Научная статья на тему 'Притчевое начало в нарративе повести Ф. М. Достоевского «Записки из подполья»'

Притчевое начало в нарративе повести Ф. М. Достоевского «Записки из подполья» Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
504
139
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Текст научной работы на тему «Притчевое начало в нарративе повести Ф. М. Достоевского «Записки из подполья»»

В.И. Габдуллина

Барнаул

ПРИТЧЕВОЕ НАЧАЛО В НАРРАТИВЕ ПОВЕСТИ Ф.М. ДОСТОЕВСКОГО «ЗАПИСКИ ИЗ ПОДПОЛЬЯ»

Нарративная структура «Записок из подполья» складывается из двух дискурсов: повествование рассказчика обрамлено

примечанием автора за подписью «Фёдор Достоевский» и его же кратким послесловием. «Фёдор Достоевский» - это номинация концепированного автора, который счел необходимым дистанцироваться от автора «Записок», предпослав тексту примечание, в котором подчеркивается вымышленный характер героя-рассказчика: «И автор записок и самые «Записки», разумеется, вымышленные» [Достоевский, 1973, 5: 99] [1]. Таким образом, Достоевский снимает элемент мистификации (который присутствует, например, в его «Записках из Мертвого дома» и в романе «Униженные и оскорбленные» [2]). Подчеркивая, что герой записок - всего лишь вымысел, автор одновременно и отделяет его от себя, и указывает на связь с ним (на уровне: создатель - создание). Наряду с этим, отмечая, что «автор записок» - «один из представителей еще доживающего поколения», «один из характеров протекшего недавнего времени» [Достоевский, 1973, 5: 99], писатель оставляет за собой право, как человек, принадлежащий к тому же поколению, сделать автора «Записок» проводником некоторых собственных мыслей. В связи с этим в критике и литературоведении возникли разночтения в трактовке авторской позиции Достоевского в его повести «Записки из подполья».

После появления в 1926 г. работы А.П. Скафтымова [Скафтымов, 1972: 88-128], можно считать снятым вопрос о прямой аналогии между автором и героем «Записок из подполья», который обсуждался в критике и литературоведении довольно продолжительное время (и до сих пор продолжает интересовать исследователей Достоевского), начиная со статьи Н.К. Михайловского, утверждавшего: «Подпольный человек не просто подпольный человек, а до известной степени сам Достоевский» [Михайловский, 1956: 377]. А.П. Скафтымов указал главное отличие подпольного человека от автора («Герой подполья - это “беспочвенник”, последовательно проведенный до конца и осознавший себя» [Скафтымов, 1972: 123]) и обозначил авторскую позицию относительно героя: «...подпольный

человек в “Записках” не только обличитель, но и обличаемый» [Скафтымов, 1972: 90].

Нас будут интересовать не факты схождения или расхождения позиций автора и героя - и то, и другое имеет место в повести, как и в других произведениях писателя, безусловно, переплавлявшего свой собственный жизненный опыт в личностях своих героев, - а стратегия авторского дискурса в изображении динамики духовного процесса, переживаемого героем, повлиявшая на нарративную структуру повести.

«Записки из подполья» стали важным этапом в формировании притчевой стратегии авторского дискурса, реализовавшейся впоследствии в романном «пятикнижии». Притчевое начало в этом произведении, в силу его более лаконичной по сравнению с романом формы, выступает более явственно.

Прежде всего, следует отметить, что изображение обстановки действия в «Записках из подполья» редуцировано, что является характерной чертой притчевого нарратива, в котором «природа и вещи упоминаются лишь по необходимости, действие происходит как бы без декораций» [Аверинцев, 1987: 305]. По поводу изображения «внешней предметной обстановки», в повести Достоевского писал

Н.М. Чирков, отмечая, что «социально окрашенный петербургский фон, столь характерный потом для “Преступления и наказания”», в «Записках из подполья» «дается крайне сжато» [Чирков, 1967: 61].

В примечании к первой части повести автором сформулирована художественная задача: «...вывести перед лицо публики, повиднее обыкновенного, один из характеров протекшего недавно времени» [Достоевский, 1973, 5: 99]. Таким образом, задаются некоторые параметры притчевой стратегии, одной из типологических черт которой, по наблюдению С.С. Аверинцева, является то, что «действующие лица притчи, как правило, не имеют не только внешних черт, но и “характера” в смысле замкнутой комбинации душевных свойств» [Аверинцев, 1987: 305]. Подобным образом представлен герой «Записок из подполья» - читателю неизвестно даже его имя (как и имена героев евангельских притч). В «Записках» изображается «один из характеров», подобно тому, как в притчах Иисуса - «один человек» (Лк. 15: 16; 16:1; 20: 9), «некоторый человек» (Лк. 15: 11; 17: 19; 19: 12), «некто» (Лк. 13: 6). Употребление автором слова «характер», в данном случае не является определяющим, главную нагрузку в этом словосочетании имеет определение «один из». В формуле - «вывести

перед лицо публики» - содержится дидактическая интенция,

являющаяся обязательной приметой притчи.

