Научная статья на тему 'Революционная событийность в контексте политического дискурса России начала ХХ в'

Революционная событийность в контексте политического дискурса России начала ХХ в Текст научной статьи по специальности «История и археология»

CC BY-NC-ND
166
27
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Аннотация научной статьи по истории и археологии, автор научной работы — Зимина Валентина Дмитриевна

The paper is devoted to the problem of the formation of new political discourse under the conditions of the dynamic development of the revolutionary processes in the Russian Empire in early 20th century. Author demonstrates that the transformation of the Russian political space in the context of European political communication was influenced by the democratic dominant of the political values of the world community. Special attention is given to the problem of the application of discourse analysis for the study of Russian revolutionary eventuality.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Revolutionary Eventuality in the Context of Russian Political Discourse in Early 20th Century

The paper is devoted to the problem of the formation of new political discourse under the conditions of the dynamic development of the revolutionary processes in the Russian Empire in early 20th century. Author demonstrates that the transformation of the Russian political space in the context of European political communication was influenced by the democratic dominant of the political values of the world community. Special attention is given to the problem of the application of discourse analysis for the study of Russian revolutionary eventuality.

Текст научной работы на тему «Революционная событийность в контексте политического дискурса России начала ХХ в»

В.Д. Зимина

РЕВОЛЮЦИОННАЯ СОБЫТИЙНОСТЬ В КОНТЕКСТЕ ПОЛИТИЧЕСКОГО ДИСКУРСА РОССИИ НАЧАЛА ХХ в.

Инновационность стратегий современного познания заключается в том, что в центр внимания ставится динамичная и амбивалентная система взаимоотношений субъекта с окружающей средой, где общественные инстанции и разнообразные социальные явления выводятся из их «образа» как формы отражения объективной реальности1.

Локализация и полисубъектность актуального исторического процесса, а также переход от информационного общества постмодерна к манипулятивному обществу постмодерна проявляются в том, что исследователь все чаще опирается не на развернутую систему аргументации, а на символы, метафоры, образы и другие репрезентативные объекты. Все они включают в себя мощные верификационные инструменты когнитивной семантики.

Появляется немало исследований, авторы которых убеждены в том, что «историю бессмысленно перечислять», потому что «историю необходимо понимать»2. Консолидированный поиск целостного взгляда на историческое прошлое, в том числе и на революционизированный политический процесс в России начала ХХ столетия, проявляется в жанровой конвергенции как одной из особенностей современного общественного сознания. Поэтому сам исследовательский процесс, по признанию его участников, все чаще завершается созданием очередного «художественно-романтического мифа», выполненного по классическим канонам мифотворчества идеологической традиционализации3.

Характеризуя атмосферу Гражданской войны в России, известный русский писатель И.А. Бунин признавал: «Революционные времена не милостивы: тут бьют и плакать не велят, -плачущий считается преступником, "врагом народа", в лучшем случае - пошлым мещанином, обывателем». Поэтому быть объективным и беспристрастным в оценке этих событий вряд ли

возможно. «Беспристрастно! - писал он в своих "Окаянных днях". - Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет. А главное: наша "пристрастность" будет ведь очень и очень дорога для будущего историка»4.

Сказанное заставляет задуматься над проблемой политического дискурса в России начала ХХ столетия и возможностью его анализа для выявления тенденций развития политической культуры в рамках трансформации политической системы, особенно если учесть признание другого отечественного писателя М. Пришвина. В 1938 г. в своем дневнике он писал: «Перед всякими событиями исторического государственного переворота -войны, революции логика оставляет людей, и логически вывести войну из фактов никто не может»5.

Каждое поколение перестраивает дискурс в соответствии с новыми основаниями. Поэтому история российской революционности начала ХХ в. постоянно будет менять свою форму в дискурсе настоящего. То, что помнят об этом процессе, зависит от способа его репрезентации, который должен соответствовать скорее способности социальных групп сформировать образ России начала нового столетия, чем возможности исследователя пробудить об этом периоде российской истории воспоминания. По существу, речь идет о реконструкции прошлого. Невозможно ведь воссоздать ход мыслей ни Николая II, ни В.И. Ленина, ни А.Ф. Керенского, ни какого-либо другого государственного, политического деятеля России начала ХХ в. Однако можно установить то, что он говорил в той мере, в какой его слова были включены в коммеморативные формы. Поэтому формирование образов является для исследователя достаточно объективным показателем соотношения сил в том обществе, которое порождает эти образы.

В то же время нельзя не учитывать, что рубеж XIX и ХХ столетий в России отличался утратой веры в старые парадигмы, распадом системы понятий, в которых была выражена привычная картина мира. Стремительно изобретались новые слова, новые понятия, новые выражения. Зачастую они появлялись прежде реалий и властно формировали политическую действительность. Бурная пролиферация новых понятий, прежде всего в сфере социального и политического опыта, и в этом мы согласны с мнением Д. Хапаевой, являлась следствием политических катаклизмов прошедшего века6. Пестрота нравственных идеалов, презентуемых той или иной политической группой, исключала возможность появления проблемного схематизма, который мог бы нейтрализовать катастрофизм в отношениях.

