Damkjaer 1998: 129-130). Множественность жизненных стилей и стратегий выражается, в частности, в диверсификации телесных практик, сопровождаемой важными изменениями в повседневной жизни, потреблении, спорте и досуге, социальном и медицинском обслуживании. Социальные разломы отразились и на субъективной проекции здоровья, и на «самосохранительном» поведении. Отсутствие знаний о теле, а также его игнорирование многими социальными группами населения являются причинами слабого здоровья современных россиян в исследованиях Т. Носовой и С. Манила (Носова, Манила 2001: 149-159).
Несмотря на кажущееся отсутствие телесности в социальной политике, тело в разнообразных формах оказывается в центре ее практик: «Тела инвалидов, "этнические" тела, тела детей, сексуализированные тела, старые тела, тела в нужде, тела в опасности, тела в риске — все это в сердце социальной политики» (Lewis, Hughes, Saraga 2000). Эта мысль перекликается с более ранним высказыванием Б. Тернера о новом открытии тела в 1980-х годах и возникающей в связи с этим «политикой беспокойства»: «Тело в наше время снова стало провозвестником конца света перед лицом угрозы применения химического оружия, разрушения природной среды обитания, эпидемий ВИЧ и СПИДа, при старении и уменьшении численности населения в северной части Европы и очевидной неспособности национальных правительств контролировать применение медицинских технологий и рост стоимости медицинской помощи» (Тернер 1994: 157).
Некоторые примеры зарождающейся традиции изучения тела в контексте социальной политики представлены, в частности, проектами изучения политики питания (Anthropology and food policy 1991; Lupton 1996), обслуживающего труда с акцентом на телесной работе патронажных работников, медицинских сестер (Lawler 1991), различных способов воплощения политики «расы», инвалидности и сексуальности (Saraga 1998), воплощения клиентов социального обеспечения посредством соревнующихся дискурсов тела и социального обслуживания (Lewis, Hughes, Saraga 2000), управление телом в персональных патронажных услугах (Twigg 1999: 381-400; Twigg 2000a).
Однако необходимо учитывать, что в исследованиях подобного рода таятся своеобразные подводные камни. Дж. Твиг поднимает вопрос «латентного садизма фукольдианского типа описания», приводя пример исследования Миллера и Гуайнэ в 1970-х гг. о жизни инвалидов в Чеширском доме-интернате, где говорилось об их «социальной смерти», что вызвало гнев со стороны резидентов в адрес исследователей (Miller, Gwynne 1972), а также упоминает работы Дж. Ли-Тривика о внутренней жизни домов-интернатов для пожилых инвалидов в Великобритании (Lee-Treweek 1996; Lee-Treweek 1998), где процесс социального обслуживания был представлен в фуколь-дианских терминах манипуляции и доминации над телом.
Опасность состоит в том, что выводы о наблюдении, контроле и управлении телами приводят к деперсонификации героев повествования. Язык интерпретации, само описание может стать практикой угнетения, и в такие описания, как правило, не включены взгляды и перспективы самих пожилых жителей
интерната. Здесь необходимо поставить вопрос об этике исследования социальной политики: оно должно предполагать внимательное, рефлексивное слушание и серьезное восприятие жизненных миров ее адресатов, изучение интерсубъективного консенсуса (или конфликта) норм и ценностей участников ситуации.
Заключение
Элиминация тела из дискурса социальных наук в модернистском проекте вовсе не означала его полного исчезновения из теории и практики социальной политики. Искусственное разделение тела и разума служило развитию и утончению техник управления телом и вообще всем тем, что относилось к нему в дихотомическом ряду тело/разум, природа/культура, женщина/ мужчина, рабочие/менеджеры, клиенты/профессионалы. Тело, эмоции, сексуальность становятся объектом социального контроля и властных манипуляций, попадают в центр законов, легитимирующих медицинские и политические эксперименты. Отсюда — практики заключения, изоляции, дис-циплинирования, проекты евгеники в отношении бедных, расовых и этнических Других, психиатрических больных и инвалидов.
Перспектива телесности в социологии социальной политики возникает не сразу. Вначале фиксируется негация тела в социальной политике: отказ от акцента на биологических измерениях тела в пользу социального конструк-ционизма в объяснении проблем пожилых, инвалидов, расовых меньшинств. Исследования базируются на фукольдианской критике дисциплинарных практик и репрессивной власти над телом в эпоху модерна, и это позволяет вскрыть не проявленное ранее значение государственной политики в развитии специфических институтов и режимов тела. В последние годы формируется признание роли телесности в повседневной жизни в эпоху постсовременности, открываются новые возможности для анализа судьбы тела в проектах социальной политики, новые измерения практик социального обслуживания.
