Научная статья на тему 'Конспирология: дискурс и жанр'

Конспирология: дискурс и жанр Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
1888
220
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ЛИНГВИСТИКА / КОНСПИРОЛОГИЯ / ТЕОРИЯ ЗАГОВОРА / ДИСКУРС / ЖАНР / ДЕТЕКТИВ / Ж.-Ф. ЛИОТАР / М. ФУКО / Й.Р. ФОН БИБЕРШТАЙН / ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ / J. F. LYOTARD / M. FOUCAULT / J. R. BIBERSTEIN / LINGUISTICS / CONSPIRACY THEORY / DISCOURSE / GENRE / DETECTIVE / HISTORY KNOWLEDGE

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Амирян Т. Н.

В статье исследуется конспирологический дискурс как важный механизм формирования жанра конспирологического детектива. Показаны типы репрезентации «исторического знания» в «ситуации постмодерна». Конспирология интерпретируется с помощью теоретических работ Ж.-Ф. Лиотара, М. Фуко, Й. Р. фон Биберштайна и др. для выявления «позиций» формирования подобного дискурса и его трансформации в фикциональное пространство.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

CONSPIRACY THEORY: DISCOURSE AND GENRE

This is a study of conspiracy discourse as an underlying mechanism of conspiracy detective genre. It shows typology of historical knowledge representation within post-modernist context. To reveal the mechanism forming conspiracy genre and the latter transformation into fictional space the author resorts to theory worked out by J. F. Lyotard, M. Foucault, J. R. Biberstein, and others.

Текст научной работы на тему «Конспирология: дискурс и жанр»

ЛИНГВИСТИКА

© 2012

Т. Н. Амирян КОНСПИРОЛОГИЯ: ДИСКУРС И ЖАНР

В статье исследуется конспирологический дискурс как важный механизм формирования жанра конспирологического детектива. Показаны типы репрезентации «исторического знания» в «ситуации постмодерна». Конспирология интерпретируется с помощью теоретических работ Ж.-Ф. Лиотара, М. Фуко, Й. Р. фон Биберштайна и др. для выявления «позиций» формирования подобного дискурса и его трансформации в фикциональное пространство.

Ключевые слова: лингвистика, конспирология; теория заговора; дискурс; жанр; детектив; Ж.-Ф. Лиотар; М. Фуко; Й.Р. фон Биберштайн; историческое знание.

Популярность, которую приобрел конспирологический детектив в последние десятилетия, вызывает необходимость в филологических дисциплинах выработать исследовательский подход, с помощью которого можно интерпретировать или идентифицировать новый «гибридный» жанр массовой литературы1. Структурно конспирологические романы (начиная от романа У. Эко «Маятник Фуко» (1988) и заканчивая бестселлером Д. Брауна «Код да Винчи» (2004)) представлены как точка пересечения детективного нарратива и конспирологического дискурса и тем самым являются экспериментальным и/или комбинаторным типом письма и продолжают сохранять лидирующие позиции в иерархии популярной литературы. Изучение жанра конспирологического детектива на сегодняшний день может быть основано на нескольких теоретических подходах.

Несомненный интерес представляет сама детективная структура, нарративная модель детективного рассказа, претерпевающая мутации в динамике современного литературного процесса. Детектив оказывается наиболее удачной структурной основой, формулой для репрезентации особой временной конструкции конспирологического романа, регулярно обращающегося к таким категориям, как «история» и «историческое прошлое», «документ» и «документальность». А главная цель в повествовательном ходе детектива — разоблачение преступления — интегрируется в акт разоблачения заговора. Помимо общих тенденций развития подобных паралитературных практик «сюжетного» повествования о «теории заговора», сегодня можно наблюдать и «ответную реакцию», т. е. художественную прозу, которая, используя детективную структуру, бросает вызов массовому кон-

Амирян Тигран Норайрович — аспирант кафедры литературы народов стран зарубежья Университета РАО. E-mail: tigran.amiryan@gmail.com

1 Такая попытка была предпринята нами ранее, см.: Амирян 2009.

спирологическому роману, криптодетективу, фиксируя и/или пародируя приемы жанра2.

Другую область интересов составляет «параноидальный стиль», в рамках которого принято интерпретировать конспирологический детектив в западных тео-риях3. Для того чтобы изучать конкретный литературный жанр или произведение в той плоскости, где теория вырабатывает понятие «параноидальности», необходимо усвоить эти теоретические воззрения, разнообразно представленные в психоанализе, литературоведении и т.д.

В данной статье наш интерес связан не с нарративной основой жанра конспи-рологии и не с исследованием параноидальности как важнейшего механизма производства конспирологического мифа или текстопроизводства соответствующего жанра. Здесь мы сузим предмет исследования и попытаемся выявить «конспиро-логию» как своеобразный дискурс, эксплуатируемый в общей механике постмодернистской культуры, имеющий предпосылки к формированию в исторической перспективе.

