М.А. Александрова
«...НО РОЗА В РУКЕ - ДЛЯ ЧЕГО?»
О НОВОМ КОНТЕКСТЕ КЛАССИЧЕСКОГО ОБРАЗА В ЛИРИКЕ БУЛАТА ОКУДЖАВЫ
В статье ставится вопрос о литературных источниках образа розы в лирике Булата Окуджавы. Рассматривается своеобразие интерпретационного контекста классического образа.
Ключевые слова: Окуджава; Пушкин; роза; контекст; мотив; метафора; мифологема; античность; аллюзия; реминисценция.
Вопреки филологическому мифу о том, что роза «давно скомпрометирована как в мировой, так и в русской поэзии»1, этому образу остаются верны самые смелые экспериментаторы ХХ столетия - от Маяковского до Бродского. Вечность розы обусловлена ее необычайной способностью обновляться, сохраняя «все то, что про нее пели на ее дальнем пути с иранского востока»3. Традиционалист Окуджава, дороживший памятью культуры, именно в диалоге с известным и каноническим создавал преимущественно новые, глубоко индивидуальные контексты розы.
Вопрос об источниках розы в лирике Окуджавы однозначно не решается. С.В. Ломинадзе видит здесь прежде всего грузинские корни, в частности, влияние Николоза Бараташвили в переводах Б.Л. Пастернака, шире - опосредованную восточную традицию4. Но традиционным спутником «розы Г афиза» был соловей, а поэт нигде не воспроизводит эту пару и даже не дает отсылок к соответствующему литературному фону. Когда Окуджава насаждает розу в пространстве арбатском5 («Арбатский романс», «Речитатив», «Арбатские напевы»), подмосковном6 («Роза сентябрьская из Подмосковья...»), варшавском («Украшение жизни моей...»), парижском
(«Парижская фантазия»), обнаружить ее восточное происхождение затруднительно.
Иногда Окуджава подсказывает литературный источник розы, направляя читательское восприятие собственного образа: так, «роза красная» в стихотворении «Я горой за сюжетную прозу...» демонстративно возведена к «банальной» поэтике городского романса, но благодаря этому ироническому нажиму и рождаются новые смыслы. Реминисценции из элегического романса И. Мятлева, памятного своей первой строкой («Как хороши, как свежи были розы.»), неизменно остранняются.
Размежевание с поэтом-предшественником также может быть эксплицировано; при этом дополнительный ассоциативный контекст розы формируется в диалоге с поэтом-современником. Общепризнано значение Александра Блока для начинавших литературный путь в годы «оттепели»; с годами многие из них освобождались от своей юношеской завороженности , что проблематизирует вопрос о блоковской традиции даже в творчестве Окуджавы. Среди значимых для него рецепций Блока - поэма Андрея Вознесенского «Оза» (1964), где Прекрасная Дама атомного века, светящаяся, «озонная», является современному рыцарю из Дубны, а демонический двойник героя разоблачает одновременно и литературный прием, и унаследованную от Блока высокую иллюзию: «Оза, Роза ли, стервоза - // как скучны метаморфозы, // в ящик рано или поздно... // Жизнь была - а на
о
фига?!» . Имя собственное Роза в ряду с призрачной Озой и вкупе с рифмой на метаморфозы - ироническая вариация на тему Вечной Женственности, ее земных воплощений и переименований. Окуджава в «Считалочке для Беллы» (1972) подхватывает острую рифму «от Вознесенского» и обыгрывает ходячую истину «нет розы без шипов»: его Дама «знала счет шипам и розам, // и безгрешной не слыла, // всяким там метаморфозам // не подвержена была» 9. Блоковская мистика розы тем самым упраздняется.