Притчевое начало является приметой не только авторского повествования, но и дискурса героя-нарратора. Представляясь читателям, рассказчик рекомендует себя следующим образом: «я один коллежский асессор» [Достоевский, 1973, 5: 100, 101]. Установка рассказчика на адресный монолог («Мне теперь хочется рассказать вам, господа...» [Достоевский, 1973, 5: 101]) также соответствует притчевой коммуникативной стратегии. Хотя рассказчик неоднократно заявляет, что пишет «для одного себя» и не рассчитывает, что его «записки» будут кем-то прочитаны («читателей у меня никогда не будет»), а обращения к читателям, которыми пестрит его повествование, - это всего лишь «форма, одна пустая форма» [Достоевский, 1973, 5: 122], тем не менее, для его записок характерна не только исповедальность, на которую неоднократно указывали исследователи [3], но и стремление поучать, «проповедовать» свою веру. «Я верю в это, я отвечаю за это.», -заявляет подпольный, провозглашая свою идею, что «люди всё ещё люди, а не фортепьянные клавиши» и «всё дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек доказывал себе, что он человек, а не штифтик!» [Достоевский, 1973, 5: 117]. Как замечает В.И. Тюпа, «в коммуникативной ситуации притчи креативная компетенция говорящего состоит в наличии у него убеждения, организующего учительный дискурс» (Здесь и далее курсив автора. - В.Г.) [Тюпа, 2001: 16]. Связь притчевого нарратива с проповедью проявляется «в авторитарной риторике императивного, монологизированного слова», а также в том, что в проповеди «притча нередко встречается в качестве нарративного вкрапления» [Тюпа, 2001: 16]. Роль притчевых вкраплений выполняют в первой части «Записок» разные по объему истории, иллюстрирующие рассуждения рассказчика: пассажи об офицере, гремящем саблей; о сознающей мыши; о каменной стене, о зубной боли; о господине, знавшем толк в лафите; о приятеле, поступающем вопреки собственным убеждениям о выгоде; о хрустальном дворце (список можно продолжить), -призванные сделать «проповедь» подпольного парадоксалиста убедительнее. Суть этих пассажей в том, что они в краткой и аллегорической форме передают главную мысль подпольного парадоксалиста, которая звучит как вывод-назидание: «Человеку надо

- одного только самостоятельного хотенья, чего бы эта самостоятельность ни стоила и к чему бы ни привела» [Достоевский, 1973, 5: 113].

Манифестируемая рассказчиком форма «анекдота», в которую он облекает повествование во второй части повести «По поводу мокрого снега», также условна и не соответствует истинной природе дискурса подпольного парадоксалиста. Как пишет В.И. Тюпа, «анекдот невозможно рассказывать себе самому» [Тюпа, 2001: 17]. Подпольный парадоксалист маскирует исповедь под анекдот, сводя в своих «записках» противоположные дискурсивные стратегии. «Противоположным полюсом анекдотического дискурса выступает исповедальное покаяние (коммуникативная стратегия “саморазоблачения” есть до известной степени рассказывание “анекдота” о себе самом)», - пишет в своей работе, посвященной аналитике повествовательного дискурса В.И. Тюпа [Тюпа, 2001: 17]. Таким образом, дискурс героя-рассказчика представляет собой сложный синтез различных нарративных стратегий, характерных для исповеди, проповеди, анекдота, притчи и записок для себя, что придает парадоксальность как его форме, так и содержанию. При этом притчевое начало, ориентирующее на евангельскую притчу о блудном сыне, является доминирующим.

В «Записках из подполья» задана жизненная траектория героя, отражающая почвенническую идеологию автора, - движение от мрака подполья и обособления к живой жизни - которая совпадает в своих метафизических параметрах с духовной парадигмой притчи о блудном сыне. Подобно герою притчи, подпольный парадоксалист предстает перед читателем не как объект художественного наблюдения, а как субъект этического выбора [Аверенцев, 1987: 305].