1. Научное знание и знание делегитимизирующее

Конспирологический детектив как литературный жанр и культурный феномен, с одной стороны, напрямую связан с проблемой существования такой ментальной структуры, как «конспирология». В то же время «конспиративное мышление» — изначально продукт не сферы художественного творчества, а в первую очередь результат развития политических и общественных систем (следовательно, актуализируется генетическая проблема возникновения и развития «теории заговора» в разных эпохах). Одним словом, наш интерес составляет дискурс как жанр (ван Дейк)4.

2 Амирян 2010.

3 На сегодняшний день такой подход остается наиболее уязвимым, так как сам перенос психоаналитического словаря и понятия «параноидальности», совершенный в свое время Ричардом Хофштадтером (^(^а&ег 1996), кажется весьма неосторожным и отвергается современными американскими исследователями (Найт 2010), но чаще всего метод Хофштадтера продолжает осваивать теоретическое пространство американских университетов (Баткип 2003). Кроме того, существуют разные психоаналитические традиции (во Франции и США), которые понимают паранойю совершенно различно, что еще больше усложняет работу по идентификации «параноидального» жанра.

4 Дискурс — одно из сложнейших понятий современных гуманитарных наук. В основном сложность заключается в расхождении множества значений этого понятия, порой прямо противоположных. Но если попытаться кратко охарактеризовать работы, ведущиеся по объяснению этого понятийного элемента, то можно сказать, что основная часть исследователей предлагает лингвистическое понимание дискурса, основываясь на практиках аналитического рассмотрения наиболее значимых речевых актов. Другие исследователи, пытаясь отойти от такой формы лингвосемиотиче-ского понимания дискурса, предлагают понимать под дискурсом нечто, содержащееся не в речевом отрезке, а находящееся за речевым актом, «не только «данность текста», но и некая стоящая за этой «данностью» система» (Т. А. ван Дейк). Так, дискурсом чаще всего называют не конкретные отрезки текста или речи, а выявленные важные формулировки и формы, характеризующие механизм генерирования целого ряда высказываний («мир дискурса» (Демьянков 2005)), сводимых к некоему общему механизму или модели порождения значений. Со временем ученые стали понимать дискурс не просто как некоторое число значений, группирующихся вокруг предложения или речевого акта, теперь концентрация значений сводилась к концепту, а не к предложению или фразе. Здесь следует упомянуть американского исследователя ван Дейка, так как именно он попытался расширить понятие дискурса и предложил более крупные, чем речевые акты, элементы текста называть дискурсом (одним из таких элементов и является жанр). Подробнее об этом см.: (Степанов 1995). Но было бы неверно утверждать, что американские исследователи являлись основателями исследовательского аппарата литературного дискурса. Сегодня литературоведение, использующее это французское

Конспирологический детектив, состоящий из сплетений детективного нар-ратива и конспирологического (параноидального) мифа, конечной своей целью ставит переворот, революционный отказ от старого прочтения известных исторических мифов и, маскируясь демифологизацией и деконструктивистским актом, представляет собой «кризис большого рассказа» или «недоверие по отношению к метанарративам» (по Лиотару)5, следовательно, мы рассматриваем этот жанр (а шире — дискурс) как аспект или структуру постмодернистской модальности. Конспирологический жанр всегда содержит некий вектор «желания» — желание постичь истину, тайну, раскрыть секрет и пр. В бесконечно повторяющихся кон-спирологиях мы можем легко распознать путь и конечную цель, к которому стремится подобное «желание» в теории заговора: это движение к «знанию». Но здесь мы сталкиваемся с тем дифференциальным механизмом, который замечает Лиотар в процессе анализа состояния постмодерна, а именно: с конфликтом двух разных типов «знания», одно из которых является научным, а «другой сорт знания» — более близким и наиболее понятным, соответственно, наиболее популярным и часто эксплуатируемым массовой словесностью и медиа: «его модель связана с идеями внутреннего равновесия и дружелюбия (convivialité), в сравнении с которыми современное научное знание имеет бледный вид, особенно, если оно должно подвергнуться экстериоризации по отношению к «знающему» и еще более сильному, чем прежде, отчуждению от своих пользователей»6. Этот конфликт развернут там, где встает вопрос о легитимности, где «статус знания теряет устойчивость, а его спекулятивная целостность расколота»7. Информационные потоки, пытающиеся принять те или иные структурные ячейки, попадают в поле противостояния, где в борьбу за легитимность вступают как получатель с отправителем (автор/читатель), так и референт (конспирологический миф как послание), что можно проследить в ряде текстов, относящихся к жанру конспирологического детектива, на примере отдельных «приемов». Утрата легитимности постмодернистской экономией приводит к конфликту знаний, который упирается в компетенцию субъекта. Лиотар пишет не только/не просто об утрате легитимности «большого рассказа»,

