Научная статья на тему 'Лидер, начальник, первый в творчестве В. Шукшина: к образу мирового человека'

Лидер, начальник, первый в творчестве В. Шукшина: к образу мирового человека Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
296
31
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
В.М. ШУКШИН / V.M. SHUKSHIN / В. АЙРАПЕТЯН / V. HAYRAPETYAN / МИРОВОЙ ЧЕЛОВЕК / MAN OF THE WORLD (HOMO MUNDI) / ПЕРВЫЙ ЧЕЛОВЕК / FIRST MAN / СТЕПАН РАЗИН / STEPAN RAZIN

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Шубин Роман Владимирович

В статье реконструируется образ мирового человека. Мировой человек это базовое понятие герменевтики В. Айрапетяна, характеризуется как homo loquens ( человек говорящий ), далее первый человек (мифологический первочеловек), творец и спаситель, ведущий и лидер, сочетающий в себе черты толкователя. Анализируются рассказы-дубли «Начальник» и «Ораторский прием». Несмотря на различное стилевое решение двух историй, можно заключить: идея спасения или самоспасения напрямую зависит от единства коллективной личности и появления спасителя по формулам инакости : «если никто, то все как один » и «если никто, то кто-то иной ». Третьим воплощением мирового человека является образ Степана Разина. В этом образе сочетаются Прометеево революционное мышление и Эпиметеево консервативное мышление. Противоречивость образа русского разбойника-заступника можно свести к формуле: видящий все Разин не видит самого себя. В связи с этим в статье анализируется разлад сердца и головы, расхождение понятий воля и свобода, знания и сознания.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

The article reconstructs the image of the ‘man of the world'. Man of the world is the basic concept of hermeneutics by V. Hayrapetyan, which is characterized, first of all, as homo loquens (man speaking), then the first man (Protoplast, ‘first-formed'), the creator and savior, master and leader, reflecting the features of an interpreter. The doublet-stories The Head ( The Chief ) and The Rhetorical method are analyzed. Though the two stories have different style one can conclude that the idea of salvation or self-salvation depends on the integrity of a collective person. The formula of otherness determines the arrival of the savior : «if no one, then all as one» and «if no one, then some other». Third manifestation of the man of the world is the image of Stepan Razin. It combines Promethean revolutionary thinking and Epimethean conservative thinking and principles (by Hayrapetyan). Contradictory image of the Russian robber-defender (savior) can be put into the formula: Razin sees everything and does not see himself. In this connection the article analyzes the disagreement of ‘heart' and ‘head' symbols, the divergence of concepts ‘will' and ‘freedom', ‘knowledge' and ‘consciousness'.

Текст научной работы на тему «Лидер, начальник, первый в творчестве В. Шукшина: к образу мирового человека»

ЛИДЕР, НАЧАЛЬНИК, ПЕРВЫЙ В ТВОРЧЕСТВЕ В. ШУКШИНА: К ОБРАЗУ МИРОВОГО ЧЕЛОВЕКА1.

Р.В. Шубин

Ключевые слова: В.М. Шукшин, В. Айрапетян, мировой человек, первый человек, Степан Разин

Keywords: V.M. Shukshin, V. Hayrapetyan, man of the world (homo mundi), first man, Stepan Razin.

«Не "русский бунт, бессмысленный и беспощадный", а русская герменевтика способна осуществить сказочного Ивана-дурака, будущего царя, чье слово - закон».

Вардан Айрапетян. «Толкуя слово. Опыт герменевтики по-русски».

0. Проблема, вынесенная в эпиграф статьи, полемически охватывает и истолковывает конфликтологию В. Шукшина, вне которой, по мнению режиссера и друга А. Саранцева, Шукшин немыслим [Белов, 2002, с. 88]. Впрочем, полемически, но уже не первый раз. В статье Л. Бодровой создается попытка осмыслить русский бунт Разина и узнавшего себя в нем Шукшина через «припоминания» Пушкина и Достоевского [Бодрова, 2013], а эти припоминания основаны на совершенно иной программе осуществления «будущего царя»: не через русский бунт, а через мирового человека.

1. Понятие «мирового человека» ввел Вардан Айрапетян в качестве конструкта, объясняющего принцип представительского говорения и толкования. Русская герменевтика, ориентированная на говорящего и слово, и прежде всего на фольклорную мудрость, пытается истолковать основы русскости через речь2. Поэтому герменевма мирового человека

1 Данная статья представляет собой продолжение статьи о мировом человеке (см.: [Шубин, 2014]).

2 К идеям русской герменевтики, разрабатываемым ереванским русистом и редактором еще с начала 1970-х годов, можно приблизить высказывания В. Библера о присущности русской национальной идеи «каждому человеку, говорящему и думающему по-русски» [Библер, 1993, с. 182]. Однако при внимательном изучении статьи В. Библера следует

воплощает не коллективные формы бытия (от русской общины до колхозов, от коммуналок до лагерно-барачных форм общежитий и островной империи на одной шестой части суши), а собирательную личность первоговорящего, собирательного homo loquens, образцовыми примерами которого являются Иван-дурак русских сказок и А. Пушкин, «наше все» в самосознании русского интеллигента.

В работах Вардана Айрапетяна можно выделить несколько ипостасей мирового человека: мифологический первочеловек (Адам, Пуруша); полумифологический посредник между богами и людьми, Гермес -Логий, Христос-Логос, Христос-пастырь [Айрапетян, 2011, д66221]; писатель, осуществляющий народный Логос (в русском самосознании это А. Пушкин, Ф. Достоевский, Н. Лесков, А. Платонов, М. Пришвин); первый / главный человек в историческом событии, воплощенный в культурно-исторические образы вождя, лидера, начальника (главы) - в русской истории это государствообразующие деятели, народные герои. В нем, отдающем, дарующем, жертвующем и творящем герое, проявляются такие черты мирового человека, как толкование и спасение. Наконец, мировой человек - это концентрированное воплощение людей вообще, общечеловеческой этики и духовного ресурса человека, выраженного через рост и движение.