Как считал А.С. Ахиезер, все это приводило к активизации процессов архаизации общества, к превращению массового уличного бунта в государственную монополию7. Исходя из данной посылки, в создании послереволюционной культуры, по мнению Шт. Плаггенборга, участвовали не только большевики, а все общество в целом, ведь в понимании того времени революция означала прежде всего полное разрушение старого8.

Исследуя проблему соотношения истории как науки и историчности мира, известный немецкий исследователь О.Г. Эксле основные параметры исторического знания определяет как:

• соотношение прошлого и настоящего;

• соотношение истории отдельного человека с истории общества в целом;

• соотношение «знания повседневного» и «знания экспер-

тов»9.

При этом важно учитывать, что само так называемое исто-риописание представляет собой образ производства идентичности. Поскольку мотивация процесса конструирования исходит от субъекта, пребывающего в определенном социальном мире, то в каком-то смысле история - это отражение образа настоящего в прошлом. И в этом смысле вся история, включая и историю России начала ХХ в., представляет собой форму мифологии в ее культурно-антропологическом понимании. Иными словами, история представляет собой поле состязательности между субъектами идентификации. Поэтому историческое знание и участники его производства пребывают в несвободной от культурно-ценностного контекста сфере властных взаимовлияний и современных воздействий10. Постмодернистское сближение истории и литературы актуализирует три принципа отбора исторического материала при изучении революционной событийности в России в начале ХХ столетия:

• событийный - за сюжетную основу берутся исторические события;

• историографический - собираются полярные исследовательские точки зрения;

• текстовой - документы подбираются по принципу несовпадения семиотических кодов.

Собранный по указанным основаниям документально-историографический комплекс по любой исторической проблеме, в том числе и по истории России начала ХХ в., становится, по мнению Ю.Л. Троицкого, квазипроизведением, которое обладает достаточно большим потенциалом разнообразных, но равноценных прочтений и интерпретаций11.

Оценочные характеристики революционизированного политического процесса начала ХХ в. в России его современниками являлись, без сомнения, «политически погруженными» и несли на себе отпечаток ценностей политической культуры. В условиях кризиса легитимности самодержавной власти она отражала институциональные, функциональные и коммуникативные составляющие развития российской политической системы, которые были связаны с особенностями национального мышления, общественно-исторической морали и психологии с точки зрения преемственности и изменения господствовавших в массовом сознании установок и стандартов поведения.

Об этом писал в 1906 г. еще М. Вебер, изучая перспективы развития в России либеральной политической традиции. Для него было априорным, что «духовное развитие» этой страны определяется уровнем капиталистического развития и масштабностью распространения «архаичного аграрного коммунизма». Следствием несбалансированности данных процессов является «постоянное качание... между реакционной и революционной романтикой»12.

Пытаясь разобраться в феномене «русского духа» через призму столкновений системоцентризма (индивид есть нечто вспомогательное при достижении надличностных целей) и персонализма (все явления природного и социального мира рассматриваются в контексте мира человеческой личности), А.В. Оболонский, например, выделяет несколько компонентов российского культурного архетипа, суммируемых в «консервативный синдром» общественного развития («антиличностная социальная установка», «комплекс социально-государственной неполноценности и боязни перемен», «дефицит моральных регуляторов поведения», «недостаточная развитость нормальной трудовой этики», «квазиэтатизм, т. е. фетишизация власти», «консервативный национализм», «стихийный народный империализм», «система моральных уловок и самооправданий»)13. По мнению исследователя, данное состояние заставляет задуматься относительно реальных шансов России выбраться из «бесперспективной системоцентристской колеи на довольно жесткую, особенно вначале, но единственно достойную нашего великого и многострадального народа дорогу персоноцентрист-ского развития»14.

В этой связи востребованность метода дискурсивного анализа объясняется актуализацией изучения языковых процессов, связанных с передачей посредством вербальной или невербальной коммуникации знаний, социального опыта, определенных

представлений о существующей действительности. Дискурс-анализ дает возможность наиболее полно отразить возможности языка в трансляции социальных представлений, а также способности языка в консервации социокультурных моделей и архетипов. С одной стороны, дискурс мыслится как речь, вписанная в коммуникативную ситуацию, и в силу этого рассматривается как категория с отчетливо выраженным социальным содержанием по сравнению с речевой деятельностью индивида. С другой стороны, реальная практика современного дискурсивного анализа связана в основном с исследованием закономерностей движения информации в рамках коммуникативной ситуации.

В начале ХХ столетия российское политическое пространство переживало сложный период трансформации всех своих составляющих под влиянием массированного воздействия мирового сообщества (Русско-японская война, формирование Антанты, Первая мировая война) с его демократической доминантой политических ценностей. Сам П.А. Столыпин характеризовал политическую систему России периода первой русской революции как «перестроечную», находящуюся в стадии «брожения». Выход из создавшегося положения он видел в унификации и совершенствовании законодательной базы происходивших изменений. 6 марта 1907 г. в своем первом выступлении в Государственной думе второго созыва в качестве председателя Совета министров он указывал на необходимость поиска «общей руководящей мысли», направленной на создание тех «материальных норм», в которые должны были бы воплотиться новые правоотношения, вытекавшие из всех реформ последнего времени. Только таким образом, считал премьер, «преобразованное по воле монарха отечество наше должно превратиться в государство правовое»15.