слово, не заимствует у структурной лингвистики некий аппарат исследования, а возвращает то, что еще с XVIII века являлось частью литературного или философского текста. См., например, краткий экскурс в семантику понятия «дискурс» у В. З. Демьянкова (Демьянков 2005). И, наконец, если говорить о нелингвистическом понимании дискурса, к которому мы прибегаем в данном случае, чтобы выделить «конспирологию» как повторяющуюся модель конструирования некоторого количества современных (и не только) популярных текстов, — если говорить о таком понимании дискурсивно-сти — то необходимо отметить, что Мишель Фуко, исследовавший дискурсивные практики и дискурсивные формации, опирался не на речевые акты, а на определенный исторический, социальный опыт (expérience), не всегда артикулированный в речевых актах, а часто выявляемый философом в литературе, в текстах, несущих приметы эпохи, языка эпохи, характеризующих эпистему. Ведь археология Фуко это не путешествие в поисках смысла высказывания, короткого речевого акта, а поиски той модели исключения, которая всегда обходится умалчиванием и шепотом, это археология, ищущая поверхность эпистемы и ее ядро (Фуко 1996). Среди множества определений «дискурса» мы отдаем предпочтение именно тому методу, который занимается не «высказыванием» в качестве дискурсивного ядра, а исследует «позиции», при которых могли быть сформулированы (обладали подобной потенцией) те или иные «высказывания», лежащие в глубине «дискурсивных формаций» (Серио 2001, 551-552).

5 Лиотар 1998, 9-11.

6 Лиотар 1998, 26.

7 Лиотар 1998, 87.

но о более глубинной «утрате ностальгии по утраченному большому рассказу»8, что весьма характерно для современных конспирологий, которые на фоне утраченных больших нарративов («христианство», «коммунизм», «Европа», «Америка», «Византия», «Сталин», «Гитлер» и пр.) все чаще повествуют о персонажах, которые не просто «оглядываются», чтобы реконструировать/реанимировать тот или иной нарратив, а пытаются вести дальнейшую игру с языком, и в этой игре «ностальгическая оглядка назад» превращается в игру с Историей или с Историческим знанием.

Помимо этого, важно заметить, что в случае «теории заговора» мы имеем дело с неденотативным типом знания. Так или иначе, говоря о конспирологии как об объекте изучения, мы сталкиваемся с терминологическим аппаратом, не имеющим четко зафиксированных форм и значений. В данном исследовании мы сталкиваемся с тремя понятиями или тремя разными типами понятий: «конспи-рология», «конспирологическая теория» и «теория» (иначе: «заговоры», «теория заговора» и «теория»). Определив неденотативный характер конспирологии, мы можем говорить о прескриптивном, спекулятивном характере конспирологии, поэтому сами «конспирологии» и/или «заговоры» остаются за пределами нашей компетенции (иначе пришлось бы создавать еще один делегитимирующий рассказ о кризисе того или иного большого рассказа). Основным «элементом» языковой игры, порождающей необходимость научного анализа, становится «теория заговора», поэтому далее мы обращаемся к теории/теоретическим аппаратам, которые уже гипотетически или напрямую являются интерпретативными механизмами «теории заговора».

2. Конспирология и тайна истории

Если «знание» становится неким объектом спекулятивных конспирологиче-ских теорий, то история выступает одновременно и как объект наррации (исторический дискурс, историческое знание), и как тип наррации (повествование об истории, история от момента конспирации до разоблачения заговора). В целом в ситуации постмодерности история является одним из типов знания (в том значении понятия «знание», которое мы выделили ранее).

Сегодня в произведениях, которые принято относить к историческим, «заговорщическим» или конспирологическим романам, затрагивающим мировую историю, читатель не расчленяет репрезентацию «истории» на отмеченные умозрительные конструкции, а воспринимает как целое повествование «об истории», где стратегическая задача нарратора — вовлечь субъект в динамику представленного «исторического процесса» и выстроить идеальную картину «исторического», где субъекту отведена роль «активного участника». Заголовки конспирологи-ческих романов типа «Код Микеланджело», «Код Каббалы», «Код Моисея», «Код Апокалипсиса» (сема «кода»), «Имена» Д. Деллило, «Маятник Фуко» У. Эко (сема «плана») и т.д. являются своеобразным способом моделирования Знания как читательской компетенции. Такое моделирование, производящееся на фоне постмодернистской ситуации, чаще всего создает целостные упрощенные модели «знания», доступные широкой аудитории. Такова биполярность постмодернисткого нарра-

8 Лиотар 1998, 100-101.