Первое свойство говорящего мирового человека - толкование. Очевидно, что первопроходец, ведя за собой людей, создает прецедент и закладывает правовую основу, которую необходимо осмыслить и истолковать в контексте всего пути или целостности. Другая важная функция - спасение, взятое в широком смысле. Например, для герменевта-словесника чрезвычайно важно, что человека спасает его речь, прежде всего тем, что слово вовлекает говорящего как видящего отличия и уравнивает со всеми для того, чтобы знать общее, единое. Истолкованное значение слова - это и есть сочетание отличия и общего, вида и рода,

говорить скорее о сумме отличий, чем о сходстве. Это выражается хотя бы в принципиально различном цитатном материале. Если за основу исследований русского герменевта взято полнозначное и почвенное русское слово - пословица (именно «не голая речь»), то В. Библер почерпнул свою концепцию, так и оставшуюся голословной, из литературоведческих рассуждений Иосифа Бродского с его приоритетом «я» над «мы» и отрывом от «почвы», ср.: «Писатель <...> создает тип сознания, тип мироощущения, дотоле не существующий или не описанный... Писатель - то дерево, что отталкивается от почвы...» [Библер, 1993, с. 165]. Русская герменевтика в этой связи изучает архаическую структуру мира, «обломки того, что он [ученый. - Р.Ш.] давно знает и сам отчетливо не сознает» [Айрапетян, 2011, с. 5].

1 Учитывая фрагментарно-ризоматическую структуру книг В. Айрапетяна, ссылки на цитаты производятся по изданию 2011 года с указанием в скобках буквенно-цифрового номера фрагмента.

того что видим и того что знаем (ср. важное этимологическое единство genus=gnosis).

Спасает также единство и связанная с ним родовая свобода. Переосмысливая бахтинскую категорию Другого («я-для-другого), В. Айрапетян выводит формулу другости («все как один»), главного принципа собирательной личности: если никто, то все/все как один [Айрапетян, 2011, б24, б313]. «Чем я должен быть для другого, тем Бог является для меня», - пишет М. Бахтин, связывая другого человека и его, чужое, слово с самостью человека (исключительной индивидуальностью, «я-для-себя») в идее спасения: «Душа - это дар моего духа другому» [Бахтин 1979, с. 116, 52].

Реализацию функции спасения ереванский русист рассматривает в сказке о девятых людях, а точнее одного эпизода в сказке о Лутоне, № 406 в сборнике А.Н. Афанасьева. Толкование на этот анекдот вышло отдельным изданием в 2010 году [Айрапетян, 2010]. По сюжету десять глупцов не могут себя сосчитать, ибо каждый считающий - иной для себя и «в счет себя не кладет». Оттого им кажется, что кто-то пропал / погиб и для спасения всех им нужно себя сосчитать. Спасителем в этой ситуации является одиннадцатый «встречный», который своим счетом восстанавливает искомое единство и целостность. Мифологизация этого встречного, иного по отношению к другим, служит созданию мифологемы бога-спасителя: «Наш образ бога-спасителя делает из нас одно тело, мир; отсюда мифологемы первочеловека и бога-творца» [Айрапетян, 2011, б1276]. Таким образом, спасителем выступает не только единство коллектива или команды (один как все), но и - по более общему правилу инакости если никто, то иной - представитель или символ единства, например, капитан корабля, глава, руководитель, вождь. Эти образы у В. Шукшина мы и рассмотрим в данной статье.

2. Государственно-социальная иерархия, отраженная в художественном мире В. Шукшина, превосходно демонстрирует вес и значение безликого «накопленного количества», в частности государствообразу-ющего человека Николая Князева («Штрихи к портрету»), действующего по принципу все как один и заботящегося о тотальной ответственности каждого за всех. Но эту иерархию пронизывает и распирает изнутри постоянная борьба самобытных шукшинских героев, показывающая принципиальное расхождение ролей первого (государственного) и второго (частного) человека.

Первые для Шукшина люди - последние для государства. Стремясь заявить о себе через бунт или маргинализацию, они, бунтари, правдоискатели и изгои, чудики (синоним дурака) и психопаты, люди с ущемленным чувством достоинства, выражают волю как главное каче-

ство русской ментальности. В то время как главенство первых по общественному положению людей, «властей и воинств» советского государства лишено другой составляющей русской духовности - правды, и поэтому первые постепенно умаляются до роли формальных блюстителей порядка, хранителей традиции. Псевдопервые, такие как генерал Мала-фейкин и генералиссимус Суворов, и вовсе развенчиваются и ниспровергаются. Положительный образ первого (например, первого секретаря Байкалова в группе текстов, связанных с кинофильмом «Из Лебяжьего сообщают» (1960) и второй частью романа «Любавины») крайне редок у Шукшина.

Итак, шукшинская конфликтная ситуация в пределе предполагает, что правде не хватает волевой законченности, а волевой активности не хватает правды. Правда и воля оказываются разъединены (так же разъединены первый и второй человек, государство и народ, лидер и массы), их соединение либо невозможно, либо выглядит драматично. Ярким примером соединения воли и правды является драматический образ Степана Разина. Он борется с внешними врагами, но и образ врага оформляется в его душе как отдельная личность, второй человек, а душа становится ристалищем для еще более ожесточенной борьбы. В пределах его личности происходит столкновение первого и второго человека: один борется за всех, другой - за себя, против всех. Один низвергает власть и устанавливает безраздельную свободу (волю), другой же пользуется этими благами и приходит к деспотии и крайнему эгоцентризму.