На дихотомии разум/тело основано противопоставление теории и практики в классической социологии, поэтому преодоление этого искусственного разделения приводит к смене эпистемологических и методологических ориентиров исследований, а также способов преподавания социальных наук. Это позволяет вынести на повестку дня замалчиваемые ранее темы, услышать голоса тех, к кому прежде не прислушивались, переосмыслить прежние способы объяснения социальных явлений, найти новые методы оказания терапевтической помощи или решения социальных проблем.
Изучение телесного опыта инвалидности проявляет недостатки медицинской и социальной моделей, оставляющих широкое поле субъективного опыта людей невидимым и неизученным. Де-конструкция научного, политического и популярного объяснения инвалидности как патологии и персональной трагедии раскрывает возможности постструктуралистского подхода к телесности, развивая новые перспективы анализа инвалидности. Социальные движения способствуют новому самоопределению инвалидов, которые сопротивляются стереотипному дискурсу, осуществляя выбор и само-опреде-ление в индивидуальных, в том числе сексуальных биографиях. Мужчины и женщины отказываются оставаться в рамках о-предел-ения инвалиднос-
ти, внутри этой медицинской (и собесовской) категории, вместе с тем, черпая из нее ресурсы коллективной идентификации. Сопротивляясь нормирующим стереотипам, инвалиды де-конструируют и ре-конструируют свою ген-дерную и сексуальную идентичность.
Применение перспективы телесности при анализе социальной политики становится плодотворным при условии применения феноменологических и критических подходов, позволяющих, во-первых, представить интерпретацию телесного опыта пожилых, инвалидов, женщин, мужчин и детей — пациентов, клиентов, граждан, испытывающих на себе прямые и косвенные воздействия социальной политики, а во-вторых, вскрыть отношения власти и неравенства в тех практиках и регламентах, которые задумывались в целях достижения социальной справедливости.
Литература
Батыгин Г.С. Лекции по методологии социологических исследований. М.: Аспект-Пресс, 1995.
Буссмейкер Дж. Гражданство, типология государства всеобщего благоденствия и материальное обеспечение семьи: истоки и опыт осуществления политики равенства полов // Обеспечение равенства полов: политика стран Западной Европы. М.: Идея-Пресс, 2000.
Вербнер П., Юваль-Дейвис Н. Женщины и новый дискурс гражданства // Тендерные исследования. 2002. № 1-2 (7-8). С. 160-165.
Вишневский В. Серп и рубль: консервативная модернизация в России. М.: ОГИ, 1998.
Тендерная экспертиза социальной политики и социального обслуживания на региональном уровне. Саратов: СГТУ, 2003.
Данилова Н. Трансформация мужественности в «проективной» и «реальной» карьере инвалида войны // Тендерные исследования. № 6. 2001.
Ионин Л.Г. Культура и социальная структура // Социологические чтения. Вып. 1. М.: Институт социологии РАН, 1996.
Козлова Н.Н. Горизонты повседневности советской эпохи (голоса из хора). М.: Институт философии РАН, 1996.
Кон И.С. Мужское тело как эротический объект // О муже(Ы)ственности / Под ред. С.А. Ушакина. М.: Новое литературное обозрение, 2002.
Косарев Ю. А. Социальное страхование в России: на пути к реформам. М.: Моск. рабочий, 1999.
Мерненко И. Конструирование понятия аборта: дискуссия от разрешения к запрету (СССР, 1920-1936 годы) // Гендерные исследования. 1999. № 2 (3). С. 151-165.
Михель Д.В. Воплощенный человек. Западная культура, медицинский контроль и тело. Саратов: Изд-во Саратовского университета, 2000.
Носова Т., Манила С. Неглектирование тела — новое объяснение ухудшения здоровья в современной России // Новые потребности и новые риски: реальность 90-х годов / Отв. ред. И.И. Травин. СПб: Норма, 2001. С.149-159.
Подорога В.А. Феноменология тела. Введение в философскую антропологию. М.: Лё Мащтеш, 1995.
Радаев В.В. Экономическая социология. М.: Аспект-Пресс, 1998.
Романов П. В. Формальные организации и неформальные отношения: кейс стади практик управления в современной России. Саратов: Саратовский госуниверситет, 2000.
Социальная политика и социальная работа в изменяющейся России / Под ред. Е. Ярской-Смирновой и П. Романова. М.: ИНИОН РАН, 2002.
Страусс А., Корбин Дж. Основы качественного исследования. Обоснованная теория. Процедуры и техники. М.:УРСС, 2001.
Тернер Б. Современные направления развития теории тела // THESIS. 1994. № 6. C. 140-141.
