№ 4,2GG3
Н.П. ОГАРЕВ И ВЕК ПРОСВЕЩЕНИЯ
Л.С. Конкина, доцент кафедры русской и зарубежной литературы МГУ им. Н.П. Огарева
В статье затрагиваются вопросы влияния философии Просвещения на становление мировоззрения Н.П. Огарева, рассматриваются взгляды поэта на творчество западноевропейских писателей и поэтов XVIII в. и значение их творчества для развития русской литературы.
The article touches upon problems of the influence of the Age of Enlightenment philosophy on shaping Ogarev's outlook. The author of the article analyses Ogarev's view on the East European writers and poets.
Тема, вынесенная в заглавие статьи, представляет интерес с разных точек зрения. Русское Просвещение, которое пришлось на XVIII в., — это начало новой русской литературы, исток ее «золотого века». В идеях европейского Просвещения берет начало и русское освободительное движение, нашедшее отражение в произведениях русской литературы. В недрах XVIII в. формировалось и мировоззрение революционного романтизма — светлой, но во многом наивной веры в торжество идей свободы, равенства и братства.
Если понимать Просвещение широко, и как явление общественной жизни, и как суть деятельности значительного числа поэтов, писателей, литературных критиков и публицистов, то нужно признать, что, продлившись за границы века календарного, в век XIX, оно принесло не только новый взгляд на человека и обстоятельства его жизни, не только проповедь буржуазного здравого смысла, но и то, что представляется особенно актуальным в наше время, — идеологию противостояния ему.
Среди тех, кто воспринял идеалы Просвещения раз и навсегда, был и Н.П. Огарев. В конце жизни, находясь вдали от России, вспоминая далекое прошлое, свою юность и то, что сформировало его личность, он писал Герцену: «.. .я не могу забыть первые впечатления, которые сильно затронули меня (и 8ок
еп рагап1;Ье8е и тебя), — это чтение Шиллера и Руссо и 14 декабря. Под этими тремя влияниями, очень родственными между собою, совершился наш переход из детства в отрочество» (Литературное наследство. М., 1941. Т. 39/40. С. 358). Для Огарева XVIII в. — это идеи,
которые питали XIX столетие и прежде всего его начало, ознаменованное событиями на Сенатской площади 14 декабря 1825 г.
Два имени называет Огарев — Шиллер и Руссо. Под их влиянием формировались взгляды отрока, их произведения определяли духовную атмосферу, в которой складывалось мироощущение будущего поэта. «Может быть, тебе покажется странным, — продолжает Огарев, — если я скажу, что в этом влиянии лежал зародыш реализма, который впоследствии развился в нас, без пощады к какому бы то ни было идеальному миру... Эти три влияния разом произвели то, что первый шаг наш в области мышления был не исканием абстракта, не начинанием с абсолюта, а был столкновением с действительным обществом и пробудил жажду анализа и критики» (там же).
Так в сознании Огарева «жажда анализа и критики» связывала в единую линию XVIII в. и события на Сенатской площади. Эти события потрясли воображение отрока, оставив в его душе неизгладимый след на всю жизнь и по сути дела определив весь ее пафос. Одной из задач отечественной литературной науки, как нам представляется, может стать переосмысление значения той проповеди свободы для России, которую развернули Огарев и его друг Герцен на страницах «Колокола» и «Полярной звезды», отделив ее от трагического итога, к которому пришла Россия в результате всех революционных потрясений, пережитых ею в XX в.
Пафос революционной борьбы и свободы, окрашивавший раннюю лирику Огарева, а впоследствии составивший отличительную черту его публицистики,
© Л.С. Конкина, 2003
ИНТЕГРАЦИЯ ОБРАЗОВАНИЯ
бесспорно, берет свое начало в философских идеях и литературе европейского Просвещения. Поэт не уставал повторять, что и он сам, и его друзья «выросли и воспитались» на идеях и идеалах просветителей. Много раз об этом же говорил и Герцен.