Такое взаимопроникновение первого и второго человека даже в одном лице (ср. из грязи в князи) объясняется - автором исследования этих категорий Арменом Григоряном - тем, что существует слишком большая дистанция между властью и народом и отсутствуют промежуточные институты и посредники, то есть, по сути, средние люди, «гении золотой середины» [Библер, 1993, с. 158]: «<...> Русское общество - общество без второго. В нем два полюса: первый человек, вознесенный в заоблачные высоты, и все остальные - "народ", опущенный ниже низкого, в грязь. Один первый и все последние. Нет между ними переходных ступеней - второго, третьего и т. д. Второй или сближается с последними, или сам начинает претендовать на первое место. Даже если у него и нет никаких амбиций, характер отношений в обществе таков, что толкает его к одному из полюсов. Так считает народ, так считает и первый человек, видящий во втором не помощника, а соперника» [Григорян, 2014, с. 287, 292].

3. Начальник как первый, последний как спаситель. К истории, рассказанной в рассказе «Начальник» (Новый мир. 1967. № 1), В. Шукшин обращается дважды, второй раз в рассказе-дуплете «Ораторский

прием» (Наш современник. 1971. № 9), где полностью переворачивается и развенчивается статус центрального персонажа.

Рассказ «Начальник» явно выпадает из так называемой шукшинской темы развенчания псевдоличности: «социальных демагогов», «генералов Малафейкиных» и т.д. Более того, развенчивающему персонажу, Митьке Босых, наделенному некоей правдой, так и не удалось сбить с пьедестала фигуру волевого начальника, а последний в свою очередь укрепил свой авторитет, в то время как развенчивается сам правдолюб и спаситель.

Ситуация, в которой оказались лесорубы вместе с начальником в «крутом, яростном аду» февральской метели, взывает к архаичной модели «общественного стереотипа» [Куляпин, 2005]. Замкнутое, герметическое пространство само по себе уже иное и создает прецедент герменевтической ситуации, где «все» претворяются в одно, одно - в целое, а целое - спасает. Формула другости «если никто, то все как один» наделяет целостностью весь коллектив. Однако в шукшинском рассказе начальник не может спасти всех лесорубов; спаситель, иной, приходит извне.

Героизм Митьки Босых, правда, облечен в иронию: он сам попал в снежный занос, его, спасителя, спасали, а он спасал себя - спиртом, предназначенным для всех. Возникший на этой почве конфликт Митьки, бывшего уголовника, с начальником разрешается - и это главная пружина интриги - в пользу «маленького» начальника с «тонким голосом». Выясняется, что начальник и водитель когда-то вместе отбывали заключение, только Митька Босых был уголовником, а начальник - политическим заключенным («Сто шестнадцать пополам», то есть пятьдесят восьмая статья, политическая), и уже тогда Митька был в подчинении (в бригаде) у «начальника».

Это обстоятельство заставляет пересмотреть схематически данную «сталинскую» идею, что начальник уже одним своим высоким положением является фигурой неоспоримой и правой («кадры решают все»), а руководитель - наподобие «отца народов» - своевольно становится спасителем. Прошлое начальника, в отличие от прошлого Митьки, образует зловещее зияние в представлениях о тотальной ответственности и круговой поруке каждого в государстве-утопии, позже критически разработанной в рассказе «Штрихи к портрету». «Оттепельный» подход, тем более явственный на фоне крайне редкого обращения В. Шукшина к теме лагерей и реабилитации, демонстрирует, что первый был когда-то последним: отверженным, зеком.

«Понижение» статуса начальника органически связывает и уравнивает его с низами: стал как все и вместе со всеми стал мировым челове-

ком. Пьет спирт со всеми, а спирт иллюзорно объединяет, как и слово, ср.: «homo loquens похож на пьяного, слово пьянит не только слушателя, но и самого говорящего»; при этом опьянение делает каждого отдельного человека мировым и первым, ему «море по колено и сам черт не брат» [Григорян, 2014, с. 336, 337].

«Сталинский» и «оттепельный» варианты спасения обладают важным подспорьем - герменевтическим. Количество лесорубов вместе с начальником и водителем составляет тринадцать - сверхполное число, образованное по формуле круглое число плюс единица (К+1, 12+1). Спаситель извне реализует формулу «Если никто (из нас), то иной», он же лишний. В обычной ситуации своеобразным «лишним» выступает начальник, без которого лесорубы спокойно справляются сами, но в критической - тринадцатый по счету водитель Митька Босых, «деревенский вор в прошлом, поэт, трепач и богохульник» [Шукшин, 2012, с. 266].

Эта нелицеприятная характеристика, изрядно портящая образ спасителя, тем не менее единственное в тексте указание на особую значимость (инакость) героя в плане речевого представительства и порождает траверсированные христологические мотивы. Митька своего рода «переодетый» Христос, как и его другой собрат волосатик-хиппи Генка Пройдисвет: Босых - намек на апостольскую нищету духа и странничество; трепач, то есть враль, говорящий - траверсированный образ пророка; поэт - говорящий притчами, но и вор - тот, кто врет, плут. Он, homo loquens, шантажирует начальника тем, что может сказать всем что-то о нем (то есть раскрыть тайну, которая может унизить начальника). Тайна эта - факт политического заключения, а это в свою очередь может открыть широкое поле для различных домыслов.