В этом контексте и ключевой образ стихотворения-песни «Я пишу исторический роман» (1975) обнаруживает полемическую цель. «Черную розу в бокале золотого, как небо, аи» аллюзирует первая строфа: «В склянке темного стекла // из-под импортного пива // роза красная цвела // гордо и неторопливо». Ответ Окуджавы Блоку построен как «негатив» первоисточника: черная - красная, бокал - склянка, аи - пиво, золотое - темное. «Мистицизму в повседневности» противопоставлено «обыкновенное чудо», богемной эстетике времен модерна - советская «эстетика дефицита». С розой соседствует объективно низкая, анти-поэтическая предметная деталь, подразумеваемый блоковский фон усиливает эффект, и все же «роза очень хорошо себя чувствует в бутылке»10. Осеняющая быт идеальность розы, как показано в наших статьях11, восходит к поэзии «золотого века», прежде всего к лирике Пушкина. Но именно этот источник - важнейший для Окуджавы - чаще всего остается в подтексте.
Среди всего разнообразия лирических ситуаций Окуджавы, в которых находит свое место роза, многократно повторяется та, которую можно обозначить поэтической формулой из арбатского цикла: «.Лишь с розою в руке». Цитата, вынесенная нами в заглавие, характерным для поэта образом заостряет внимание на «оправдании» присутствия старомодной розы в современности: «Но роза в руке - для чего?» /374/.
Роза издавна выступала как атрибут условного портрета, располагаясь в строго определенной его зоне - близ женского сердца или в пиршественном венке юноши: «Розой, дева, украшай // Груди молодые. // Другу
12
милому венчай // Кудри золотые» (Дельвиг) ; «Не розу пафосскую, // Росой оживленную, // Я ныне пою. // Но розу счастливую, // На персях
13
увядшую // Элизы моей» (Пушкин) (ср. также с парафразом классического мотива у Блока: «Женщины с безумными очами, // С вечно смятой розой на груди!»14). Показательно, что роза у Окуджавы (всегда красная!) характерным чувственным ореолом не обладает. В контексте любовной темы
смысловой сдвиг особенно нагляден. Красная роза выступает здесь как метафора обручения, и традиционная иносказательная бренность розы (недолговечность любви, красоты, самой жизни) поэтически утверждает стойкость слабых (стихотворение середины 1980-х):
Все влюбленные склонны к побегу по ковровой дорожке, по снегу, по камням, по волнам, по шоссе, на такси, на одном колесе, босиком, в кандалах, в башмаках, с красной розою в слабых руках.
/573-574/
В другом стихотворении (начало 1990-х) тот же образ овеян меланхолией, недоумением перед поздней любовью, соединяющей в преддверии вечной разлуки:
Два тревожных силуэта, растворившихся в веках.
Господи, да мы ли это с красной розою в руках?
<...>
Видя близкую разлуку, помня поздние слова.
И рука ласкает руку безнадежно и едва.
/587/
Приращение смысла происходит в мотивном поле единения-дружества-спасения; варьируется известное: «Возьмемся за руки, друзья, // чтоб не пропасть поодиночке» /310/. Драматическое интонирование
этого излюбленного мотива Окуджавы - именно в сопряжении с розой -имеет свою предысторию.
Роза в руке появляется впервые в поэтическом диалоге Окуджавы с Давидом Самойловым:
«Я маленький, горло в ангине.»
(Так Дезик однажды писал.)
На окнах полуночный иней, и сон почему-то пропал.
Если у Самойлова горизонт детского видения («здесь и сейчас») размыкает пушкинская цитата («Я - маленький, горло в ангине. // За окнами падает снег. // И папа поет мне: “Как ныне // Сбирается вещий Олег.”»15, то Окуджава вводит с той же целью аллюзию на старинный, утративший авторство романс «О бедном гусаре замолвите слово.»:
Метался Ордынкой январской неведомый мне человек, наверно, с надеждой гусарской на стол, на тепло и ночлег.