Огарева-поэта и публициста всегда глубоко интересовала духовная атмосфера, в которой сформировалась европейская литература эпохи Просвещения, и прежде всего литература Франции. Само развитие литературы сливалось в его сознании с развитием революционных идей. «Французская революция, — писал он уже в конце 1860-х гг., — набросала столько идей, или, лучше сказать, — идеалов, что им еще и теперь не пришлось дойти до настоящей проверки и развития» (Огарев Н.П. Избранные социально-политические и философские произведения. М., 1956. Т. 1. С. 706).
В статье «Письма деревенского жителя», задуманной им как цикл писем-статей, подобный публиковавшемуся Герценом в 1847 г. в «Современнике», Огарев писал: «Я гляжу на мою библиотеку: раскрываю книгу за книгой, и каждая страница преисполнена великой скорби. Возьму ли людей XVIII века, на каждом лежит печать страдания» (там же. Т. 2. С. 18). Страдание, по его мнению, выразили Вольтер и «вечный мученик Руссо», и энциклопедисты, которым нелегко было жить «между ханжеством, с одной стороны, и развратом, с другой, жить в атмосфере, которая представляла смесь этих двух элементов» (там же). И даже сама язвительная насмешка Вольтера отражала скорбь великого француза.
Высоко оценивая виднейших представителей французского Просвещения — Монтескье и Вольтера, Огарев считал, что более всего «дух Франции» XVIII в. выразили энциклопедисты — «мученики во имя здравого смысла». В статьях и письмах разных лет он неоднократно упоминал имена Дидро, Гольбаха, д’Аламбера и других деятелей французского Просвещения. Все они в его глазах были творцами философии «положительных фактов», и их деятель-
ность дошла до «того нравственного результата общественности, который поставил своим знаменем: свободу, равенство и братство» (там же. Т. 1. С. 761).
Суждения Огарева о Вольтере и энциклопедистах во многом совпадают с высказываниями В.Г. Белинского, который называл их «разрушителями старого». Но здесь мы не можем говорить о каком-либо подражательстве. Речь может идти о глубокой солидарности Огарева с мнением Белинского, которым он, бесспорно, дорожил. Формирование историко-литературной концепции первого во многом шло теми же путями, что и развитие литературно-критической мысли второго. Это были люди одной культурно-исторической формации, и совпадение их взглядов, подходов к рассмотрению тех или иных явлений литературы свидетельствует прежде всего не о заимствовании взглядов того или другого, не о подражательстве, а об их глубокой духовной близости.
В юности чтение произведений Руссо не просто доставляло Огареву минуты истинного и высокого наслаждения, но и формировало его отроческое мышление. В героях произведений французского писателя он находил и благородство стремлений, и неистребимую жажду справедливости, и ответы на те вопросы, которые будут волновать его, в сущности, всю жизнь: о разумности и справедливости современного мира, о месте и роли личности, о смысле человеческой жизни, о счастье и горе, о добре и зле. Но более всего и Огарева, и Герцена в произведениях Руссо привлекал страстный протест против страданий человека, против лжи и зла, которыми он опутан с самого рождения.
«Руссо — сколько он ни фразер — дал еще более положительную точку зрения», — писал Огарев в зрелые годы, — она состояла в том, что ГИошше е81 пе ИЬге — человек рожден свободным (там же. С. 23). «Общественный договор» Руссо поэт считал произведением, которое сыграло выдающуюся роль в духовном становлении не только его и Герцена, всего их поколения, но и целой Европы. В одной из своих поздних статей «Письма к
№ 4,2GG3
„Одному из многих“» (1864—1865 гг.) он, как и в юности, подчеркивал исключительную роль Руссо и его произведений в истории всей Европы: «С своей стороны философия, разбившая ложные кумиры посредством энциклопедистов, далеко не действовала через них на революцию так сильно, как действовала посредством Руссо» (Огарев Н.П. Избранные... произведения. Т. 1. С. 675).