Само понятие лишнего содержит идеи избытка и недостатка. Соответственно в этой стычке можно усмотреть столкновение двух типов личности, претендующих на мирового человека: эгоцентрической личности, лишенной целостности, и представительской личности, говорящей за всех. О начальнике мы вообще мало что знаем. Безымянный, он воплощает рядового участника «события бытия» и представляет предельно обезличенных в Гулаге, в этой «лагерно-тюремной Индии» [Айрапетян, 2011, б3313] людей; представляет личность, впитавшую лагерный опыт выживания, но при этом насильственно лишенную личностных привилегий, о которых пишет Варлам Шаламов в рассказе «Сухим пайком»: «У нас не было гордости, себялюбия, самолюбия, а ревность и страсть казались нам марсианскими понятиями, и притом пустяками» [Шаламов, 2004, с. 76].

Зато на первый план выпячивается кичливая грудь Митьки. Его эгоцентризм, вознесшийся в результате особого случая, начал жить сво-

ей жизнью, ориентироваться на других, требуя к себе повышенного внимания. «Грай был детина, который требовал себе людей» [Шукшин, 2009, т. I, с. 221], - эта загадочная фраза из сценария «Посевная кампания» к фильму «Из Лебяжьего сообщают» так же точно подходит к данной ситуации, в которой поставлены друг перед другом частная личность и мировой человек. На фоне последнего протест зарвавшегося Митьки не более чем детский каприз, игра, рассчитанная на публику. Поэтому начальник по-отечески его нейтрализовал произведя справедливый раздел спирта с учетом выпитого Митькой, урезав его долю (лишнее) и уравняв его со всеми. В своем блокноте он сначала хотел писать о «самоотверженном поступке» шофера, но затем умалил героизм, заменив его на «умелые действия», а тему «спасения» («лесорубы спасены!») перевел в разряд «крупной неприятности» и ее устранения. Таким образом, целостность коллектива вновь становится подконтрольной начальнику, самоспасительной, начальник возвращает себе авторитет, а инакий герой-спаситель был умело «возвращен» коллективу и становится его рядовым членом.

Спасение, по Айрапетяну, это «включение себя» в мир и осознание своей целостности. Даже отсутствие «одиннадцатого-спасителя в индийских вариантах притчи может значить, что десятеро в целом считаются по-индийски же за такого одиннадцатого (целое как иное всему). Все спасаемые миряне как один спасающийся монах» [Айрапетян, 2011, 612765]. Круглое число, все, но и внеположенный один лишний, иной, без которого все неполно, - такова архаическая формула спасения, основанная на включении, а не исключении иного из ряда: «Все и иной, или еще один, все и иное. Всего без иного нет и потому нет правила без исключения, но есть включение, приобщение иного, отраженное в схеме натурального ряда п^ п+1» [Айрапетян, 2011, б124]. Так и у Шукшина: спасительная целостность возникает, когда ущемленный и обиженный вор-плут - лишний человек перестает быть лишним, он «сосчитан» и возвращен «единству» мирового человека.

4. «Спаситель», вывернутый наизнанку. То, что скрыто присутствует в «Начальнике», иронически вывернуто и названо в более позднем рассказе «Ораторский прием». Здесь герменевтическая модель обнажена, «Христос» и «апостолы» сосчитаны уже в самой наррации: «Значит, Щиблетов... ты, значит, теперь Христос, а это - твои апостолы» [Шукшин, 1985, т. II, а 554]. Точно сказано и о спасительности «небольшого коллектива», который находится «на приличном расстоянии от основной базы», но «все равно остается наш коллектив, со своей дисциплиной, со своей маленькой, но системой планирования» [Шукшин, 1985, т. II, а 559]. В отличие от «вождя» из предыдущего рассказа Щиб-

летов (в фамилии угадывается чуждое, мещанское происхождение: Щиблетов - штиблет), начальник-Христос, homo loquens-оратор и очередной «шукшинский псевдоспаситель» [Куляпин, 2005, с. 123], за дело берется с полным осознанием своей роли. Шукшин уже открыто использует символ, работающий на создание целостности: даже слово целинник намекает на спасительную целостность, а странная личная жизнь героя, лишенного полноценной семьи, делает его лишним уже в экспозиции. Всем рассказом подчеркивается, что Щиблетов противопоставляет себя и свое отличие хоровому и родовому началу, всеобщему.

По словам А.И. Куляпина, «прекрасно владея "символическим языком" своего времени», в частности метафорами советского государства (государство - семья, руководители - отцы, герои - сыновья), В. Шукшин способен «трансформировать общественные стереотипы». Если в раннем творчестве («Начальник», «Леля Селезнева с факультета журналистики») намек на евангельский текст (12 лесорубов или 12 плотников) и религиозные ассоциации «нейтрализованы», то в позднем, в «Ораторском приеме» например, миметическая связь разрушается и возникает ситуация семиозиса [Куляпин, 2005, с. 29].

В чем же заключается новая ситуация? В этом рассказе выплескивается наружу речевая стихия, вступающая в противоречие с реальностью. Естественная изоляция лесорубов в первом рассказе (буран) заменяется метафорической, более того, словесный план начинает доминировать над сюжетным; собственно действием в рассказе становится борьба метафор. Рассказ пронизывает метафора мира как житейского моря, определяющая новую семиотическую ситуацию: начальник -кормчий, капитан, «атаман», а лесорубы - моряки, которые, судя по песне Борьки Куликова, должны «посчитаться с атаманом» за то, что Щиблетов отошел от «традиции» и запретил водку (традиционную во флоте) перед дорогой. На это Щиблетов отвечает своей «морской» метафорой: «Представьте себе другое положение: мы дрейфуем на льдине. И среди нас завелся один... субъект, который мутит воду. Все горят желанием взять правильный курс, а этот субъект явно тормозит. И подбивает других. Ставлю вопрос честно и открыто: что делать с этим субъектом?» [Шукшин, 1985, т. II, с. 559].