тива, где, с одной стороны, в полюсе текста-произведения (автор и его стратегии письма) знание подвергается деструктуризации, деиерархизации и моделирует упрощенные формы, которые, однако, будут наиболее успешно функционировать в полюсе текстуального, в процессе рецепции (читательской интерпретации), где смоделированные формы знания (истории) должны получать — напротив — наиболее структурированную форму. Так, лиотаровская ситуация постмодерности как механизма порождения культурного текста переходит в стадию обмена символическим капиталом в бодрийаровском значении. Мы застаем момент функционирования жанра конспирологического детектива в стадии, когда в «обществе потребления» настает конец понятия «история», поскольку сам субъект, так долго конструировавшийся в европейской цивилизации, в «конце истории»9, оказывается отсутствующим10.

Но вопрос соотношения литературы и истории всегда остается одним из важнейших и наиболее нерешенных, открытых моментов литературной теории. Подробный компаративистский анализ постоянного столкновения этих двух понятий дает А. Компаньон11. Ученый описывает противостояние истории литературы и теории литературы (диахроническое и синхроническое изучение литературных текстов / разные способы метатекстуального рассматривания литературы / литература как документ или монумент и т.п.), а также понимание истории и литературы как внутритекстовых механизмов, и все эти конфронтации происходят в той подвижной и постоянно меняющейся плоскости, что у А. Компаньона именуется литературной теорией12.

Возникают как минимум два вопроса. Как объяснить присутствие «исторического» времени в теоретической разработке конспирологического детектива и какой путь может иметь аналитическое изучение этого жанра в ее синхронической плоскости, т. е. как можно определить аксиологическое значение изначально криптоисторического паралитературного жанра?

Если попытаться систематизировать существующие способы «исторической репрезентативности» в конспирологическом жанре, то можно выделить два основных вида: часть конспирологических романов повествует о больших нарративах, и здесь историческая перспектива более актуализирована и обладает масштабностью (Византия, Христианство, Ислам, Египет, Иудаизм, Европейская культура, Просвещение, «холодная война»...); второй тип конспирологических текстов, казалось бы, совершенно отличающихся от первого, все же строится на тех же механизмах повествовательности, отличаясь лишь меньшей масштабностью «исторического мифа», но при этом большей актуальностью и даже злободневностью

9 Фукуяма 2004.

10 Бодрийяр 2006, 118-119.

11 Компаньон 2001, 227-258.

12 А. Компаньон разделяет понимание литературы на два типа металитературности: историю и ценность. История вступает в силу и является активным элементом в той аналитической оптике, где по умолчанию присутствует восприятие диахронической истории, времени. Отсутствие же временной константы означает направленность оптического прицела теории на ценность литературы. Неудивительно, что конспирологический детектив, занимающийся бесконечной репрезентацией «истории» в фикциональном пространстве, жертвует теми качествами, которые могли бы отнестись к «ценности» литературы/литературности и чаще всего воспроизводится в пределах паралитературы.

(«Секретные материалы», неопознанные летающие объекты, ВИЧ...). Современная романная форма конспирологии часто смешивает эти два типа «историчности» внутри одного произведения. Например, массовая конспирология в романе «Код да Винчи» — это одновременно миф о заговоре в историческом контексте (крупный нарратив, вовлеченный в игровую модальность постмодернистской па-ралитературности — христианство), но в то же время читателю предлагается современная (детективная) история «заговорщичества» (последние члены тайного общества). Таким образом, можно говорить и о третьем, смешанном, типе репрезентации истории в конспирологическом тексте.

В любом случае, такая попытка типологизации «исторического нарратива» конспирологического романа основана на тех представлениях об истории, что широко развернуты в теории постмодернизма. Классическое представление о линейной истории в культуре XX века часто ставится под сомнение различными исследователями (релевантность исторического знания), когда в силу вступают такие категории научного анализа, как «общество потребления» или «общество спектакля».

«История», как и «знание», являют собой один из важнейших типов постмодернистского дискурса. И здесь мы сталкиваемся с таким характерным для заговорщических романов приемом, как цитирование «горячих» фактов. Постоянная отсылка к тем или иным историческим «реалиям», наиболее известным аудитории, отсылка к текстам, подтверждающим «реальный» статус повествуемых событий — все это есть ни что иное как якобсоновские шифтеры исторического дискурса, изученные Р. Бартом. Но сам исторический дискурс, сколько бы он не стремился к «реальности», «объективности» повествования или же к мнимой линейности исторического процесса в повествовании с помощью специфических эксплицитных знаков, отделен от литературного дискурса почти невидимой линией лингвистических приемов13. Четкость границ исторического и литературного дискурсов, столь тщательно охраняемая позитивистскими представлениями о «линейной истории», этот гарант научности или точности Истории, подвергшийся атаке со стороны семиотики и деконструктивизма, неоднократно становилась объектом критического анализа современных ученых. Нет необходимости повторять операции по выявлению специфических приемов, создающих видимость различий этих двух типов, нет нужды и в том, чтобы в очередной раз демонстрировать способы разделения исторического дискурса на «научный» и «литературный» типы, тем более что подобные исследования регулярно ведутся в современных отечественных институтах14. Для нас представляет интерес, как в современных формах паралитературного жанра, подобных конспирологическо-му детективу, реализована двойная дехронологизация репрезентации «истории» внутри литературного произведения, а если быть точнее, культурно-исторического дискурса в массовой словесности. Те шифтеры, знаки или приемы, которые исторический дискурс так долго отвоевывал, и которыми литературный дискурс,

