ЭПИСТЕМОЛОГИЯ & ФИЛОСОФИЯ НАУКИ • 2014 • Т. XLII • № 4
К
ТОРИЯ КАК ПАМЯТЬ И ИСТОРИЯ КАК НАУКА
Георгий Александрович Антипов - доктор философских наук, профессор кафедры философии Новосибирского государственного университета экономики и управления. E-mail:
dr-eji2@yandex.ru
Эпистемологические механизмы исторического познания и исторической науки - предмет многолетних споров и дискуссий. Нередко эволюцию исторического знания возводят к культурам начальных обществ, к мифу, не акцентируя его отличий от других форм, в частности от научной историографии. Представленный в статье анализ разграничивает компетенции мемориальной практики, ориентированной на историческую память, и исторического познания, собственно истории как науки. Показывается, к каким недоразумениям ведет отсутствие понимания данного обстоятельства.
Ключевые слова: мемориальная практика, история, историческая память, нарратив, законы, тенденции.
ISTORY, MEMORY, AND HISTORY AS A SCIENCE
The epistemological mechanisms of historical study and history as a science form the subject of long discussions and disputes. The evolution of historical knowledge often derive from the cultures of primeval societies, from myth, not emphasizing its differences with other forms, in particular, with the scientific historiography. The analysis presented in the article distinguishes between competences of memorial practice, oriented towards historical memory, and historical knowledge, which is the history of science per se. It is demonstrated to which confusions the lack of the understanding of the given circumstances is leading.
Key words: memorial practice, history, historical memory, narrative, laws, trends.
Нами управляет не прошлое как таковое, а образы прошлого.
Джордж Стайнер
В пространстве эпистемологического анализа историческому знанию, скажем прямо, до сих пор не очень везет. Причина в том, что изначально, с момента, когда можно говорить о наличии серьезной гносеологической рефлексии над историей, а это XIX в., ее воспринимали как науку в собственном смысле. Но наука - довольно специфическое культурное образование, порожденное Новым временем. В своих наиболее продвинутых образцах она напоминает машину, агрегат по производству знаний определенного типа. Добавим в пандан, куновская «нормальная наука» вполне конфигурируется с подобной интерпретацией. Можно сказать, в познавательной деятельности наука занимает то же функциональное место, что машинное производство в хозяйственной деятельности.
Georgiy Antipov -
Novosibirsk State University of Economics and Management.
124 Case-studies - Science studies
Иное дело - историография. Ее ментальный вектор вполне отчетливо обозначил уже «Pater historiae». Это выглядит так: «Геродот из Галикарнаса собрал и записал эти сведения, чтобы происшедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности, в особенности же то, почему они вели войны друг с другом».
Принято по умолчанию трактовать писание Геродота формой знания, пусть и «архаического» [Савельева, Полетаев, 2011: 56-57]. Причем в универсум знания подчас включают помимо истории религию, идеологию, литературу и искусство, обыденное знание и т.п. [Савельева, Полетаев 2005: 18]. В русле подобного анализа, конечно, идентифицировать Histories Apodeixis эпистемологически не представляется возможным. Сторонники подобного подхода основываются на презумпции, согласно которой любое знание о прошлой реальности конструирует эту реальность, является «социальным конструктом», чем, понятно, аспект отношения познающего субъекта и познаваемой реальности элиминируется вовсе. Снимается и вопрос о специфике историографии, ее отличие от других форм научного знания сводится исключительно к «критерию времени». Оказывается, что исходные формы историографии «устроены» ровно так же, как и последующие, просто несколько более примитивно.