Идея спасения подготовлена морской метафорой: кораблем, капитаном-атаманом, островом. Модель спасительного острова в первом рассказе легко реконструируется благодаря теме тюрьмы-острога, в котором сидели начальник и водитель. Тем более и Колыма, устойчиво связанная с лагерной темой, - советский остров (требует предлогов с и на), самый крупный в архипелаге Гулаге. Модель корабля во втором рассказе озвучена на нарративном уровне (в песне) и также реконструиру-

ется через связь с островом и судном (грузовик, везший лесорубов, более чем напоминает корабль): «корабль это плавучий остров», а «остров это стоячий корабль» [Айрапетян, 2011, г533, в564].

Финал рассказа также предопределен значениями морской метафоры. На риторический вопрос Щиблетова «что делать с таким субъектом» следует предсказуемый ответ «в воду», озвученный хором (а именно персонажем по имени Славка Братусь): «Для того чтобы всем спастись и взять правильный курс, необходимо вырвать из сердца всякую жалость и столкнуть ненужный элемент в воду» [Шукшин, 1985, т. II, с. 560]. Этот ответ истолковывается в двух планах: как ораторский прием (с точки зрения «атамана») и как буквально-метафорическое стремление избавиться от вредителя. Однако вряд ли боксер Борька Куликов, ударивший за эти слова Щиблетова, не понял фигуральности этого оборота (говоря «меня в воду?») - ведь эти слова можно понять и буквально, и метафорически одновременно. Зато у наказанного и обиженного Щиблетова появляется новая оговорка: «Дурак, это ораторский прием!», - которая не объясняет значения сказанных слов, а делает это значение недосягаемым, а всю ситуацию - еще более неразрешимой.

Щиблетов верует в свои слова, но со своей ролью толкователя он не справляется и не может объяснить значения метафоры. Куликов вполне справедливо воспринял этот ораторский прием как оскорбление, а Щиблетов полагает, что его метафора настолько условна, что ей и верить нельзя. Таким образом, комически показана попытка «псевдоспасителя» вернуться в риторику и воссозданную ею реальность, из которой его выбил реальный кулак Куликова: «...Щиблетов в суд не подал, а подал директору... протокол собрания, где в точности записана речь, за которую он пострадал» [Шукшин, 1985, т. II, с. 560].

При сравнении двух рассказов очевидна противоположность исходных посылов, связанных с темой спасения: в «Начальнике» вор и хулиган Митька Босых ради «спасения всех» вписывается в коллектив, в то время как в «Ораторском приеме» предполагаемый «спаситель» за одну только возможность на словах избавиться от «ненужного элемента» поплатился и кончил бегством. Более того, первое решение «уравнять» Митьку Босых (в тексте рассматривался вопрос о его наказании, но не изгнании) ощущается как исполнение нравственной нормы; наоборот, исключение одного ради спасения всех - нарушение этой нормы. Коллектив, где нет лишних, предстает как носитель правды («Начальник»), в то время как в «Ораторском приеме» лишним в подлинном смысле слова оказался тот, кто претендовал на роль мирового человека -ненастоящий первый человек и псевдоспаситель.

5.1. Степан Разин в романе В. Шукшина поистине титаническая и трагическая в своей противоречивости фигура, выражающая трагизм социального протеста на Руси и одновременно драму самопознания. Противоречивость фигуры русского разбойника-заступника, то есть фактически очередного спасителя, безусловно, связана с художественным развенчанием персонажа, «строящего свое дело на крови». В перспективе мирового человека (то есть людей вообще и общечеловеческой этики) Разин также выражает конфликт между прогрессивным и консервативным векторами, выступающими в русской культуре как разрушительные и творческие силы соответственно.

5.2. Здесь уместно вспомнить другие категории русской герменевтики - образы титанов Прометея и Эпиметея. Для Айрапетяна эти имена стали символом двух типов мышления: Прометеева («Передний ум»), прогрессивного, революционного, для которого характерна триада мысль-слово-дело, и Эпиметеева («Задний ум»), консервативного, выраженного триадой дело-слово-мысль. «Гордый титан», самый известный в европейской культуре [Шубарт, 2003, с. 13], связан с бунтом против господствующего миропорядка, но титан-трикстер, бездумно распределивший способности между людьми и тварным миром [Платон, 1990, с. 430-431], практически не отражен в европейском самосознании. Зато он есть в русском. Эпиметеево, творческое начало более всего созвучно русской поговорке «русский мужик задним умом крепок» [Айрапетян, 2011, в5] и исходит из приоритета действия над мыслью.

Оба начала присутствуют в Разине. Для него движение к свободе -это движение к прогрессу, движение вперед, которое с лихвой насыщает желание атамана подчинить своей идее свободы «бородатую, разопревшую в бане лесовую Русь» [Шукшин, 1984, т. I, с. 569]. Центральный императив «я пришел дать вам волю» делает Разина просветителем, глашатаем новой истины, героем прометеева типа. «Это вождь, таким следует его показать» [Шукшин, 2010, с. 748], - писал Шукшин в заявке на фильм. Серьезность Разина и высокомерие по отношению к отсталым крестьянским и мещанским слоям, к непросвещенным «гольным дуракам» тоже прометеева черта: «"Губошлепа никто не любит <...> По смерть губошлепа любит". Он самолично карал за неловкость, за нерасторопность и ротозейство» [Шукшин, 1984, т. I, с. 328]. Впадая в самомнение, Разин переносит свое высокомерие и на весь народ: «То жалко их, а то - прямо избил бы всех в кровь, дураков» [Шукшин, 1984, т. I, с. 519].