Особое место в размышлениях Огарева о литературе европейского Просвещения занимают Шиллер и Гете. Он высоко оценивал деятельность поэтов и мыслителей движения «Буря и натиск». О том, как воспринимали друзья суть деятельности штюрмеров, среди которых был и молодой Шиллер, позднее написал Герцен. В «Былом и думах» можно прочесть такое воспоминание: «Шиллер остался нашим любимцем; лица его драм были и для нас существующие личности, мы их разбирали, любили и ненавидели не как поэтические произведения, а как живых людей. Сверх того, мы в них видели самих себя. <...> На сто ладов придумывал я, как буду говорить с Николаем, как он потом отправит меня на рудники, казнит, странная вещь, что почти все наши грезы оканчивались Сибирью или казнью и почти никогда торжеством; неужели это русский склад фантазии, или отражение Петербурга с пятью виселицами и каторжной работой на юном поколении?» (Герцен А.И. Былое и думы // Собр. соч.: В 30 т. М., 1954. Т. 8. С. 84). Пафос этих строк чрезвычайно характерен не только для Герцена, в них ярко выразилось отношение обоих друзей к деятелям XVIII в., их ощущение собственной судьбы и предназначения «дворянских революционеров».
Многие из произведений Шиллера Огарев прочел еще в юности. «Начать воспоминания с далеких или отроческих лет мудрено; тут все так сбивчиво и смутно. Но не могу не остановиться на некоторых выдающихся чертах.», — написано в 1856 г. в его записной книжке, подаренной Герценом. Среди этих «выдающихся черт» был и Шиллер — своеобразная «точка отправления» всего умственного и нравственного развития Ога-
рева-отрока: «Шиллер для меня был всем — моей философией, моей гражданственностью, моей поэзией» (Литературное наследство. М., 1953. Т. 61. С. 686).
Шиллер и герои его произведений сопровождали русского поэта всю его жизнь. В письме Герцену, написанном в 1833 г. из Черткова, он писал: «Я во время убийственной скуки, которая снедала меня, прочел „Вильгельма Телля“. Друг, если ты давно не читал его, ради Бога, прочти, и читай часто, как можно чаще. Эта пьеса представляет эпоху кризиса. Ах! Что я чувствовал, когда читал ее, ты не можешь себе представить; ты поймешь, когда прочтешь еще раз, особенно же в минуту ожесточения, досады, ненависти» (Избранные... произведения. Т. 2. С. 266). Последние слова приведенного абзаца были подчеркнуты в Следственной комиссии по делу Oгарева, и тот должен был давать объяснения по их существу. В частности, он говорил, что в этой пьесе немецкого поэта «видна личность драматического создания, между тем как в прочих трагедиях Шиллера видна недоконченность» (Литературное наследство. М., 1956. Т. 63. С. 292). И далее: «Может быть, меня подозревают в том, что я сей совет дал потому, что в „Вильгельме Телле“ есть заговор и возмущение; подозревают меня в либерализме, но в шиллеровском „Дон Карлосе“ несравненно более либеральных идей, а я нахожу его самою худшею шиллеровской пьесой и никогда не посоветовал бы часто его читать» (там же).
Шстроения поэзии Шиллера, равно как и его драм, надолго остались предметом горячего увлечения и поклонения Oгарева. В одном из писем Е.В. Сухово-Кобылиной он писал: «Я вам только позволяю страдать Шиллеровой Sehnsucht, страдать желанием чего-то прекрасного. Я устарел; я уже не могу симпатизировать с Шиллером, не могу удовлетвориться его стремлением ins Blaue; дайте мне жизни реальной и действительного блаженства, вот здесь, а не jenseits, не там где-то. Я смотрю на Шиллера как на прекрасного юношу, которого люблю, не могу не любить, но для которого я ужас-
ИНТЕГРАЦИЯ ОБРАЗОВАНИЯ
но стар» (Литературное наследство. Т. 61. С. 862).
Уходили годы романтической юности, а с ними и «ожидания прекрасного», устремленности в будущее, ins Blaue, как говорил Огарев, вместе с ними уходило и «симпатизирование с Шиллером». В 1856 г., обратившись к написанию автобиографии, он напишет: «Что нам дал идеальный Шиллер? Благородство стремлений. Но это благородство стремлений наполнялось сомнением, отрицанием разумности и справедливости современного общества. В героях Шиллера и в его философских письмах важным для нас становилась не идеализация, не духовность понятий; это было преходящее; важным было то, что для оправдания идеализации и духовности мы должны были пальцем дотронуться до действительного общества и указать ложь, указать рану, указать страдание» (Избранные. произведения. Т. 2. С. 23).