Эти идеи Столыпин озвучил еще год назад, будучи тогда только министром внутренних дел. 8 июня 1906 г. в своем ответе на запрос Государственной думы по поводу деятельности министра юстиции он оговаривал, что власть является средством для сохранения спокойствия и порядка, а правительство как аппарат власти в своей деятельности должно опираться на законы. При этом Столыпин подчеркивал обязательность соблюдения разделения ветвей власти, снимая с себя всякую ответственность за саму систему существовавшего правосознания, считая своей миссией «справедливо и твердо охранять порядок в России». «Это моя роль, - резюмировал он, - а захватывать законодательную власть я не вправе, изменять законы я не могу»16.

Однако по мере развития политической ситуации в стране Столыпин вынужден был внести существенные корректи-

ровки в избранную тактику. Во время думских прений 6 марта 1907 г. он особо указал депутатам на то, что волею монарха им не дано право выражать правительству «неодобрение, порицание и недоверие». И это вовсе не означает, что правительство не будет приветствовать «всякое открытое разоблачение какого-нибудь неустройства, каких-либо злоупотреблений»17. В своем выступлении в Государственной думе 13 марта 1907 г. Столыпин объяснял подобную ситуацию, названную им «необходимой обороной», исключительно необходимостью не просто подавить революцию, а сохранить таким образом саму российскую государственность. «Нет законодательства, которое не давало бы права правительству приостановить течение закона, -заявлял он. - Когда государство находится в опасности, оно обязано принимать самые исключительные законы, чтобы оградить себя от распада». Тактика «необходимой обороны» предусматривала не только применение различных репрессий, но и подчинение всех одной воле. Установление диктатуры, по мысли Столыпина, было необходимым в условиях, когда «государственная необходимость стоит выше права и когда надлежит выбирать между целостью теорий и целостью отечества»18.

Однако, призывая к диктатуре, Столыпин не мог не считаться с политическими реалиями и не мог не учитывать бурно развивавшийся процесс демократизации российского общества. И в этой связи стоит опять обратиться к Бунину, который в своих «Окаянных днях» писал 22 апреля 1919 г. в Одессе: «Революция - стихия... Землетрясение, чума, холера тоже стихии. Однако никто не прославляет их, никто не канонизирует, с ними борются. А революции всегда углубляют»19. Пытаясь сохранить монархическую незыблемость российской государственности, Столыпин в то же время углублял революцию, привнося в политическую культуру элементы демократизирующегося сознания и демократизирующегося политического дискурса.

В современных определениях политического дискурса все меньший акцент делается на собственно тексте как части дискурса. Значительное внимание уделяется внелингвистическим, социальным характеристикам дискурса событийного контекста, в котором создается текст, а также индивидуальным целям, интересам и мировоззренческим ориентациям создателя данного текста. Дискурс оценивается как продукт человеческого мышления, формируемого под влиянием событийного ряда.

Под собственно политическим дискурсом начала ХХ в. можно понимать совокупность текстов (нормативно-правовые акты, публикации в СМИ, материалы личного происхождения),

созданных для коммуникации в сфере общественно-политической деятельности. В языковых конструкциях закладываются типичные модели восприятия тех или иных событий и стереоти-пизированные схемы поведения. По этой причине язык выступает не только как инструмент описания событий, но и в качестве части социальной реальности. В первое десятилетие XX в. даже совершенно невинное с точки зрения политической благонадежности, с революционной идеологией ничего общего не имеющее, популярное развлечение - бега - пестрело именами лошадей: «Баррикада», «Бомба», «Заговорщик», «Забастовщик», «Террор», «Радикал» и т. п.20

Политические реалии этого периода понимались именно таким образом, в каких терминах они были представлены в об-щеупотребляемом языке. Так, по словам очевидца Л.В. Розента-ля, если в бурный 1905 г. «не было никакого сомнения в том, что каждый сознательный взрослый человек должен быть членом подпольной партии, готовить забастовки, восстания, бороться за социализм, ...идти в революционеры», то уже летом 1909 г. произошел «решительный перелом в понимании смысла человеческого существования. - целью было самосовершенствование, устроение своего внутреннего мира»21.

Целевой установкой при образовании политического дискурса в России начала ХХ в. являлось формирование в социуме определенного отношения к тому или иному политическому событию (политические стачки в Петербурге в 1904 г., провозглашение Манифеста 17 октября 1917 г., отречение императора Николая II, образование Временного правительства и т. п.) и такой его оценки, которая была бы необходима данному субъекту. Так, в записке на имя царя Николая II от 8 октября 1905 г. министр внутренних дел С.Ю. Витте, названный А.Ф. Керенским режиссером принятия Манифеста 17 октября 1905 г., предлагал царю воспользоваться главным лозунгом общественного движения - «свобода». «Государственная власть должна быть готова вступить и на путь конституционный, - писал будущий премьер. - Пусть докажут, что благо государства в конституции, -самодержавный монарх, интересы коего не могут быть отделены от блага народного, первый, без сомнения, станет на этот путь. Опасению здесь не может быть места, и надо иметь в виду и готовиться и к этому исходу»22.