Однако на образ Разина-подвижника накладывается эпиметеев слой: характер импульсивный и деятельный. «Важнейшими для Шукшина были факторы, идущие "снизу"» [Бодрова, 2013, с. 28]. Доминиро-

вание эпиметеева деяния над прометеевым думанием проявляется в диалогической конструкции романа: разинская идея рассыпана во многих участниках, а не сосредоточена в мысли центрального героя. И это объясняет, почему у атамана, находящегося во главе целого движения, с головой как символом главенства и движения вперед складываются сложные отношения.

Сама голова у Разина выразительна и передается пословичной характеристикой: «Золотая голова, а дурню досталась» [Шукшин, 1984, т. I, с. 507]. Теряя в своей прометеевой значимости, голова наделяется эпиметеевым внешним, статуарно выпуклым значением, собственно знаковой природой: по движениям головы нарратор передает то, что в голове оформляется как мысль. Головному (рассудочному) пути главного героя противодействуют сердце, болящая душа, страсти, страдание, порыв мгновенного решения, энергия тела и даже магические чары атамана. Первенство головы как органа мышления Разин отдает другому, например, хитроумному Фролу Минаеву: «У Фрола ведь и голова была... чего ты сейчас лежишь думаешь своей головой» [Шукшин, 1984, т. I, с. 368]. Или в другом примере тоже уничижительно о голове: «О чем ты только думаешь своей корчагой» [Шукшин, 1984, т. I, с. 204]. Представляя себе свою будущую победу, Степан отказывается от роли царя (ср. «без царя в голове»), желая стать Первым Атаманом, который, по сути, является Вторым человеком после первого - царя. Наконец в мучительной борьбе с собой, в тяжелые минуты переживания греха Степаном одолевает желание казнить самого себя и он приказывает казакам срубить ему голову. Причем сам достаточно трезво и рассудочно видит -чем же? головой! - свое обезглавленное тело: «Срубите!! <...> Подальше оттолкните потом, - посоветовал. - А то прибьет волной» [Шукшин, 1984, т. I, с. 616]. Мотив откушенной и срубленной головы как лишнего, но торчащего органа (у Змея Горыныча их три) возникает в сказке «До третьих петухов», а в качестве реминисценции казни Разина появляется в одном из вариантов стихотворения «Это было давно» [Глушаков, 2012, с. 467-470].

5.3. Но и два других слова титульной фразы - Я и воля - тесно связаны с основами русской ментальности и приводят русского человека к онтологическому бунту (против мира, власти, порядка), а также и к взрыву собственной исключительности.

Воля, понимаемая как свобода от «лиходеев», которые «хуже татар и турка» [Шукшин, 1984, т. I, с. 569], наряду с правдой, - фундаментальное качество русского национального характера. Неслучайно этим словом называют и «воление», и свободу. Воля у Разина «предполагает связь личности и мира, состояние уравновешенного взаимодействия

субъекта и всего окружающего мира, когда страсть не противопоставляет, а соединяет героя с миром...» [Шукшинская энциклопедия, 2011, с. 454]. «Первичное основное свойство русского характера, - пишет В. Колесов о воле в том же ключе, - "могучая сила воли", основанная на чувстве, и как таковая она порождает страстность» [Колесов, 2007, с. 466].

Но и тем самым воля как проявление «русской тяги к иному» (Ай-рапетян) связана с комплексом эго, и заключается в движении от ego к cogito, в перевернутой формуле декартовского (шире: западноевропейского) эгоцентрического рационализма, самости без другости: Sum, ergo cogito. Для русского духа «верный путь лежит только от sum к cogito, и только слово соединяет мысль и мыслящего, cogito и sum» [Колесов, 2007, с. 400].

Русский атаман воплощает эту тенденцию в самом прямом смысле: он скручивает себя и других единой волей, единым взглядом, вне которого все «рассыпается прахом»: «Он видел, он догадывался: дело, которое он взгромоздил на крови, часто невинной, дело - только отвернешься - рушится. Рассыпается прахом. Ничего прочного за спиной» [Шукшин, 1984, т. I, с. 616]. Обратим внимание на слова «видел; только отвернешься; за спиной». Атаману еще кажется, что только усилие все замечать и умение все видеть оправдывает «дело, взгроможденное на крови», а если что-то рушится, то из-за недостаточности тотальной воли и взгляда. В этой связи стоит вспомнить слова М. Пришвина о том, что человек, ощущая себя «бессмысленно покинутым Богом», сам становится на место Бога, и «эту волю свою быть Богом называет Правдой» [Пришвин, 2012, с. 387].

Вспомним, что между эго и мыслить у В. Колесова стоит «соединяющее слово». У Разина между его волей и народом, пребывающим в слепоте, рабстве и нищете, тоже есть слово, народные песни и предания. Но слово принадлежит народу (мировому человеку), в то время как воля, самость, «я» само по себе не говорит [Айрапетян, 2011, а34]. И здесь мы натыкаемся на важное противоречие шукшинского художественного образа, а также исследовательской стратегии: а был ли народ таким беспомощным, жалким и глупым, как он рисовался Разину, и неужели трагизм поражения Разина заключается в том, что «народ не готов взять волю, идет за Разиным как за «батюшкой», «своим» царем [Шукшинская энциклопедия, 2011, с. 455], то есть не созрел для свободы без царя?

В русле этой проблемы следует реконструировать понятие свободы как качества мирового человека, мира и народа (ср. «мирская воля» и «божья воля») в его противопоставлении личной воли отдельного человека. Учтем, что реконструкция - не критика, так же как и В. Белинский,

односторонне доказывающий в знаменитом письме Н. Гоголю по некоторым поговоркам нерелигиозность русского народа (и эту критическую точку зрения подхватил В. Шукшин в «Монологе на лестнице»), не Владимир Даль, любовно собирающий каждое слово и сознающий амбивалентность поговорки.