Отказавшись от линейно-биографического принципа изображения жизни героя, Достоевский сделал объектом авторского внимания его духовную жизнь; при этом пространственно-временная категория дороги переносится в мировоззренческий план, приобретая метафорическое значение. В рассуждениях подпольного парадоксалиста прокладывание человеком своего жизненного пути иронично названо инженерным искусством: «. человек есть

животное, по преимуществу созидающее, присужденное стремиться к цели сознательно и заниматься инженерным искусством, то есть вечно и беспрерывно дорогу себе прокладывать... » [Достоевский, 1973, 5: 118].

Философия подпольного человека состоит в утверждении права на своеволие, которое проявляется в его желании «иногда вильнуть в сторону» от обязанности «пробивать себе дорогу». Его своеволие сродни желанию блудного сына «жить как ему любо». Подпольный парадоксалист в своих рассуждениях сравнивает себя с

человеком, «отрешившимся от почвы и народных начал» [Достоевский, 1973, 5: 107], в ироничном ключе используя выражение, заимствованное из статей Ф.М. Достоевского, опубликованных в журналах «Время» и «Эпоха» (это определение в тексте взято автором «Записок» в кавычки как цитата из современной периодики). В данном случае, ирония героя - один из многочисленных приемов, благодаря которым концепированный автор отделяет свою позицию от позиции героя-нарратора - подпольного человека. Своеволие подпольного, в отличие от блудного сына, направлено не только и не столько против патриархальной морали, сколько против любой регламентирующей его хотения системы, включая законы природы: «. люди все ещё люди, а не фортепьянные клавиши, на которых хоть и играют сами законы природы собственноручно, но грозят до того доиграться, что уж мимо календаря [4] и захотеть ничего нельзя будет» Достоевский, 1973, 5: 117].

Исповедь подпольного человека инициирована страданием от сознания своего полного одиночества и отделённости от мира. «Я-то один, а они-то все», - вспоминает подпольный свою мысль, пришедшую ему в голову в момент первого осознания своей непохожести на других [Достоевский, 1973, 5: 125]. Мечты

подпольного парадоксалиста, которые он сам называет подлыми, проистекали из потребности признания его личности окружающими, из самой глубокой потребности любви, которой он сам себя лишил, уйдя в свое подполье: «Но сколько любви, господи, сколько любви переживал я, бывало, в этих мечтах моих, <...> хоть и фантастической любви, хоть и никогда ни к чему человеческому на деле не прилагавшейся, но до того её было много... » [Достоевский, 1973, 5: 123]. Этих уединенных мечтаний герой «Записок», по его признанию, не выдерживал больше трех месяцев, начиная «ощущать непреодолимую потребность ринуться в общество» [Достоевский, 1973, 5: 131]. «Столкновение с действительностью» [Достоевский, 1973, 5: 148] привело героя к осознанию порочности той жизни, которую он вел.

В завершении повести, где подпольный человек заканчивает свои воспоминания, им дается нравственная оценка с позиции героя, изменившегося под влиянием исповеди, в которую вылились «Записки»: «... мне было стыдно, все время, как я писал эту повесть: стало быть, это уже не литература, а исправительное наказание» [Достоевский, 1973, 5: 178], Исповедь подпольного человека, которая в первой части «Записок» выглядела как «исповедание веры», во второй части повести превращается в исповедь-покаяние [5].

В финале повести стратегия авторского дискурса проявляется в создании притчевой ситуации: герой от утверждения своей

исключительности переходит к осознанию всемства - своей связи с определенным слоем русского общества, утратившим понимание живой жизни; это дает ему право обратиться к своим сотоварищам по подполью с нравоучением, чтобы приобщить их к открывшейся ему истине. Обращает на себя внимание изменение риторических форм слова героя: в финале местоимение я, заменяется на мы; проповедь сочетается в речи героя с самообличением и покаянием: «Мы мертворожденные, да и рождаемся-то давно уж не от живых отцов, и это нам всё более и более нравится. Во вкус входим. Скоро выдумаем рождаться как-нибудь от идеи» [Достоевский, 1973, 5: 179]. Представляется, что именно в финале повести, прошедший через заблуждения и прозрение герой в наибольшей степени близок автору -писателю Ф.М. Достоевскому, обращающемуся к людям своего поколения, представителям «протекшего недавнего времени» со своей идеей о необходимости возвращения на родную почву, возрождения посредством соединения с её живой жизнью.