В этой связи политический дискурс начала ХХ в.: • являлся единством языковой формы, значения и действия, образуя сложную коммуникативную систему («Россия -цитадель православия», «Дума народного гнева», «большевист-

ский переворот как вероломный удар, полностью оставлявший Россию на милость немцев» и т. п.);

• отражал психологию человека, переживавшего состояние социального невроза («политическое лицемерие», «опасность личного режима», «агония власти», «капитуляция русской революции» и т. п.);

• формировал и передавал новое знание («Февраль 1917 г. как дружный, праздничный и светлый единый порыв», «конституционный манифест» и т. п.);

• представлял собой целенаправленное социальное действие («церковные реформы как проявление политических реформ», «защита революции - долг, а отречение царя - необходимость» и т. п.).

Так или иначе, вся текстовая информация данного периода представляла собой стандартную модель коммуникации, в которой были отправитель, сообщение и адресат. Само же сообщение порождалось, а позже интерпретировалось исходя из определенного кода, общего и для отправителя, и для получателя. В процессе коммуникации вырабатывался и определенный литературный стиль, исключавший указатели специализации. Характерно, что все публикации данного периода были рассчитаны на достаточно широкую аудиторию, поэтому отправитель и адресат присутствовали в них не как реальные полюсы акта сообщения, а как одно целое. При этом все публикации были нацелены на вполне определенные реакции более или менее определенного круга читателей, поэтому были открыты для различной интерпретации. Идеологические пристрастия могли привести к тому, что критически настроенный читатель мог выявить невысказанные идеологические характеристики по тексту работы23. И, наконец, фреймовое оформление отличалось удобо-воспринимаемым форматом.

По существу, речь шла о процессе формирования очередных мифов, обозначавших подлинные и реальные события, сакральные и служащие для подражания. Они строились по традиционной схеме и включали в себя следующие пара-метры24:

• создание истории подвигов российского государства и его народов;

• формирование парадигмы всех значимых актов человеческого поведения;

• миф должен «проживаться» аудиторией, которая захвачена вдохновляющей мощью воссозданных в памяти и реактуа-лизированных событий;

• познавая миф, человек должен был познавать происхождение многих явлений и процессов революционизированной России.

Политический дискурс начала ХХ в. отражал механизм формирования политических интересов в рамках социокультурной идентичности. При этом особенно интересным представляется тот факт, что дискурс был связан с архетипами политической культуры России начала ХХ в. как социально передаваемых типовых образцов поведения, характеризовавших управление и политику в российском обществе в эпоху бурных революционных трансформаций.

Как известно, культурный код, задающий пространственные и временные конфигурации основных архетипов политической культуры, с самого начала формирования российской государственности носил двойственный характер - сочетание национального (языческого) и привнесенного (христианско-византийского) элементов. Это породило подвижность национального культурного кода, способность к перевоплощениям на разных этапах развития российской государственности. По воспоминаниям П.Н. Милюкова, Витте «открыто козырял перед царем» термином «конституция», в обычное время неприемлемым25. С опубликованием Манифеста 17 октября 1905 г. Керенский связывал окончание абсолютной власти в России. Он был убежден в том, что главный принцип любой конституции - это невозможность верховной властью принять закон без одобрения представителей народа. Для будущего лидера Временного правительства конституция перестала быть абстрактным лозунгом революционного движения. Он был потрясен реакцией Милюкова, который после ознакомления с текстом известного документа вечером 17 октября 1905 г. заявил: «Ничего не изменилось. Борьба продолжается»26. Кстати, Николай II аналогично оценивал сложившуюся ситуацию. В своих дневниках он констатировал парализацию власти после 17 октября 1905 г.: «В Кронштадте со вчерашнего дня начались беспорядки и разгромы. Добиться известий было трудно, так как телефон не действовал. Ну, уж времена!»27.

Импликация в политическую практику православных архетипов и кодов российской политической культуры сформировала мощные политические мотивации в российском обществе начала ХХ в. Встречая новый 1905 год с надеждой, что господь «дарует России победоносное окончание войны, прочный мир и тихое безмолвное житие», император Николай II, по сути, не расставался с ней на протяжении всей первой русской революции28. Вот весьма интересные дневниковые записи, подтверждающие это29:

• 9 января 1905 г. - «Тяжелый день! В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных местах города. Господи, как больно и тяжело!»

• 17 октября 1905 г. - «Подписал манифест в 5 час. После такого дня голова сделалась тяжелою и мысли стали путаться. Господи, помоги нам, спаси и умири Россию».

• 18 октября 1905 г. - «Сегодня состояние духа улучшилось, так как решение уже состоялось и пережито».

• 3 июня 1907 г. - «Простояла чудная погода. Настроение было такое же светлое по случаю разгона Думы».

• 4 июня 1907 г. - «Такой же чудный день. Слава Богу, уже второй день после роспуска Думы, всюду полнейшее спокойствие!».

Политический дискурс революционной России начала ХХ в. вписывался в коммуникативную ситуацию и в силу этого может рассматриваться как категория с отчетливо выраженным социальным содержанием. Именно по этой причине расстрел мирной демонстрации 9 января 1905 г. Керенский считал «исторической ошибкой, за которую высокую цену заплатили и монархия и Россия». По его мнению, это нанесло сильный удар по моральному состоянию русской армии, потому что «народ и армию должны связывать неразрывные и здоровые узы»30. Современный дискурсивный анализ данного периода развития российской государственности концентрируется вокруг проблемы исследования закономерностей движения информации в рамках коммуникативной ситуации начала ХХ в.