13 Так, Ролан Барт, анализируя исторический дискурс в лингвистических терминах, приходит к выводу, что время исторического дискурса — это «.время сложно-параметрическое, отнюдь не линейное, по пространственной глубине напоминающее мифическое время древних космологии, которое тоже было сущностно связано с речью поэта или прорицателя» (Барт 2004, 431).

14 Колодинская 2004.

на первый взгляд, пренебрегал, а на самом деле всегда содержал в себе в имплицитной форме (речь идет об обращениях к «читающему субъекту» и прочих специфических знаках-шифтерах в историческом дискурсе, выявленных Р. Бартом), возвращаются или присваиваются авторами конспирологических романов (чаще всего во вступительных частях произведений), коннотируя все дальнейшее повествование. Такая двойная нагрузка делает максимально возможной «отмену истории с помощью шоу»15.

В указанном эссе «Дискурс истории» Р. Барт анализирует разные типы «исторического высказывания». Семиологический анализ организации таких дискурсивных практик приводят ученого к мысли о том, что История всегда находится на грани двух функциональных плоскостей и в зависимости от выбранного типа нарративной стратегии представляет собой либо метафорическую, лирическую, формацию, либо формацию метонимическую, приближаясь к эпопее, либо рефлексивный способ повествования (Макиавелли)16. Поэтому исторический дискурс представляется Р. Барту идеологическим письмом, то есть «воображаемым» конструктом, самоуничтожающим постоянно цитируемые или описываемые «факты», на которые и уповает этот вид дискурса. «Факт» перестает существовать в качестве того иллюзорного «реализма», каковым его представляют в дискурсе истории, и становится элементом языковым, элементом дискурса17. Языковое воплощение того, что принято называть историей, приближается к перформативно-му высказыванию (лжеперформативный дискурс), формируя «речевой акт как акт власти»18. Это во многом объясняет, почему сегодня авторы конспирологического романа маркируют свои произведения (причем в «сильных» паратекстуальных отрезках текстов) властными элементами языка (а не «реальности»). Здесь действительно начинает работать «престиж утверждения это было», так как «вся наша цивилизация питает пристрастие к эффекту реальности» (роман, дневник, документ, фотография и пр.)19. «Так замыкается парадоксальный круг: повествовательная структура, выработанная в мастерской вымышленных рассказов (в процессе создания мифов и эпопей), становится знаком и одновременно доказательством реальности»20.

Ведь таким образом фразами «все дальнейшее повествование в этой книге основано на реальных событиях» или «Приорат Сиона — реально существующая организация» массовая словесность возвращает не ту специфически позитивистскую надежду на реальность как объективность и, соответственно, истинность, а ту «реальность», которая после Лакана вовсе отсутствует. Паралитература возвращает не стратегию, а лишь шифтеры, не отказываясь от известного способа завоевания читательской аудитории. При этом было бы наивно полагать, что механика постмодернистского текста забывает про современный статус «реального» или «истинного»: мы имеем дело с весьма надежной стратегией паралитературы, где невозможность «реального» подразумевает максимальное обеспечение безо-

15 Ильин 1998, 177.

16 Барт 2004, 437.

17 Барт 2004, 438.

18 Барт 2004, 439.

19 Барт 2004, 440.

20 Барт 2004, 441.

пасности и чувства комфорта читающему «субъекту», тот «психологический комфорт», который можно выявить, штудируя теорию детективного жанра.

Вопрос «заговоров» и «тайных обществ» в социокультурных системах акту-ализован в связи с кризисными периодами, часто возникающими на протяжении XVIII-XIX веков, мировыми войнами, революциями, социальными и политическими катастрофами XX века, причины которых удобнее видеть не в известных исторических процессах, а в неких скрытых, тайных механизмах. Это стремление интерпретировать исторические процессы как «тайный замысел», как результат «сговора» получает дополнительную актуальность и важность в пространстве постмодернистского культурного поля. Постмодернизм, основанный на таких ментальных (и культурных) структурах, как деконструктивизм, эпистемологическая неуверенность, симулякризм, общее недоверие и утрата «больших рассказов», становится благоприятной почвой для развития культурных и общественных ментальных структур и моделей конспирологии. Принято считать, что конспира-тивизм возникает из-за страхов, сомнений, из-за постоянной тяги культуры к мифологизации, к означиванию (дистанцированность слов и вещей в современной эпистеме по М. Фуко21). Кроме того, становящийся мультикультурным европейский логоцентризм, пытаясь структурировать и позитивно описать/понять окружающую действительность, приводит к тому, что субъект стремится воспринимать катастрофичность и кризисы века как мифологизированную «реальность», выстраивая виртуальную реальность, более структурированную и понятную. Все это способствует конспирологизации истории и политических явлений.