Фуко М. Интеллектуалы и власть. М.: Праксис, 2002.
Хукс Б. Наука трансгрессировать. Образование как практика свободы // Гендер-ные исследования. 1999. № 1 (2).
Черносвитов Е.В. Социальная медицина. Учеб. пособие для студ. высш. учеб. заведений // Социологические исследования. 2003. № 3. С.144-147.
Ярская-Смирнова Е.Р. Нарративный анализ в социологии // Социологический журнал. 1997. № 3. С.38-61.
Ярская-Смирнова Е.Р. Мужество инвалидности // О муже(Ы)ственности / Сб. статей под ред С. Ушакина. Москва: Новое литературное обозрение, 2001.
Ярская-Смирнова Е.Р. Социальные изменения и мобилизация ресурсов: жизненные истории российских инвалидов // Интеракция. Интервью. Интерпретация. № 1. 2002а. С. 39-50.
Ярская-Смирнова Е.Р. Стигма «инвалидной» сексуальности // В поисках сексуальности / Сб. статей под ред. Е. Здравомысловой и А. Темкиной. СПб.: Дмитрий Буланин, 2002б. С. 223-244.
Ярская-Смирнова Е., Дворянчикова И. «Жила-была маленькая девочка, которая любила танцевать...» Семейные истории инвалидов-колясочников // Семейные узы: модели для сборки / Под ред. С. Ушакина. М.: Новое литературное обозрение, 2003.
Ali A. The convergence of Foucault and feminist psychiatry: exploring emancipatory knowledge-building // Journal of Gender Studies. 2002. Vol 11. № 3. November.
Anthropology and food policy: Human dimensions of food policy in Africa and Latin America / Ed. by D.E. McMillan. Athens and London: The University of Georgia Press, 1991.
Blau P. M. The dynamics of bureaucracy: a study of interpersonal relations in two agencies. Chicago: Chicago University Press, 1963.
Campling J. (Ed.) Images of Ourselves — Women with Disabilities Talking. London: Routledge and Kegan Paul, 1981.
Clegg S., Dunkerley D. Organization, Class and Control. London: Routlege, 1980.
Connel R.W. Masculinities. Cambridge: Polity Press, 1995.
Damkjaer S. The body and cultural transition in Russia // Soviet Civilization between Past and Present / Ed. by M. Bryld, E. Kulavig. Odense University Press, 1998.
Disability discourse / Ed. by M. Corker, S. French. Buckingham and Philadelphia, PA: Open University Press, 1999.
Dunham A. Community welfare organization: principles and practice. New York: Thomas Y. Crowell Company, 1962.
Edley N., Wetherell M. Masculinity, Power and Identity // Understanding Masculinities: Social Relations and Cultural Arenas. Buckingham, UK and Bristol, PA, 1996.
Embodying the Social: Constructions of Difference / Ed. by E. Saraga. London and New York: Sage and The Open University, 1998.
Engendering social policy / Ed. by S. Watson, L. Doyal. Buckingham and Philadelphia, PA: Open University Press, 1999.
Fine M., Asch A. Disabled Women: sexism without the pedestal // Women and Disability: the Double Handicap / Ed by M. Deegan, M. Brooks. New Brunswick: Transaction Books, 1985.
Gergen M.M. Narratives of the Gendered Body in Popular Autobiography // The Narrative Study of Lives / Ed by R. Josselson, A. Lieblich. Newbury Park, London, New Delhi: Sage, 1993.
Glaser B.G., Strauss A.L. The Discovery of Grounded Theory: Strategies of Qualitative Research. Chicago: Aldine and Atherton, 1968.
Gleeson B. Geographies of Disabilities. London and New York: Routledge, 1999.
Hall B.L. Participatory Research, Popular Knowledge and Power: A Personal Reflection // Convergence. 1981. Vol. XIV. № 3.
Hall S.A. The point of entry: a study of client reception in the social services. London: George Allen & Unwin Ltd, 1975.
Hughes B., Paterson K. The social model of disability and the disappearing body: towards a sociology of impairment // Disability and Society. 1997. 12 (3).
Hughes G. A Suitable Case for Treatment? Constructions of Disability // Embodying the Social: Constructions of Difference / Ed. by E. Saraga. London and New York: Sage and The Open University, 1998.
Images of Ourselves — Women with Disabilities Talking / Ed. by J. Campling. London: Routledge and Kegan Paul, 1981.
Imaging welfare states / Ed. by G. Hughes. London: Routledge and Open University Press, 1998.
Jordanova L. Sexual visions: images of gender in science and medicine between the Eighteen and Twentieth Centuries. Hemel Hempstead: Harvester Wheatsheaf, 1989.