В оценке личности современного стремящегося к свободе человека сквозит неверие подпольного парадоксалиста в то, что отвыкший от живой жизни человек сможет распорядиться этой свободой: «. дайте нам, например, побольше самостоятельности, развяжите любому из нас руки, расширьте круг деятельности, ослабьте опеку, и мы... да уверяю же вас: мы тотчас же попросимся опять в опеку» [Достоевский, 1973, 5: 178]. Вариации этой мысли получат воплощение в романах Достоевского - от «Преступления и наказания» до «Братьев Карамазовых». В романе «Братья Карамазовы» великий инквизитор подобным образом рассуждает о людях: «Свобода, свободный ум и науки заведут их в такие дебри и поставят перед такими чудами и неразрешимыми тайнами, что одни из них, непокорные и свирепые, истребят себя самих, другие, непокорные, но малосильные, истребят друг друга, а третьи, оставшиеся, слабосильные и несчастные, приползут к ногам нашим и возопят к нам: “Да, вы были правы, вы одни владели тайной его, и мы возвращаемся к вам, спасите нас от нас самих”» [Достоевский, 1976, 14: 235]. Однако, казуистика великого инквизитора, направленная на обоснование права подчинить своей власти человечество, отличается от «парадокса» подпольного человека. По логике автора «Записок из подполья» спасение людей, подобных подпольному человеку, - в возвращении «под опеку» законов живой жизни. Этот путь, только намеченный героем «Записок из подполья», будет пройден Родионом

Раскольниковым, для которого после опытов «свободы» (представших в болезненных грёзах героя в эпилоге романа в апокалиптической картине гибели «непокорного» человечества) «вместо диалектики наступила жизнь» [Достоевский, 1973, 6: 422].

Таким образом, траектория духовного движения героя «Записок из подполья» приобретает циклические очертания: вначале уход от мира в свою скорлупу, в угол, в обособление, - в конце записок намечен выход из обособления, возвращение к живой жизни. В результате последовательно проведенной авторской стратегии, создается произведение, близкое по своей природе к философской притче, в основе которой лежит евангельский архетип и почвенническая концепция Ф.М. Достоевского.

Примечания

1. Текст Ф.М. Достоевского дается курсивом, выделенное Достоевским -подчеркивается, выделенное автором статьи обозначено полужирным шрифтом.

2. О влиянии на форму «записок» указанных произведений пушкинских

«Повестей Белкина» см.: [Габдуллина, 2004: 98, 101].

3. См. например: [Мочульский, 1995], [Чирков, 1967], [Скафтымов, 1972],

[Криницын, 2001].

4. О «календаре жизненном» молодой Федор Достоевский писал брату

Михаилу как о принадлежности «отвратительных подло-ограниченных седобородых мудрецов, знатоков, фарисеев жизни», «гордящихся опытностью, то есть своею безличностью (ибо все в одну мерку стачаны), <...> и с неистощимой мелкою злостью осуждающих сильную горячую душу, не выносящую их пошлого, дневного расписания и календаря жизненного» (28/1, 138). В контексте этих рассуждений, календарь, у Достоевского символизирует костную силу традиции и закона, ограничивающих самореализацию личности.

5. Об исповедальной ситуации и формах исповеди в «Записках из

подполья» и других произведениях Достоевского см.: [Криницын, 2001].

Библиографический список

1. Габдуллина, В.И. Идея «почвенничества» в аспекте религиозно-

нравственных исканий Ф.М. Достоевского (роман «Униженные и оскорбленные») / В.И. Габдуллина // Вестник НГУ. Серия: История, филология. Вып. I: Филология. - Новосибирск, 2004. - Т. 3. - С. 96-102.

2. Скафтымов, А.П. «Записки из подполья» среди публицистики

Достоевского / А.П. Скафтымов // Нравственные искания русских писателей. - М.: Советский писатель, 1972. -С. 88-128.

3. Михайловский, Н.К. Жестокий талант / Н.К. Михайловский // Ф.М. Достоевский в русской критике. - М.: Худож. лит., 1956 - С. 306-385.

4. Аверинцев С.С. Притча / С.С. Аверинцев // Литературный энциклопедический словарь. - М.: Советская энциклопедия, 1987. - С. 305.

5. Чирков, Н.М. О стиле Достоевского (проблемы, идеи, образы) / Н.М. Чирков. - М: Наука, 1967. - 303 с.

6. Мочульский, К.В. Гоголь. Соловьев. Достоевский / К.В. Мочульский. -М.: Республика, 1995. - 607 с.

7. Криницын, А.Б. Исповедь подпольного человека: антропологии Ф.М. Достоевского / А.Б. Криницын. - М.: Диалог МГУ; МАКС Пресс, 2001.

- 371 с.

8. Тюпа В.И. Нарратология как аналитика повествовательного дискурса («Архиерей» А.П. Чехова) / В.И. Тюпа. - Тверь: Твер. гос. ун-т, 2001. -58 с.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.