3. XVIII век как эпистемологическое ядро конспирологического дискурса

В одном из своих недавних эссе Умберто Эко22 говорит, что почти все произведения о тамплиерах, о Граале и т.п. мало отличаются друг от друга, и это не просто переписывание авторами известных текстов, а некая функция в развитии культуры, постоянно возвращающая публику и авторов к константам, сравнимым с психическими функциями. Научная и околонаучная литература, исследующая конспирологию, вступает в тот же процесс переписывания, дальнейшей мифологизации, повторения, подражания как закрепления жанра. В этом плане выгодно отличается одна из последних работ Р. фон Биберштайна, рассматривающая кон-спирологию не в попытках выстраивания еще одной конспирологии, не вовлекающаяся в параноидальную машину, а придерживающаяся, насколько это возможно, научной объективности.

Работа фон Биберштайна «Миф о заговоре»23 — переработанный « Тезис о заговоре, 1776-1945» (1976) является объективным научным экскурсом в историю мысли, а именно в историю и исторические пласты, где существовали предпосылки и условия развития заговорщических идей. Однако, придерживаясь строго научного подхода в исследовании антропологии вопроса заговоров, фон Бибер-штайн предупреждает: «Границы между такими текстами, которые надо воспринимать всерьез, и откровенно конспирологическими публикациями [...] размы-

21 Фуко 1994.

22 Eco 2010.

23 Рогалла фон Биберштайн 2010.

ты»; «[...] конструируется некий мета-мир, где факты неотделимы от вымыслов, что субкультурных приверженцев подобных [конспирологических] конструктов отнюдь не смущает»24.

Для фон Биберштайна развитие конспирологии как конструирования крайне упрощенного исторческого мифа предполагает специфическое видение «планомерного развития исторических событий, которые исходят из дуалистического представления о борьбе добра со злом»25. Такой способ мифологизации предполагает «редуцирование сложной реальности», оккультность и верование в то, «что за внешней видимостью повседневного мира можно найти доступ в некую скрытую реальность, где и происходит самое главное»26.

Таким образом, «конспирология» носит в себе тот антропологический процесс «поиска истины», что стоит в основе детективного жанра. Если «приверженцы конспирологических мифологических представлений/конструктов» ищут удовлетворение в разгадке «реальных», «настоящих», а не видимых рычагов властных инстанций, то в детективном жанре этот механизм политического дискурса зеркально отображается в «поиске истины», а именно в разгадке преступления (или в обнаружении преступления). XVIII век, к которому обращается фон Биберштайн, по мнению Фуко, является периодом, когда весь государственный аппарат напряженно пытается выявить/наказать так называемые «подрывные элементы», личностей, ставящих под сомнение существующую власть; это век, когда «подозрительность» возрастает (иногда до маниакальности), «мнительность» приобретает дуалистический характер: тот, кто вознамерился посягнуть на абсолютную власть суверена, должен быть наказан, и не только за конкретное преступление, но и за саму возможность ставить под сомнение авторитет и абсолютную власть монарха; с другой стороны, сама власть, а вместе с ней и существующий общественный и политический порядок, страшась потерять контроль, впадают в некий режим «подозрений» и часто наказывают не конкретного цареубийцу/отцеубийцу («отцеубийцами» у Фуко метафорически называются преступники, посягнувшие на устоявшийся миропорядок, традиционный общественный договор), а преступника-знаковую-фигуру для демонстрации той ужасной участи, которая может постичь любого потенциального преступника: возникает задача не просто наказать преступника, а наказывать, чтобы предотвратить преступность, подрывающую власть суверена. Если М. Фуко говорил о возникновении конкуренции между двумя различными формами «противозаконностей» (противозаконности крестьян и низших слоев, конкурирующие с противозаконностями высших сословий), одна из которых основывалась на нарушении порядков собственности, другая же строила свою противозаконную деятельность на манипуляции правом (точнее пробелами правовой системы), то Р. фон Биберштайн приводит в пример «Памятные записки» Баррюэля, где одним из этапов возникновения подрывных элементов, анархизма как такового и заговоров против Христа, является возникновение идей, направленных против «любой формы собственности»27. Это показывает политические и экономические предпосылки возникновения образа

24 Рогалла фон Биберштайн, 10.

25 Рогалла фон Биберштайн, 12.

26 Рогалла фон Биберштайн 2010.

27 Рогалла фон Биберштайн 2010, 18.