Очевидно, что влияние Шиллера и его произведений на духовно-нравственное становление русского поэта было велико. Поэзия Шиллера, в молодые годы воспринимавшаяся особенно ярко, отвечала страстной вере в торжество человеческого благородства, разума, оптимизма, была воплощением революционно-романтической мечты. Эстетическая ценность его произведений для Огарева всегда была неотделима от революционного пафоса поэзии великого немецкого поэта.
В зрелые годы Огарев больше и чаще обращается к творчеству Гете, обнаруживая у него ту глубину, которую уже не находит у Шиллера. «.Чтоб уметь понимать Гете и Шекспира, — говорил Герцен, — надобно, чтоб все способности развернулись, надобно познакомиться с жизнию, надобно грозные опыты, надобно пережить долю страданий Фауста, Гамлета, Отелло; стремленье к добродетели, горячая симпатия к высокому достаточны, чтоб сочувствовать Шиллеру» (там же. Т. 1. С. 278).
В молодые годы, в пору увлечения Шиллером, Огарев мало знал Гете. Ситуация меняется к концу 1830-х — началу 1840-х гг. Он все больше входит в художественный мир великого немецкого
поэта, который поражает его своим величием.
В.М. Жирмунский, анализируя 30— 40-е гг. XIX в., назвал их «апогеем интереса к Гете в русской журналистике». «Почти все молодые поэты 40-х гг., — подчеркивал он, — несмотря на сказавшуюся в дальнейшем разницу направлений, испытали. свои силы в переводах из Гете» (Жирмунский В.М. Гете в русской литературе. Л., 1927. С. 429). К их числу принадлежал и Огарев, для которого в те годы немецкий поэт воплощал в себе «всеобъемлющий дух» творчества, а тема «Фауста» сосредоточивала все то вечное, что составляет саму природу человека. Невысоко оценивая вторую часть «Фауста», Огарев всегда с восторгом отзывался о первой, в которой, как он полагал, «отражено все общечеловеческое страдание сильной личности» (Избранные. произведения. Т. 2. С. 19).
Но не только трагедия «Фауст» привлекала внимание Огарева. В одном из берлинских писем к жене в 1841 г. он писал: «Я возвратился из „Нормы“ довольно печален. Ну! — „Эгмонт“. Что за создание! Гете великий мастер. Есть тут лицо бродяги, крикуна народного. Боже ты мой, как это хорошо!.. А что это за милое создание Клара! Может быть — это лучшее создание Гете. Впрочем, не знаю, и Гретхен, и Миньона, и Оттилия хороши. Читай опять „Фауста“, „"аЫуетапдвсЬайеп14, „Эгмонта“, ,,"11сЬе1ш Ме181еге ЬеИцаИге14. Это торжество женщин. Клара, Миньона и болезненная Оттилия — торжество женственности» (цит. по: Гершензон М. Образы прошлого. М., 1912. С. 453).
Берлинские письма, написанные Огаревым в «годы странствий», много говорят о развитии мировоззрения поэта в ту пору. В круг его интересов попадают вопросы не только литературы, но и философии, в особенности философии немецкой. Эти годы в идейном развитии Огарева ознаменованы его разрывом с идеализмом и романтизмом, в сфере поэтического творчества также намечается переход от романтически-любовной лирики в область «объективного» творчества.
ffiiliiiiiiiie № 4,
Пристального внимания заслуживают и письма Огарева, написанные в 1844 г., самом критическом периоде его духовного и поэтического развития. И здесь мы вновь находим упоминания о Гете. «Вы мало знаете Goethe, — пишет он
В. Сухово-Кобылиной. — Почитайте его; может быть, это всеобъемлющий дух займет вас. Прочтите Wahlverwandschaften в мое воспоминание» (Литературное наследство. Т. 61. С. 863).