Отмечено, что «разрабатывая самойловскую тему “плачу над бренностью мира”, Окуджава соединяет две ее трактовки: конкретную - трагедия реальных людей (упоминается мать поэта) - и экзистенциальнообобщенную - жажда тепла для заброшенного в бесприютный мир человека»16. Роза и соединяет эти смысловые планы, определяя дальнейшее развитие лирического сюжета:
С надеждой на свет и на место, с улуйскою розой в руках, кидался в подъезд из подъезда,
Эпитет, сопровождающий розу, восходит к якутским топонимам Улу, Улуй, характерным для Красноярского края, где мама отбывала вечную ссылку: «И с фанерным чемоданчиком // мама ехала моя // удивленным неудачником // в те богатые края» /450/ («Не успел на жизнь обидеться.», <1989>). Но «те богатые края» приняли многих и многих; показательно, что обращение к декабристу-каторжанину («Лунин в Забайкалье», <1975>) сопровождается сходной оценкой его статуса: «О вы, неудачник опасный...» /352/. Дело не в исторических параллелях как таковых, хотя они и были чрезвычайно важны для Окуджавы (так, роман «Свидание с Бонапартом» посвящен памяти отца). Старинный «гусарский» (декабристский) мотив открывает выход в сферу ностальгического мифа о «золотом веке», о
17
пушкинской эпохе как «отечественной “античности”» . Неканонический эпитет розы раскрывает свой особый смысл на фоне классического оксюморона: «Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы? // В веке железном, скажи, кто золотой угадал?»18, а также в ряду позднейших откликов на него.
Пушкинская «загадка Сфинкса» обновляла мифологему «века железного», включая ее в актуальный для «русской античности» гиперборейский текст19. В границах бинера север - юг Россия «оказывалась тем “благодатным” краем, который, по закону единства противоположностей, был
естественным и полноправным последователем блистательных успехов
20
культуры “полуденных стран”» . В этом контексте роза у Пушкина - самая естественная, «природная» метафора традиции. Ходасевич в стихотворении «Петербург» (1925) конкретизирует метафорические снега в соответствии с эпохой (явление музы «в тьме гробовой, российской», путь
«чрез ледяной канал»), подчеркивая в итоге неизменность высших ценно-
21
стей культуры: «Привил-таки классическую розу // К советскому дичку» ;
именно пушкинский фон делает ощутимым неизбежное для поэта ХХ столетия тяжкое напряжение сил, драматизм самого творческого акта. Наконец, улуйская роза «средь мрака и снега» /373/ символизирует тщетное усилие одиночки восстановить связь времен, преемственность ценностей. Роза, средоточие наивной надежды гусарской, отмечает неведомого человека знаком вечности - и неприкаянности, он обречен перепутать «тот адрес загадочный» /373/ («улицу, город и век»).
Реминисценции, формирующие смысл ключевой метафоры, при ближайшем рассмотрении множатся. Ночные уличные блуждания соотнесены по контрасту со стихотворением «Былое нельзя воротить.» (1964): «Теперь нам не надо по улицам мыкаться ощупью. <...> [М]ы всё обрели: и надежную пристань, и свет» /284/. Переосмысливая собственный популярный текст, поэт возвращается к источнику раннего образа: «Я буду метаться по табору улицы темной // За веткой черемухи в черной рессорной карете, // За капором снега, за вечным за мельничным шумом.»22. В стихотворении шестидесятых были актуальны отдельные параллели с Ман-дельштамом23, теперь же востребовано образное единство: темное городское пространство - метания - снег - цветущая ветка. Отношения элементов мандельштамовской метафоры в прочтении Окуджавы заметно смещены, что ставит перед исследователем специальную проблему; оставаясь в рамках нашей темы, отметим лишь, что роза вместо черемухи (которая сама ассоциируется со снегом) необходима для усиления контраста; с другой стороны, роза в мире предшественника эмблематизирует поэзию пушкинских времен («Веневитинову - розу.», «Батюшков нежный. Нюхает ро-
24
зу и Дафну поет» ).