«заговорщиков», существующих неотрывно от семы «врага», «преступника», как сказал бы Фуко, монстра и чудовища.

Мы прибегаем к методологии Мишеля Фуко, используя выводы его книги «Надзирать и наказывать», где можно найти тот «исторический фон» и объяснение механики рождения дискурсов28, который становится необходимым в процессе построения умозрительной конструкции, анализирующей конспирологию. Такая позиция обусловлена двумя основными потребностями изучаемого жанра. Фуко демонстрирует, как в ХУШ-Х1Х вв. невидимый, анонимный голос артикулирует дискурсы (правосудие, закон, тюрьма, школа, университет, экзамены, медицина, психология, психиатрия и пр.), в конечном счете возникающие лишь с целью дисциплинировать человека. Многие исследователи говорят об особой социокультурной атмосфере викторианской эпохи (1837-1901) (рациональность, законопослушность и стремление граждан к правопорядку), ставшей плодотворной почвой для возникновения детективного жанра, однако глубинный генезис детектива заключается в том опыте производства дисциплинарного дискурса государством, который изучал Фуко. Вероятно, детектив как нарративная модальность встроена в процесс производства дисциплинарного дискурса. Не случайно и исследования конспирологии ведут ученых в XVIII век29. Именно эта эпоха, породившая всяческие системы контроля, создает систему рационального распределения — и что самое важное — распространения знания. Конспиративный миф выступает одновременно как способ объяснения политического процесса с помощью отсылок к мифическому образу «врага», «заговорщика», с другой стороны — осужденный «заговорщик» выступает наглядным примером, демонстрирующим власть суверена.

Важно подчеркнуть, что в «режим подозрения» вовлекалось не только государство, но и церковь: «Благодаря тому, что в XVIII в. церковь и христианство все больше втягивались в мирские идеологические дискуссии, процесс секуляризации ускорился. Поскольку просветительский рационализм отличался утилитаристским характером, религия оказалась перед угрозой, что ее лишат автономии, на которую она претендовала, станут оценивать исходя из ее социальной и моральной полезности и, наконец, в крайних ситуациях используют как инструмент чисто мирской идеологической борьбы»30. Итак, XVIII век рассматривается Р.

28 Книга «Надзирать и наказывать» заканчивается сноской Фуко: «Здесь я прерываю книгу, которая должна служить историческим фоном для различных исследований о власти нормализации и формирования знания в современном обществе» (Фуко 1999).

29 См., например, как А. Пятигорский начинает свой отсчет «истории вольных каменщиков» от XVIII века (конституция 1717 года и основание ложи), когда, по мнению ученого и его коллег, благодаря институционализации масонской ложи как важнейшей социокультурной и политической структуры в европейской жизни того времени возникают и мифы о масонах. Но возникновение таких мифов о «закрытой/секретной» организации происходит не из-за закрытости масонов, а наоборот — в связи с большим влиянием и, что самое важное, в связи с широкой и разветвленной распространенностью литературы о масонах. Изначально весь этот механизм конспирации и постоянных попыток разоблачения сопровождался именно литературными документами разных жанров. Для Пятигорского масонская ложа, зародившаяся в начале XVIII века — это реальная организация, рассматриваемая современной гуманитарной мыслью как религиозный феномен с двумя присущими парадоксами: «распахнутая для всех секретность» и «антиисторическая история» (Пятигорвский 2009, 8-9).

30 Рогалла фон Биберштайн 2010, 29-30.

фон Биберштайном как время, когда Просвещение бросает вызов церковной традиции, и «этот вызов стал конституциональным для тезиса о заговоре»31.

По-видимому, эпистемологическое ядро, рождение дискурсивных практик — не просто смена одной модели и языка властных инстанций другими. Описанная модальность культурных и социальных отношений находится вне исторических представлений, а историчны постольку поскольку они относятся не только к конкретному историческому периоду (XVIII или XIX в.), а порождают целую плоскость и вектор культурных практик, повторяющихся в разные времена. Но все же можно сказать, что эти властные отношения обусловлены некоторым числом исторических знаков, событий. Одним из таких значимых мест в истории развития конспиративистской культуры явлется институционализация масонской ложи в Европе (Пятигорский).

Нельзя сказать, что масонские организации возникают самостоятельно и существуют вне исторического процесса, вне семиозиса — определенную роль играют и церковь, и государство, и те дискурсивные формации, которые они вырабатывают в процессе регулярной демонстрации и артикуляции «власти». Все эти процессы словно объемная картина, где разыскиваемый конспиратор всегда отсутствует, будь то из-за «открытости» закрытой организации, будь то из-за механизмов подавления и властвования, «произнесенных шепотом» или чаще умалчиваемых. Отсутствует самое главное: «был изъят сам субъект»32 — субъект, в поисках которого «общество заговорщиков» и «разоблачителей» подозревает, оглядывается, расследует и разыскивает то, что на самом деле не изображено. Так работает целая делёзианская машина33, где неизбежно происходит присоединение к телам без органов, где возможен шреберовский фантазм пожирания собственной гортани34, где каждый оглядывается назад, чтобы увидеть то, что изначально отсутствует, увидеть свой страх.