В политическом дискурсе этого времени большее внимание уделялось внелингвистическим, социальным характеристикам самого дискурса, связанным с событийным контекстом (Государственное совещание 1917 г., корниловский мятеж, Демократическое совещание 1917 г. и т. п.), в котором создавался текст, а также с индивидуальными целями, интересами и мировоззренческими ориентациями создателя данного текста (П.Н. Милюков, П.Б. Струве, В.И. Ленин, А.Ф. Керенский, В.М. Чернов, Николай II и др.). Многолетний издатель крупнейшей и самой влиятельной газеты начала ХХ в. «Новое время» А.С. Суворин, отличавшийся крайне консервативными взглядами, писал, что «роспуск Государственной думы (3 июня 1907 г. - В. З.) прошел совершенно равнодушно», так как «само общество, к сожалению, сонно и недеятельно, а оппозиционный элемент многочисленен и деятелен»31. В опубликованной в «Русской мысли» в январе 1907 г. статье «Из размышлений о

русской революции» другой современник происходивших событий П.Б. Струве признавал, что Манифест 17 октября 1905 г. не только не привел к зарождению новой психологии, но, наоборот, «закрепил старую психологию и даже, если можно так выразиться, ожесточил ее». По мнению известного лидера кадетской партии, это выразилось в том, что немедленно после 17 октября 1905 г. «начались проповедь и практика вооруженного восстания». «Русскую революцию, - резюмировал он, - погубил консерватизм ее психологии»32.

Политический дискурс начала ХХ в. представлял собой логически стройную систему, состоявшую из предложений, фраз, смысловых блоков, содержание которых концентрировалось вокруг определенного опорного концепта (революция, Дума, Временное правительство и т. п.). Политические коммуникации осуществлялись не изолированно друг от друга, а пересекались друг с другом множество раз, образуя так называемую дискурсную полифонную сеть. Она состояла из различных дискурсных формаций (или типов политического дискурса), отличавшихся друг от друга по коммуникативным целям, функциям, коммуникативным каналам, акторам, формам репрезентации. Сама же дискурс-ная формация объединяла совокупность текстов или высказываний, которые указывали на исторически очерченную идентичность в процессе высказывания. А единицей анализа выступало только такое высказывание, которое содержало в себе интригу, вне зависимости от того, выражено оно последовательностью слов или предложений («Государственный совет - кладбище благих начинаний Думы», «корниловский мятеж - поражение русской демократии» и т. п.). Отсюда основная цель дискурс-анализа - приведение рассеянного множества высказываний к позиционному единству.

Политический дискурс начала ХХ в. можно рассматривать как некий фрагмент действительности, который обладал временной протяженностью, логикой развертывания и представлял собой законченное сочетание, сформированное на основе организации смыслов с использованием некоего смыслового кода. В этом случае политический дискурс начала ХХ в. выступал как язык, или идеология (например, дискурс консерватизма или дискурс демократии), или как конкретный сюжет (например, дискурс думских выборов в России).

В то же время (и это происходит гораздо чаще) политический дискурс начала ХХ в. следует рассматривать как особый вид социальной коммуникации. Главное внимание должно концентрироваться на изучении внутренней организации элементов тек-

ста, групп высказываний, связанных между собой. При анализе социально-политических процессов начала ХХ в. политический дискурс понимается как социальный диалог, происходивший посредством и через институты общества между индивидами, группами, а также социальными институтами, которые были задействованы в этом диалоге. Поэтому политический дискурс начала ХХ в. представляется на уровнях повседневной коммуникации, официальной коммуникации и СМИ-коммуникации.

При этом сказывалось то обстоятельство, что российское общество только «училось быть политическим». Стремясь к сотрудничеству и компромиссу с властью, «общественники», по мнению Ю.С. Пивоварова, уповали на уничтожение самой этой власти. Результатом стало формирование такой политической власти, которая, «породив публичную власть, стала в ней важнейшим игроком»33.

Проявлявшийся холизм русского мировоззрения проистекал из русского православия, на котором формировалась российская государственность с ее имперским характером. Он требовал глубокой мировоззренческой работы, кристаллизации российских ценностей и в национальную идею («Москва - третий Рим», «мировая революция», «Великая и Единая Россия»), противоречил любому проявлению несоборного регулирования социальных проблем, выступая на страже постулата личной и жертвенной ответственности отдельной личности за деяния всего мира34. Отмечавший последнее А.Ф. Лосев подчеркивал, что внутренний мир интеллигента начала ХХ столетия выступал в образе духовного осознания себя как всего и всего как себя35. Постоянство же подобного «национального задания», по мнению Г.П. Федотова, оборачивалось для России обратным западноевропейскому движением «от свободы к рабству»36.