Окуджава признавался неоднократно, что непосредственные детские впечатления свидетеля эпохи («очень красного мальчика», как иронически определял он себя) были перечеркнуты позднейшим осознанием происходившего, поэтому «воспоминания» в данном случае - условный прием.
Вероятно, увидеть то время заново, изнутри, глазами московского муравья и помогал Мандельштам. Его лирический герой - изгой, тоскующий о единении с миром, чудаковато-независимый, уязвимый - самоощущению
25
Окуджавы, как показано в статье М.М. Гельфонд, объективно близок . Нечто созвучное мандельштамовской слабеющей связи с миром («Когда подумаешь, чем связан с миром, // То сам себе не веришь - ерунда!»26) ощутимо в попытке неведомого человека достучаться до людей -
Не с тем, чтобы жизнь перестроить, а лишь обогреться душой и розу хотя бы пристроить в надежной ладони чужой.
Эпитет чужой оказывается в сильной позиции, поэтому надежная ладонь никогда не будет протянута навстречу руке с розой:
.Все спали, один без другого не мысля себя на веку, не слыша, как кто-то без крова в январском сгорает снегу.
А может, не спали - бледнели, в потемках густых затаясь, как будто к январской метели лицом обернуться страшась.
Полночную тьму разрезало неистовой трелью звонков.
Там кожа с ладоней слезала, коснувшись промерзших замков.
Так возникает контрастная параллель к вручению розы. Одновременно совершается характерное для «отзывчивой» лирики Окуджавы размы-
27
вание границ между я и другим ; здесь это свойство реализуется как боль за другого, как недоумение, вызванное экзистенциальным чувством вины
перед всеми:
И что-то меня подымало, сжигало, ломало всего.
Я думал: а вдруг это мама?..
Но роза в руке - для чего?
Итоговый смысл реализуется через принцип тождества, охватывающий все отношения «я» с миром. С одной стороны, в неведомом человеке угадывается мама, и сгоревший в январском снегу оказывается двойником лирического героя, мучимого жаром болезни. С другой стороны, детское бессилие помочь оборачивается невольным согласием с теми, кто затаился, а руки, для которых была предназначена роза, обожжены прикосновением к ледяному железу - в память то ли жертвенного страдания, то ли, напротив, предательства:
Мне слышались долгие звуки, но я не сбегал во дворы.
И кровоточат мои руки с той самой январской поры.
/373-374/
Когда лирический герой Окуджавы сам появляется с розою в руке, за ним тянется, по слову Мандельштама, «огромный флаг воспоминанья». Во второй части маленького цикла «Арбатские напевы» (1982) вечная драма отчуждения освещается - с поправкой на бескровную эпоху - грустноиронически:
Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант.
В Безбожном переулке хиреет мой талант.
Вокруг чужие лица, безвестные места.
Хоть сауна напротив, да фауна не та.
Я выселен с Арбата и прошлого лишен, и лик мой чужеземцам не страшен, а смешон.
Я выдворен, затерян среди чужих судеб, и горек мне мой сладкий, мой эмигрантский хлеб.
Роза как атрибут эмигранта подчеркнуто аристократична - и старомодна, экзотична, даже нелепа:
Без паспорта и визы, лишь с розою в руке слоняюсь вдоль незримой границы на замке и в те, когда-то мною обжитые края всё всматриваюсь, всматриваюсь, всматриваюсь я.
<.>
Я эмигрант с Арбата. Живу, свой крест неся.
Заледенела роза и облетела вся.
/392/
Роза в подобных случаях выполняет у Окуджавы ту же функцию, что и тросточка чаплинского «маленького человека»28. Впрочем, «с белорукой тростью» выходил в отторгающий его московский мир и герой Ман-
29
дельштама («Еще далеко мне до патриарха.») . По другой «родственной линии» арбатский эмигрант, вероятно, связан с бедным принцем Андерсена, чье фамильное достояние заключалось в настоящей розе и живом соловье; подобно тому как мода на искусные подделки обесценила сказочное сокровище, «святые арбатские места» /391/, превращенные в декорацию Арбата, потеряны для лирического героя Окуджавы.