Конспирологический дискурс, или параноидальный стиль, формируется и се-миотизируется в рамках социокультурного обмена XVIII века. Сегодня исследователям литературы становится очевидно, что век Просвещения — это не только время появления произведений, насыщенных философской рефлексией, не только время «высокого» и «элитарного», но это еще и эпоха «формирования романтической беллетристики — прообраза массовой литературы в ее современном виде»35. Здесь можно вспомнить, как герой Умберто Эко говорит об упомянутых «Памятных записках» аббата Баррюэля как о «самом настоящем романе-фельетоне»36. Да и сам детективный рассказ, оформившийся как жанровое целое на своей романной стадии в XIX веке, по мнению исследователей, имеет корни уже в барочном романе37. На наш взгляд, массовая словесность с тех пор продолжала укрепляться (легитимироваться) и прибегать к дискурсивным формациям (например, конспирология), рожденным в той же эпистемической плоскости. Конспирология и массовая словесность формируются в одной эпистеме и развиваются парал-

31 Рогалла фон Биберштайн 2010.

32 Фуко 1994, 69.

33 Делёз 2008, 13-33.

34 Делёз 2008, 13-33.

35 Пахсарьян 2001.

36 Эко 2001, 563.

37 Чекалов 2008, 10.

лельно, в XIX веке становятся охваченными «властью письма», пока в XX столетии не пересекаются в контексте одного жанра (опыт У. Эко), а в начале XXI века эти два механизма, сталкиваясь и интерферируясь, воплощают идеальную (популярную) паралитературную формулу38 — конспирологическоий детектив дэн-брауновского типа.

ЛИТЕРАТУРА

Амирян Т. Н. 2009: Роман Д. Брауна «Код да Винчи» как опыт популярного конспирологического детектива // Литература XX века: итоги и перспективы изучения. Материалы Седьмых Андреевских чтений / Н. Т. Пахсарьян (ред.). М., 314-325.

Амирян Т.Н. 2010: Кристева и Кристева: Опыт метадискурсивной конспирологии // Литература XX века: итоги и перспективы изучения / Материалы Восьмых Андреевских чтений / Н. Т. Пахсарьян (ред.). М., 317-340.

Барт Р. 2004: Система моды. Статьи по семиотике культуры. М.

Бодрийар Ж. 2006: Общество потребления. Его Мифы и структуры. М.

Делёз Ж., Гваттари Ф. 2008: Анти-Эдип: Капитализм и шизофрения. Екатеринбург.

Демьянков В. З. 2005: Текст и дискурс как термины и как слова обыденного языка // «Язык. Личность / В. Н. Топоров (ред.). М., 34-55.

Ильин И. П. 1998: Постмодернизм от истоков до конца столетия: эволюция научного мифа. М.

Кавелти Дж. Г. 1996: Изучение литературных формул // Новое литературное обозрение. 22, 33-64.

Колодинская Е. В. 2004: Историческое прошлое как предмет высказывания: современная англоязычная проза и постмодернистская историография (Г. Свифт, Дж. Барнс): автореф....дисс. канд.филог.наук. М.

Компаньон А. 2001: Демон теории. М.

Лиотар Ж.-Ф. 1998: Состояние. СПб.

Найт П. 2010: Культура заговора. М.

Пахсарьян Н. Т. 2001: «Ирония судьбы» века Просвещения: обновленная литература или литература, демонстрирующая «исчерпанность старого». М.

Пятигорский А. 2009: Кто боится вольных каменщиков? Феномен масонства. М.

Рогалла фон Биберштайн Й. 2010: Миф о заговоре. Философы, масоны, евреи, либералы и социалисты в роли заговорщиков. М.

Серио П. 2001: Анализ дискурса во французской школе [дискурс и интердискурс] // Семиотика: Антология / Ю. С. Степанов (сост.). М.; Екатеринбург, 549-562.

Степанов Ю. С. 1995: Альтернативный мир, Дискурс, Факт и принцип Причинности // Язык и наука конца XX века. М., 35-73.

iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.

Фуко М. 1994: Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. СПб.

Фуко М. 1996: Порядок дискурса // Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М.

Фуко М. 1999: Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. М.

Фукуяма Ф. 2004: Конец истории и последний человек. М.

Чекалов К. А. 2008: Формирование массовой литературы во Франции XVII — первая треть XVIII века. М.

Эко У. 2001: Маятник Фуко. СПб.

Barkun M. A 2003: Culture of Conspiracy. Apocaliptic Visions in Contemporary America. Berkeley; Los Angeles.

38 Кавелти 1996.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.