Для выяснения причин данного процесса в начале XX в. в России немало сделали авторы знаменитого сборника «Вехи». Во внутреннем самосовершенствовании интеллигенции, в «повышении ее творческой энергии» и превращении ее в «избранных личностей» веховцы видели гарантии того, что, найдя адекватное отражение во власти, «воля русского народа» и «идея русского народа» спасут Россию «от механических реакций и революций». Причины крушения интеллигентского мировоззрения начала ХХ в. Н.А. Бердяев, например, выводил из «народнически-утилитарно-аскетического» отношения части интеллигенции к философскому познанию, что превращало ее в «интеллигентщину» с прагматическими интересами «распределения и управления в сознании и чувствах», доминировавшими «над интересами произ-

водства и творчества»37. Убежденный в том, что отечественная интеллигенция не всегда бывает интеллигентной, поскольку «психологический тип интеллигенции покоится на социально-групповых особенностях, а не на духовной мощи», он настаивал на радикальном реформировании интеллигентского сознания с помощью «очистительного огня философии»38.

К этим «изъянам» интеллигенции Б.А. Кистяковский относил еще и характерную для нее «притупленность правосознания», отсутствие какого-либо интереса к правовой природе конституционного государства. В совокупности своей эти «изъяны» обусловили отсутствие «правового порядка в повседневной жизни русского народа»39.

Проистекавшее из этого «безрелигиозное отщепенство от государства русской интеллигенции» было, по мнению П.Б. Струве, ключом к пониманию революционного процесса. Развивая эту мысль дальше, он доходил до утверждения, что «русская интеллигенция как особая культурная категория есть порождение взаимодействия западного социализма с особенными условиями (российского. - В. З.) культурного, экономического и политического развития». Поэтому, если «нет на Западе того чувствилища, которое представляет интеллигенция», то в России, считал Струве, «до рецепции социализма» был только «образованный класс»40.

С.Л. Франк в дополнение вводил еще нравственный аспект, подчеркивая его динамику при характеристике умонастроений интеллигенции. По его убеждению, «морализм» выступает главным критерием «разграничения людей, поступков, состояний на хорошие и дурные, добрые и злые»41.

Системный анализ взглядов веховцев свидетельствует о полном отсутствии концептуального единства в их идейном стане. Каждый автор выдвигал одну или несколько отличительных черт русской интеллигенции, которые зачастую не только не суммировались с позицией другого автора, но даже противоречили ей.

Целесообразность общего знаменателя признавали многие. «Если бы все силы направить на внутреннее преодоление у нас раздора, - писал Бердяев 23 февраля 1908 г. в статье "Больная Россия", - то можно было бы ослабить последствия. хронической болезни русского национального развития, в котором все усиливается разрыв всех частей народного организма»42. Однако лишь Петрункевичу удалось отчасти «консолидировать» веховцев на общем признании «безрелигиозности» интеллигенции43.

П.Н. Милюков тоже добавил еще «антигосударственность» и «космополитизм», противопоставляя термины «интеллигентность» и «мещанство» и отличая прямо пропорциональное отношение понятий «интеллигенция» и «культура». Графической конфигурацией (в виде двух концентрических кругов) - своеобразной «матрешкой» - кадетский лидер выразил взаимозависимость терминов «интеллигенция» («центральное ядро») и «образованный класс» («среда непосредственного воздействия интеллигенции»)44.

Для Д.Н. Овсянико-Куликовского основополагающим в констатации явления было «прямое или косвенное», «активное или пассивное» участие интеллигенции, замыкающей в себе все образованное общество, в умственной жизни страны, связанной с выработкой ее так называемых духовных ценностей45.

Особенностями политического дискурса в России начала ХХ в. являлись его полемичность и агрессивность, которые проявлялись в подборе слов с высокой степенью оценочности. Политический дискурс был направлен на создание негативного образа политического противника («конституционная власть», «контрреволюция» и т. п.). Однако логическая аргументация и убеждение занимали при этом далеко не лидирующее место. Используемая, например, в дневниковых записях или частной переписке так называемая стратегия «размышления вслух» дополнялась «игрой на чувстве долга» либо других моральных установках. Эффективность внушения довольно часто достигалась лишь тогда, когда содержательные компоненты внушения резко расходились с ожидаемыми аудиторией. Русское социальное пространство отличалось повышенной эмоциональностью, а потому иллюзорностью46.

Что же касается использования концептуальных метафор, то их функция в процессе политической коммуникации сводилась к формированию имплицитного представления о том или ином явлении. Как своеобразная модель понимания ситуации метафора конструировала систему понятий россиянина начала XX в. и участвовала в создании его ценностной системы. Анализируя развитие первой русской революции, М. Вебер писал в 1906 г. о том, что «бюрократия самодержавного режима и на этот раз. пожнет плоды своей долголетней демагогической политики: с одной стороны, поощрять капитализм, а с другой - сдерживать любое развитие буржуазной самостоятельности, в то же время натравливая общественные классы друг на друга»47.

Основанные на архетипах и мифологемах метафоры обладали огромной внушающей силой и были направлены на созда-

ние стереотипной реакции на определенные политические события революционизированной России. В своих воспоминаниях упоминаемый уже Бунин писал об обязательности «высокого стиля» речей политиков и революционных призывов поэтов во время первой русской революции (а затем перед началом второй) и замене его самым низким, когда революция осуществ-ляется48.

Политический дискурс начала ХХ в. отличался повышенной эмоциональностью, которая проявлялась в форме негативной экспрессии. Ее воздействие усиливалось в силу того, что концептуальные метафоры самодержавного прошлого соседствовали с метафорами новых политических реалий. «Интеллигенция наша еще не освоилась с. реальным соотношением идеи и факта в политике. - писал П.Б. Струве в своей статье "Русская идейная интеллигенция на распутье", опубликованной 27 января 1906 г. в "Полярной звезде". - Она еще слишком верит в программы, и она слишком плохо наблюдает и слишком низко ценит факты. Коллективная политическая мысль нашей интеллигенции находится еще в состоянии наивности, почти младенчества»49.