Известные русские поговорки «Своя воля страшней неволи» [Даль, 1984, т. I, с. 161], «Неволя крушит, а воля губит. Не бойся неволи, а бойся воли», «Своя воля заведет в неволю. Своя воля - либо рай, либо ад», «Жить по воле, умереть в поле», «Воля портит, а неволя учит», «Волю неволя учит. И на волю приходит неволя» [Даль, 1984, т. II, с. 279] и т.д. показывают не страх перед свободой, а негативное последствие своеволия. Своя воля обнаруживается в щах, жене, бане, в своем ломте, где своя доля, в поле - то есть там, где человек либо ограничен своим личным бытием (еда, жена, судьба), либо нет человека вообще (поле). Личная воля противоположна свободе как месту общежития и родовой свободе, ибо «В тесноте люди песни поют, а на просторе волки воют», «В тесноте люди живут, а на просторе волка гоняют» [Даль, 1984, т. II, с. 53] «В тесноте живут люди, а в обиде гибнут» [Даль, 1984, т. I, с. 147]. Да и вообще в тесноте и в бедах люди живут, а гибнут в обиде, лихоте и неправде, судя по родственным поговоркам. «Вместе люди свободны, ср. слобода и свобода, мировой человек всемогущ...» [Айрапетян, 2011, д42, б316] - пишет В. Айрапетян, для которого родственность слов слобода и свобода служит сращению понятий в народном сознании (ср. «выйти на свободу» означает вернуться в мир, к людям), а другая пара слов поле и воля объединяются в новый концепт, ср.: «В поле воля; кто в поле съезжается, родом не считается», «В поле две воли: чья сильнее». «В поле -ни отца, ни матери: заступиться некому» [Даль, 1984, т. I, с. 202], «Двое в поле воюют, а один в доме горюет» [Даль, 1984, т. II, с. 229]. Сюда же реконструированная В. Айрапетяном поговорка: «В поле воля, а в слободе свобода», - так можно сказать «вопреки мнению Георгия Федотова о нерусскости свободы» [Айрапетян, 2011, б316]. Поэтому разинская воля в поле вместо обещанной свободы ведет к произволу личности и самоволию. «Дерзкое наращивание возможностей для исполнения своих же собственных желаний ведет к своеволию, произволу, к насилию над другими». В то время как «наращивание силы, мощи ведет к родовой свободе, а к личной свободе ведет отказ от неосуществимых желаний, самоограничение, самоотчуждение...» [Айрапетян, 2011, д423].

Таким образом, даруя людям волю, Разин переводит народное самосознание, всемогущего мирового человека, живущего в мире, слободе и тесноте, в плоскость поля как места войны и конкуренции личных и отдельных воль, обрекая тем самым становление самосознания и свобо-

ды на кровавую братоубийственную резню и произвол личности. Отсюда «самовольное», «дурное» отношение к людям (и мировому человеку) в регистре высокомерной жалости или слепого насилия: «То жалко их, а то - прямо избил бы всех в кровь, дураков», - воспринимается как бессильная попытка навязать свою волю и свое представление о свободе подлинно свободному мировому человеку. Именно неспособность народа пойти по пути Разина - в противовес мнению о «неготовности нации к свободе как ответственности за собственное существование» [Шукшинская энциклопедия, 2011, с. 455] - свидетельствует как раз об ответственности народа в целом, что подтверждается хотя бы тем, что Разин не отвечать учил, а вопросы задавал, а отвечал народ в лице его представителей.

В этом плане характерно шукшинское противопоставление Разина другому бунтовщику Емельяну Пугачеву, восставшему под именем императора Петра III «во имя государства» [Шукшин, 2009, т. VI, а 342]. В защиту тоталитарного государства написал свои записки Николай Князев и назвал себя Пугачевым («Штрихи к портрету»). К тому же Пугачев отрекся от себя, от своей самости, судя по его покаянным словам: «Богу было угодно наказать Россию через мое окаянство» [Пушкин, 1962, т. VII, с. 98], где как раз «я» и есть окаянство для всех (России). Разин же со своим императивом «я пришел дать вам волю» остался верен своей эгоцентрической воле до конца.

5.4. Сложные отношения складываются у Разина и с другими. Шукшинский герой, подобно героям Достоевского, помещен в сильнейшее поле диалогических отношений, что обусловлено драматургической формой романа, в котором события, связанные с центральным действующим лицом, «предстают как следствие его воли или силы, прямо противостоящей герою» [Шукшинская энциклопедия, 2011, с. 453]. То есть герой помещен в бахтинскую систему я - другие, вне которой «Я» себя не видит и практически не существует: «А сам по себе я не говорю, ведь у меня без других нет лица, я себя не вижу» [Айрапетян, 2011, а34]. Другие люди в окружении Разина играют роль «зеркала самопознания», так как самое заветное и непостижимое для самого себя - собственная мысль атамана раскрывается через зеркальную реакцию: дело и слово других людей, врагов и друзей. Поистине поражает, с какой жадностью и прозорливостью Разин читает в лицах, понимая все то, что хочет понять. Ни одно движение мускула не может укрыться от его цепкого взгляда.