Lawler J. Behind the screens: nursing, somology and problem of the body. Melbourne: Churchill Livinstone, 1991.
Lee-Treweek G. Emotion work, order and emotional power in care assistant work // Health and the Sociology of Emotions / Ed. by V. James, J. Gabe. Oxford: Blackwell, 1996.
Lee-Treweek G. Women, resistance and care: an ethnographical study of nursing auxiliary work // Work, Employment and Society. 1998. Vol. 11 № 1.
Lewis G., Hughes G., Saraga E. The body of social policy: social policy and the body // Organizing Bodies: Institutions, policy and Work / Ed. by L. McKie, N. Watson. Basingstoke: Macmillan, 2000.
Lonsdale S. Women and Disability: the experience of physical disability among women. Basingstoke: Macmillan, 1990.
Lupton D. Food, the Body and the Self. London: Sage, 1996.
Marks D. Dimensions of Opression: theorizing the embodied subject // Disability and Society. 1999.Vol 14. № 5.
Meekosha H. Body Battles: Bodies, Gender and Disability // The disability reader: social science perspectives / Ed. by T. Shakespeare. London and New York: Continuum, 1998. Reprinted 2002.
Miller E., Gwynne G.V. A life apart: a pilot study of residential institutions of the physically handicapped and the young chronic sick. London: Tavistock, 1972.
Morgan D.H.J., Scott S. Bodies in a social landscape // Body matters: essays on the sociology of the body / Ed. by S. Scott, D. Morgan. London: Falmer Press, 1993.
Morris J. Pride Against Prejudice. London: The Women's Press, 1991.
Morris J. Gender and Disability // Disabling Barriers, Enabling Environments / Ed. by J. Swain at al. London: Sage, 1993a.
Morris J. Independent Lives? Community care and disabled people. Basingstoke: Macmillan, 1993b.
Oliver M. The Politics of Disability. London: Macmillan, 1990a.
Oliver M. The Politics of Disablement. Basingstoke: Macmillan, 1990b.
Parker A. Sporting masculinities: gender relations and the body // Understanding
Masculinities: Social Relations and Cultural Arenas / Ed. by M. Mac an Ghaill. Buckingham, UK and Bristol, PA: Open University Press, 1996.
Peterson A. Unmasking the Masculine: «Men» and «Identity» in a Skeptical Age. London, Thousand Oaks, New Delhi: Sage, 1998.
Peterson E., Plowmen G. Business organization and management. New York, 1959.
Questions of competence: culture, classification and intellectual disability / Ed. by R. Jenkins. Cambridge University Press, 1998.
Rethinking social policy / Ed. by G. Lewis, Sh. Gewirtz, J. Clark. London: Thousand Oaks, New Delhi: Sage, 2000.
Shakespeare T. Power and Prejudice: Issues of Gender, Sexuality and Disability // Disability and Society: Emerging Issues and Insights / Ed. by L. Barton. Essex: Longman, 1996.
Silvers A., Wasserman D., Mahowald M. Disability, difference, discrimination: perspectives on justice in bioethics and public policy. Lanham and Oxford: Rowman and Littlefield, 1998.
Social Policy / Ed. by J. Baldock, N. Manning, S. Miller, S. Vickerstaff. New York: Oxford University Press, 1999.
Social welfare institutions; a sociological reader / Ed. by M.N. Zald. New York: Wiley, 1965.
Spencer S.W. The administrative process in social welfare agency // Social welfare administration / Ed. by E.W. Reed. New York: Columbia University Press, 1961.
Stein H. Social work administration // Social work administration: a resource book / Ed. by H. Schatz. New York: Association Press, 1971.
Sutton A.H. Marriage and the Handicapped // Personal Relationships, the Handicapped and the Community / Ed. by. G.D. Lancaster. London: Routledge and Kegan Paul, 1972.
The disability reader: social science perspectives / Ed. by T. Shakespeare. London and New York: Continuum, 1998. Reprinted 2002.
Townsend P. Ageism and social policy // Ageing and social policy: a critical assessment / Ed. by C. Phillipson, A. Walker. Aldershot: Penguin, 1984.
Twigg J. Bathing, the body and community care. London: Routledge, 2000a.
Twigg J. Social Policy and the Body // Rethinking Social policy. London, Thousand Oaks, New Dehli: Sage, 2000b.
Twigg J. The spatial ordering of care: public and private in bathing support at home, in: Sociology of Health and Illness. 1999. Vol. 21. № 4. P. 38-400.
Walby S. Theorizing patriarchy. Oxford: Blackwell, 1990.
Women, work and pensions: international issues and prospects / Ed. by J. Ginn, D. Street, Sara Arber. Buckingham and Philadelphia, PA: Open University Press, 2001.