Все это усиливало дискуссионность российского политического пространства в его трансформационном фрейме, который формировался в историческом континууме от самодержавности к большевистской диктатуре. Это было результатом традиционной для российской политической культуры межпоколенческой трансляции мобилизирующей силы государственной идеологии, которая скрепляла и определяла вектор политического развития правящей элиты. В этой связи трудно не согласиться с П.Б. Струве, который в статье «Из размышлений о русской революции», опубликованной в январе 1907 г. в «Русской мысли», писал о русской революции как о «весьма модерне», потому что в отличие от других революций борьба классов и социализм были «духовными силами, которые вносились в живое и живущее общественное движение как готовые продукты, как давно утвержденные образцы, как бесспорные управляющие идеи»50.

Политический дискурс в России начала ХХ в. отражал своеобразный опыт отношения народа к власти. Проявляясь в той или иной форме, он типологически был однороден. В его основе находилось, выражаясь словами В.К. Кантора, «состояние перманентного бунта»51. Оно хорошо прослеживается по дневниковым и мемуарным записям участников и очевидцев происходивших революционных баталий начала ХХ в. Пронизанные идеей необходимости борьбы они, как писал в Берлине в январе

1920 г. в своих воспоминаниях комиссар Временного правительства В.Б. Станкевич, отражали душевные искания человека, нацеленного именно на войну и разочаровывавшегося в этой войне. Причины последнего В.Б.Станкевич объяснял просто: «Власть стремится к самым хорошим целям. Но в ее руках все превращается в противоположность намеченному»52.

Крайние формы все это приняло в бурном 1917 г. Известная писательница Р.М. Хин-Гольдовская писала в своих дневниковых записях 21 января 1917 г.: «Живем в какой-то эпидемической неврастении. Сплетни, слухи, догадки и напряженное ожидание неминуемой катастрофы. Мир сошел с ума. Не верю я в русскую революцию. Не верю и еще больше боюсь ее. Будут бунты, и будет расправа.»53.

Гражданская война сделала политический дискурс более радикальным, придала ему наступательный характер. В этой атмосфере накаленных страстей большевики и их политические противники рассчитывали на так называемое классовое сознание, которое, как признавал в 1923 г. в своих воспоминаниях ленинский соратник Ф.Ф. Раскольников, «инстинктивным путем находит своих вождей, вопреки самой разнузданной клевете, рассчитанной на политическое убийство»54. Выступления политических лидеров опережали их конкретные действия. Политическая манипуляция сознанием выдвигалась на передний план в военном противостоянии красных и белых. В этой связи весьма интересным выглядят замечания митрополита Вениамина (Федченкова) о деникинских «аршинных афишах». Очевидец происходившего, он в своих воспоминаниях писал об их двух «ошибках»:

• «.мелким шрифтом напечатано - ну кто же будет тут читать, да еще целую простыню?!»;

• «. правительство Деникина убеждает. В революционную бурю убеждать?! Да люди тут в пламенной горячке, а они убеждают их? Тут нужно действовать, а не лекции с кафедры читать.»55.

Дифференциация тех или иных политических событий осуществлялась крайне просто, по известной схеме «мы - они». Так, 4 сентября 1918 г. в петроградской «Красной газете» появилось предписание для всех издателей периодических изданий «обменять выданные им разрешения на право издания на новые». В противном случае издания попадали в категорию «белогвардейских» и должны были «преследоваться»56. Как писал в своих дневниковых записях 6 апреля 1919 г. В.Г. Короленко, для правящих большевиков «контрреволюция стала на место небла-

гонадежности. Она не только поступок, не только образ действий, а и образ мыслей»57.

О том или ином событии помнят только тогда, когда оно размещается в концептуальных структурах, определенных сообществом. Локализуя образы, через которые участники и очевидцы политических событий в России на рубеже веков воспринимали свой мир, можно понять структуру их коллективного воображения и соотношение сил тех социальных групп, к которым они принадлежали. Поэтому гораздо важнее не воссоздать, как нередко декларируется, так называемую картину революционной событийности в России начала ХХ в., а описать образы, в которых тогда жила коллективная память58. Только в этом случае редуцированная до определенного объема конструкция революционной событийности в России начала ХХ в. способна максимально эффективно выполнить познавательную и идентификационную «функции истории».

Примечания

1 См.: Ким С.Г. Историческая антропология в Германии: методологические искания и историографическая практика. Автореф. дис. ... д-ра. ист. наук. Томск, 2003. С. 39-40.

2 Веллер М., Буровский А. Гражданская история безумной войны. М., 2007. С. 6.

3 См.: Болгарин И.Я., Смирнов В.В. Девять жизней Нестора Махно. СПб., 2006.

4 Бунин И.А. Окаянные дни. М., 1999. С. 61, 687.

5 Пришвин М. Дневник 1938 года // Октябрь. 1997. № 1. С. 115.