Эмигрант отнюдь не склонен рисоваться своей опалой. Более того, в первой части цикла заявлено категорично: «Я унижен тобою, разлука, // и в изменника сан возведен» /391/. Беспощадный суд, алогичный с житейской точки зрения, неизбежен в этической системе, по законам которой с той самой январской поры у безвинного кровоточат руки. Отсюда развязка лирического сюжета, неожиданная на фоне традиционной поэзии разлуки и утраты. Утренняя роза из первой части «Арбатских напевов» («В час, когда распускаются розы, // так остры обонянье и взгляд» /391/), казалось бы, предвещает элегический финал цикла в духе Мятлева-Тургенева («Как хороши, как свежи были розы.»). Но заледеневшая роза - парафраз розы улуйской, согреваемой в ладони. Вручение розы, загадочное для разлученного с мамой-каторжанкой («Но роза в руке - для чего?»), разобщенного с двойником-гусаром - метафора завещания (неисполненного), последней надежды (несбывшейся).
Комплекс описанных выше смыслов актуализируется заново, когда в поздней любовной лирике Окуджавы вручение розы становится возможным: равенство двоих, соединивших слабые руки, символизирует, наряду с краткой гармонией, искупление того, что все-таки неискупимо - ввиду неуловимости самой вины, ее экзистенциальной природы. Семантика красной розы определяется не только локальным контекстом, но и развитием этого сквозного мотива, тревожным вопросом: «Но роза в руке - для чего?»
1 КрепсМ. О поэзии Иосифа Бродского. СПб., 2007. С. 18.
2 См. об этом: Александрова М.А, Большухин Л.Ю. Розы Маяковского // Вестник ННГУ. 2009. № 6. Ч. 2. С. 18-25.
3 Веселовский А.Н. Из поэтики розы // Веселовский А.Н. Избранные статьи. Л., 1939. С.133.
4 Ломинадзе С.В. «.И из собственной судьбы я выдергивал по нитке» - грузинская нить // Творчество Булата Окуджавы в контексте культуры XX века: материалы Первой международной научной конференции. 19-21 ноября 1999 г. Переделкино. М., 2001. С. 136-137.
5 См. об этом: Александрова М.А. «Райский сад» Тарковского и «райский двор» Окуджавы // Новый филологический вестник. М., 2008. № 1. С. 123-141.
6 См. об этом: Александрова М.А. Поэт и роза. К теме творчества в лирике Булата Окуджавы // Голос надежды: новое о Булате Окуджаве. Вып. 4. М., 2007. С. 319-335.
7 Отношение Окуджавы к Блоку явно менялось: «Знаете, Блока я очень люблю, особенно раньше он мне был очень близок» («Я никому ничего не навязывал.»: [Ответы на записки во время публичных выступлений 1961-1995 гг.] / сост. А. Петраков. М., 1997. С. 204). См. также: Кушнер А. На пути к Блоку // Ленинградская панорама: литературно-критический сборник. Л., 1988. С. 268-281.
8 Вознесенский А.А. Собр. соч.: в 5 т. Т. 1. М., 2000. С. 384.
9 Окуджава Б.Ш. Стихотворения / сост. и подгот. текста В.Н. Сажина и Д.В. Сажина. СПб., 2001. С. 342. (Новая Библиотека поэта). Далее цитаты приводятся по этому изданию с указанием страницы в тексте в косых скобках; курсив в цитатах принадлежит автору статьи.
10 Архангельский А. «Всё уходящее уходит в будущее»: Судьба классических жанров в современной лирике // Литературное обозрение. 1987. № 3. С.15.