Но, читая в других лицах как в книге, он не может разобраться в себе, увидеть себя. Вот эту разинскую «самость» отражают и называют по-разному: Матвей Иванов - «дуростью», Стырь - «болестью» (вероят-

но, намекая на психику героя). «Хитрый» Фрол Минаев ответил своим бегством, невенчанная жена Алена - желанием спасти Разина через двусмысленный договор с атаманом Корнеем: «Алена хотела удержать Степана возле себя, для себя, для счастливой, спокойной жизни. Ради этого она и не на такой сговор пошла бы» [Шукшин, 1984, т. I, с. 477]. Разин помещен между двумя центрами родовой жизни, по-своему оформляющими центрального героя: младшим братом Фролом (матушкин сынок) и старшим братом Иваном, заместителем отца, а точнее памяти о нем. Митрополит Иосиф тоже зеркально ответил Разину на крушение икон (Богоматерь - мать): «свою мать ударил, пес» [Шукшин, 1984, т. I, с. 588]. Даже саму мысль о войне («тряхануть» бояр) «засадил» в атамана некто Серега Кривой с прямым взглядом.

Но и соглашаясь на ликвидацию своих советчиков (Матвей Иванов), Разин остается в одиночестве. А убив казака Куприяна, принесшего злые вести, Разин сам разбивает очередное зеркало. Этот бессознательный жест показывает, насколько информативен и прочитываем для Разина тот или иной персонаж, несущий «свою правду» о нем: «Как зеркало показывает невидимое - возвращает мне мою другость, так моя мысль возвращается ко мне в дружеском ответе понимающего словом, в котором я узнаю смысл» [Айрапетян, 2011, д58].

Вспомним, что один из первых мотивов разинского текста посвящен драме предательства и изображает момент пленения атамана бывшими соратниками в рассказе «Стенька Разин» (Москва. 1962. № 4). В этом мотиве, очень сильно поразившем В. Шукшина, в полной мере проявляется драматизм одновременного понимания и недопонимания предательства, когда другие, вырвавшись из-под воли разинского «я», восстали на Разина, не захотев с ним мириться и ему соответствовать. «Богатые казаки» словно бы являются объективированным продолжением внутренних душевных процессов Разина, его зеркальными отражениями. Они вышли из разинской души и совести и, являясь губительным началом, уничтожали душу - «дар моего духа другому» (Бахтин) и исток другости, ибо «моя душа это родные, близкие, другие во мне и моих глазах начиная с матери; отсюда загадка "Ты во мне, а я в тебе" про душу» [Айрапетян, 2011, в447]. Характерно и то, что в момент пленения атаман выкрикивает, различая мое и твое (ваше), но не разделяя тела и души, сошедшихся в образе глаз (ср. «глаза - зеркало души»): «Выбейте мне очи, чтобы я не видел вашего позора», - совсем как при желании срубить себе голову, чтобы самому не испытывать муки совести. А избиение тела другими равносильно распятию души и совести: «Глумились. Топтали могучее тело. Распинали совесть свою. Били по глазам» [Шукшин, 1985, т. II, с. 24].

5.5. Итак, Разин, понятый как «ренессансный человек» [Шукшинская энциклопедия, 2011, с. 454], выражает острую конфликтную ситуацию на пересечении линий личность - мировой человек. Конститутивный момент личности - голос совести, голоса других - заглушен шумом социального протеста и антигосударственной борьбы, а важный аспект мирового человека (человечества) - нравственность и родовая свобода низведены до косности и консерватизма народа, недооцененного атаманом. Жалость и жестокость - вот что вызывает у Разина отдельный человек и народ. А сам Разин виделся Шукшину в драматической точке личностного становления в мировом человеке, в людях. Русский разбойник-заступник оказался между правдой народа, с одной стороны, и центробежным ростом эгоцентрической воли, с другой. В этой связи можно утверждать, что народ, отдавая должное духу протеста, не пошел за Разиным не в силу своей отсталости, а из-за приверженности идее родовой свободы и внутренней защиты от эгоцентрически понимаемой личной свободы.

Литература

Айрапетян В. Толкование на анекдот про девятых людей. М., 2010.

Айрапетян В. Толкуя слово. Опыт герменевтики по-русски. М., 2011.

Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М. 1979.

Белов В.И., Заболоцкий А.Д. Тяжесть креста. Шукшин в кадре и за кадром. М.,

2002.

Библер В.С. Национальная русская идея? - Русская речь!: опыт культурологического предположения. // Октябрь. 1993. N° 2.

Бодрова Л.Т. «Литературные припоминания» как фактор поэтики в прозе В.М. Шукшина о «русском бунте» // Шукшинский вестник. Барнаул. 2013.

Глушаков П.С. О текстологии и поэтике В. Шукшина // Текстологический Временник. Русская литература XX века. Вопросы текстологии и источниковедения. М., 2012. Кн. 2.

Григорян А. Первый, второй и третий человек. М., 2014.

Даль В.И. Пословицы русского народа. В 2-х тт. М., 1984.

Куляпин А.И. Творчество В.М. Шукшина: от мимезиса к семиозису. Барнаул,

2005.

Платон. Собрание сочинений в 4-х тт. М., 1990. Т. I.

Пришвин М.М. Дневники 1942-1943, М., 2012.

Пушкин А.С. Собрание сочинений в 10-ти тт. М., 1962. Т. 7.

Шаламов В. Т. Собрание сочинений в 6-ти тт. М., 2004. Т. 1.

Шубарт В. Запад и душа Востока, М., 2003.

Шубин Р.В. От каменного человека к человеку с железным желудком. К образу мирового человека в творчестве В.М. Шукшина // Традиции творчества В.М. Шукшина в современной культуре. Барнаул, 2014.

Шукшин В.М. Нравственность есть Правда. М., 1979.

Шукшин В.М. Космос, нервная система и шмат сала: рассказы, публицистика. М.,

2010.

Шукшин В.М. Полное собрание рассказов в одном томе. М., 2012. Шукшин В.М. Собрание сочинений в 8-ти тт. Барнаул, 2009. Т. 1. Шукшин В.М. Собрание сочинений. В 3-х тт. М., 1984-85. Шукшинская энциклопедия. Барнаул, 2011.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.