6 См.: Хапаева Д. Герцоги республики в эпоху переводов: Гуманитарные науки и революция понятий. М., 2005. С. 195.

7 См.: Ахиезер А.С. Катастрофы в природе и обществе как нравственная проблема (на историческом опыте России) // Ахиезер А.С. Труды. М., 2006. С. 280.

8 См.: Плаггенборг Шт. Революция и культура: Культурные ориентиры в период между Октябрьской революцией и эпохой сталинизма. СПб., 2000. С. 327.

9 См.: Эксле О.Г. Историческая наука в постоянно меняющемся мире // Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. Вып. 11. М., 2004. С. 86-93.

10 См.: Тишков В.А. Диалог истории с антропологией на рубеже столетий // Историческая наука на пороге XXI века. Новосибирск, 2001. С. 147.

11 См.: Троицкий ЮЛ. Историографический дискурс и возможность синтеза // Дискурс: Коммуникативные стратегии культуры и образования. М., 2002. № 10. С. 134.

12 Вебер М. О России: Избранное. М., 2007. С. 34-35.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

13 Оболонский А.В. Драма российской политической истории: система против личности. М., 1994. С. 9, 327-334.

14 Там же. С. 326.

15 Столыпин П.А. Нам нужна Великая Россия...: Полн. собр. речей в Государственной думе и Государственном совете: 1906-1911 гг. М., 1991. С. 50-51.

16 Там же. С. 40-42.

17 Там же. С. 63-64.

18 Там же. С. 73-74.

19 Бунин И.А. Указ. соч. С. 96.

20 См.: Могильнер М. На путях к открытому обществу: кризис радикального сознания в России (1907-1914 гг.). М., 1997. С. 6.

21 Розенталь Л.В. Свидетельские показания любителя стихов начала XX века // Новый мир. 1999. № 1. С. 151-152.

22 Керенский А.Ф. Россия на историческом повороте: Мемуары. М., 1993. С. 37-38.

23 См.: Эко У. Роль читателя: Исследования по семиотике текста. СПб., 2005. С. 14, 19, 45, 53.

24 См.: Элиаде М. Аспекты мифа. М., 2005. С. 23-24.

25 Милюков П.Н. Воспоминания (1859-1917). М., 1990. С. 323.

26 См.: Керенский А.Ф. Указ. соч. С. 38-39.

27 Дневники императора Николая II. М., 1991. С. 286.

28 Там же. С. 245.

29 Там же. С. 246, 285, 370.

30 Керенский А.Ф. Указ соч. С. 33-34.

31 Суворин А.С. Дневник. М., 1992. С. 404.

32 Струве П.Б. РаШо1ка: Политика, культура, религия, социализм. М., 1997. С. 31.

33 Пивоваров Ю.С. Русская политика в ее историческом и культурном отношениях. М., 2006. С. 103.

34 Бялый Ю. Звезда и смерть российской интеллигенции // Россия, XXI. 1997. № 5/6. С. 6-7.

35 Лосев А.Ф. Философия имени. М., 1990. С. 82-83.

36 Цит. по: Кантор В. Личность вопреки // Октябрь. 1998. № 4. С. 121.

37 Бердяев Н.А. Философская истина и интеллигентская правда // Вехи: Интеллигенция в России: Сб. статей: 1909-1910. М., 1991. С. 24-25.

38 Бердяев Н.А. Духовный кризис интеллигенции. М., 1998. С. 11, 192.

39 Кистяковский Б.А. В защиту права (интеллигенция и правосознание) // Вехи. С. 113, 119.

40 Струве П.Б. Интеллигенция и революция // Там же. С. 143, 150-151.

41 Франк Л. С. Этика нигилизма // Там же. С. 156.

42 Бердяев Н.А. Духовный кризис интеллигенции. С. 94-96.

43 Петрункевич И.И. Интеллигенция и «Вехи» // Вехи... С. 210-211, 215.

44 Милюков П.Н. Интеллигенция и историческая традиция // Там же. С. 298-299, 314.

45 См.: Овсянико-Куликовский Д.Н. Психология русской интеллигенции // Там же. С. 382, 385.

46 См.: Булдаков В.П. Quo vadis? Кризисы в России: пути переосмысления. М., 2007. С. 72.

47 Вебер М. Указ. соч. С. 54.

48 См.: Бунин И.А. Указ. соч. С. 670-671.

49 Струве П.Б. Указ. соч. С. 16.

50 Там же. С. 23.

51 Кантор В.К. Между произволом и свободой: К вопросу о русской мен-тальности. М., 2007. С. 218, 238.

52 Станкевич В.Б. Воспоминания: 1914-1919; Ломоносов Ю.В. Воспоминания о Мартовской революции 1917 г. М., 1994. С. 176.

53 Хин-Гольдовская Р.М. Из дневников: 1913-1917 // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 21. СПб., 1997. С. 572-573.

54 Раскольников Ф.Ф. Кронштадт и Питер в 1917 году. М., 1990. С. 190.

55 Митрополит Вениамин (Федченков). Россия между верой и безверием. М., 2003. С. 246.

56 Цит. по: Негретов П.И. В.Г. Короленко: Летопись жизни и творчества: 1917-1921. М., 1990. С. 68.

57 Там же. С. 100.

58 См.: Коллингвуд РДж. Идея истории. М., 1980.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.