11 Александрова М.А. Роза в сюжете стихотворения Булата Окуджавы «Я пишу исторический роман» // Филологический журнал. М., 2006. № 2. С. 262-268; Александрова М.А. Поэт и роза. К теме творчества в лирике Булата Окуджавы // Голос надежды: Новое о Булате Окуджаве / сост. А.Е. Крылов. Вып. 4. М., 2007. С. 319-335.
12 Дельвиг А.А. Стихотворения. Л., 1951. С. 78. (Библиотека поэта. Малая сер.).
13 Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: в 10 т. / под ред. Б.В. Томашевского. Изд. 2-е. Т. III. М., 1957. С. 217.
14 Блок А.А. Сочинения: в 2 т. / сост., подгот. текста, вступит. статья и коммент. Вл. Орлова. Т. I. М., 1955. С. 281.
15 Самойлов Д.С. Стихотворения / сост., подгот. текста В.И. Тумаркина; примеч. А.С. Немзера и В.И. Тумаркина. СПб., 2006. С. 88. (Новая Библиотека поэта).
16 Зайцев В.А. (в соавторстве с Бойко С.С.) Булат Окуджава и поэты-современники // Творчество Булата Окуджавы в контексте культуры XX века: материалы Первой международной научной конференции. 19-21 ноября 1999 г. Переделкино. М., 2001. С. 68.
17 Чупринин С.И. На ясный огонь // Новый мир. 1985. № 6. С. 258-259.
18 Пушкин А.С. Полн. собр. соч. Т. III. С. 113.
19 Ср.: в стихотворении «Странствователь и Домосед» беспокойный уроженец Афин «За розами побрел - в снега Гипербореев» (Батюшков К.Н. Сочинения: в 2 т. / сост., подгот. текста, вступит. статья и коммент. В.А. Кошелева. Т. I. М., 1989. С. 249).
20 Кошелев В.А. Историософская оппозиция «запад - восток» в творческом сознании Пушкина // Русская литература. 1994. № 4. С. 8.
21 Ходасевич В.Ф. Стихотворения / сост., подгот. текста и примеч. Н.А. Богомолова и Д.Б. Волчека. Л., 1989. С. 155. (Библиотека поэта. Большая сер.).
22 Мандельштам О.Э. Сочинения: в 2 т. / сост. П.М. Нерлера; подгот. текста и коммент. А.Д. Михайлова и П.М. Нерлера. Т. I. М., 1990. С. 157.
23 Отмечено: Сажин В.Н. [Примечания] // Окуджава Б.Ш. Стихотворения. СПб., 2001. С. 635.
24Мандельштам О.Э. Сочинения. Т. I. С. 189.
25 Гельфонд М.М. Мандельштам и Окуджава: мир и лирический герой // Голос надежды: новое о Булате / сост. А.Е. Крылов. Вып. 3. М., 2006. С. 325-335.
26 Мандельштам О.Э. Сочинения. Т. I. С. 179.
27 Бройтман С.Н. «Я» и «другой» в лирике Булата Окуджавы // Булат Окуджава: его круг, его век: материалы Второй международной научной конференции. 30 ноября -
2 декабря 2001 г. Переделкино. М., 2004. С. 190-195.
28 Это сравнение было сделано в докладе Н.Н. Кякшто, но в статью не вошло: Кяк-што Н.Н. «Московский текст» в поэзии Булата Окуджавы // Миры Булата Окуджавы: материалы Третьей междунар. науч. конференции. 18-20 марта 2005 г. Переделкино. М., 2007. С. 128-135.
29 Ср. также с деталью-метафорой иронических автопортретов Окуджавы: пуститься в дорогу «можно просто налегке, // не трясясь перед ошибкой, // с дерзновенною улыбкой, // словно с тросточкой в руке» /340/; «Не сужу о вас с пристрастьем, не рыдаю, не ору, // со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру // и на гордых тонких ножках семеню в святую даль.» /438/.