Таким образом, преодолевая романтизм как эстетическую систему, Огарев неуклонно идет к реализму, и Гете более, чем романтическая мечта Шиллера, соответствует его ощущениям этих лет. Но была одна сторона, которую Огарев не принимал в Гете, называя его «немцем того времени», «когда писатель считал за великую честь, почти за событие, играть в бостон с каким-нибудь графом Гох-пфифпфальц-гауз-рицкрейцбургзондерб-рюген» (Избранные. произведения. Т. 2. С. 19). Видя в этом недостаток гражданственности и предупреждая возможные возражения со стороны своих друзей, Огарев пишет: «Кто-то из писателей заметил, что славянский дух враждует с немецким. Я испытываю это на себе, потому что всегда, когда Гете перестает быть человеком вообще и делается немцем, я начинаю чувствовать к нему непреодолимую ненависть.» (Огарев Н.П. — Герцену А.И. // Рус. мысль. 1890. № 8. С. 11).
Не приемлет Огарев у немецкого поэта еще одну черту его личности — покровительственное отношение к женщине. «Шиллер гораздо меньше немец, — пишет он, — даже, может, вовсе не немец. А Гете на каждом шагу (кроме „Фа-уста“, и то Гретхен чулок вяжет: оно очень мило, но едва ли нужно). Вообще, чего менее можно бы ждать от чувствительного немца, а что, напротив, составляет его немецкий взгляд на женщину — это выразилось в „Фаусте“.» (там же).
Не менее интересными и значительными были суждения Огарева и о русском XVIII в., о литературе этого периода. В них отражаются близость огарев-ского восприятия к оценке литературных явлений представителями его круга, и
прежде всего, бесспорно, Белинским и Герценом, и в то же время своеобразие этого восприятия.
Огарев считал, что русская литература XVIII в. была монархической и дух Французской революции лишь бледно отражался в ее произведениях. В этом веке, полагал Огарев, Россия «вкратце» пережила то, что пережила Европа за все эпохи своего развития, и поэтому в русскую жизнь европейское XVIII столетие «внесло разом и философский революционизм Франции, и мистический либерализм Германии». Монархический дух русской литературы XVIII в. ярче всего проявлялся в творчестве «высшего представителя» русской литературы этого времени Державина; «дух Франции XVIII столетия», лишь прорывавшийся у Капниста и Княжнина, в полную силу блестел только в творчестве Фонвизина.
Русская литература XVIII в., считал Огарев, хотя и далекая от народа, «проникнутая чужеземным содержанием и кадившая правительству, сложившемуся на немецкий лад. все же говорила русским языком и доискивалась своей формы», отчего важнейшим ее итогом было то, что она передала столетию XIX отрочески сложившийся язык, готовый к возмужанию» (Избранные. произведения. Т. 1. С. 423).
Для Огарева XVIII в. — исток всего того, что дал русской литературе век XIX, и прежде всего Пушкина, в котором «судьба соединила все условия, все права на прямое наследство всего подготовленного в русской литературе в конце прошлого и начале нашего века» (там же.
С. 425). Так писал он в «Предисловии < К сборнику „Русская потаенная лите-ратура“>». Этот сборник был напечатан в Лондоне в 1861 г., и написанное Огаревым предисловие наиболее полно и цельно отразило историко-литературную концепцию автора.
Литература и философия XVIII в. явились величайшим и важнейшим истоком мировоззрения Огарева. Творчество Шиллера и Руссо, Гете и Вольтера, Дидро и энциклопедистов, воспринимаемое в романтическом ореоле надежд на революционные преобразования в России,
ИНТЕГРАЦИЯ ОБРАЗОВАНИЯ
сформировало его собственное видение мира, в котором эстетическое сливалось с революционным, а человеческое не отделялось от гражданственного. Русский декабризм он считал завершением дела европейской свободы на русской почве, а себя самого — продолжателем дела декабристов. Так замыкалась связь времен: века XVIII и века XIX.
Суждения о литературных явлениях — неотъемлемая часть литературной жизни. Нет никаких сомнений в том, что и многие суждения Огарева о литературе XVIII в. являются выражением мне-
ний определенной части русского общества, и не только кружка Огарева — Герцена, но и Станкевича — Белинского.
В 2003 г. Н.П. Огареву исполнилось 190 лет. Многое из того, о чем он писал и размышлял, и сегодня остается предметом исканий русской интеллигенции. Идеалы свободы, любви, добра, социальной справедливости вновь волнуют русское общество. Юбилей — еще один повод вспомнить выдающегося деятеля русской культуры, замечательного поэта, публициста, страстного поборника идеи свободы.
Поступила 22.09.03.