Итак, вопрос в том, каков гносеологический статус исторического знания, науки истории и, в частности, какой локус в этом пространстве занимает «История» Геродота, сколь основательны его претензии на «отцовство» по отношению к ним? Думается, в качестве начального шага анализа можно взять гегелевскую характеристику историографии, к которой, кстати, в современной методологии истории почти не обращаются. Последнее становится вполне понятным, если учесть довлеющую в методологии истории презумпцию «научности» истории. Что касается Гегеля, то он еще не подозревал о существовании демаркационных линий между наукой и философией. ф
В «Лекциях по философии истории» он выделяет три вида истории: «первоначальную», «рефлективную» и «философскую», относя ф к первому виду, в частности, творения Геродота. «Что касается пер- О вой, - говорил Гегель, - то, чтобы тут же дать конкретный образ, я назову для примера имена Геродота, Фукидида и других подобных им ф историков. Эти историки описывали преимущественно протекавшие на их глазах деяния, события и состояния, причем сами они были проникнуты их духом и переносили в сферу духовных представлений то, ^J что существовало вовне. Таким образом, внешнее явление преобразу- ф ется во внутреннее представление, подобно тому как поэт перераба- jg тывает материал, данный ему в его ощущениях, чтобы выразить его в представлениях. Конечно, эти первоначальные историки пользова-
Ф
(П
лись сообщениями и рассказами других (один человек не может видеть все), но лишь таким же образом, как и поэт пользуется как ингредиентом сложившимся языком, которому он обязан столь многим. Историки связывают воедино преходящие явления и увековечивают их в храме Мнемозины» [Гегель, 1993, 2000: 57].
Мнемозина (греч. воспоминание) - богиня памяти, мать всех муз, ей приписывалось также изобретение речи и счета. Было бы ошибкой посчитать упоминание здесь богини простой художественной фиоритурой, напротив, Гегель этим указывал на тот социокультурный план, в котором только и следует трактовать феномен первоначальной истории. Это именно культурологический, социальный, а не индивидуальный план функционирования памяти. Отнюдь не случайно сюда вклинивается фигура поэта. Еще у Аристотеля встречается эта связка: поэзия-история. Так, в «Поэтике» Стагирита читаем: «Историк и поэт различаются не тем, что один пишет стихами, а другой прозою (ведь и Геродота можно переложить в стихи, но сочинение его все равно останется историей, в стихах ли, в прозе ли), - нет, различаются они тем, что один говорит о том, что было, а другой - о том, что могло бы быть. Поэтому поэзия философичнее и серьезнее истории, ибо поэзия больше говорит об общем, история - о единичном» [Аристотель, 1984: 655].
Еще более выпуклым, буквально зримым становится уподобление историографии художественному творчеству у Лукиана из Само-саты в его трактате «Как следует писать историю». От Аристотеля его отделяет половина тысячелетия. В трактате находим, в частности: «Вообще надо сказать, что историк должен походить на Фидия и Праксителя или Алкамена, или на кого-либо другого из художников, так как они не создавали золота или серебра, или слоновой кости, или другого материала: он уже существовал и имелся налицо, добываемый элейцами и афинянами или аргивянами. Художники же только ваяли, пилили слоновую кость, обтачивали ее, склеивали и придавали ф соразмерный вид, и украшали золотом. Искусство состояло в том, чтобы должным образом использовать материал. Такова приблизи-ф тельно и задача историка: хорошо распределить события и возможно О более отчетливо их передать. Если кому-нибудь из слушателей покажется после этого, что перед его глазами проходит все, о чем говорит-Ф ся, и за это он похвалит историка, тогда, значит, действительно историк хорошо выполнил труд Фидия и получил похвалу по заслугам» [Лукиан, 1987: 503].
Обратим пока внимание на три обстоятельства. Во-первых, за-Ф дача историописания в том, чтобы дать «картинку» некоторого соЮ бытия, показать данное событие так, как если бы мы сами были его наблюдателями. Во-вторых, характеристика деятельности историка в приведенных репрезентациях разительно отличается от того, как
(О
она обычно представляется в современных трактатах о том, как следует писать историю. В-третьих, в некоторых подобных трактатах продолжают толковать о том, что история сродни искусству, что это синтез теоретического и художественно-образного мышления, хотя попытки поисков подобного «синтеза» вряд ли дадут какие-никакие результаты.
Но, конечно, все это отнюдь не мейнстрим методологической мысли. С последним соотносимы лишь следующие подходы.
1. История, являясь по своему статусу наукой, отличается от наук вроде биологии или физики тем, что ее интересует всегда и всюду нечто уникальное, исключительное, неповторимое. Естественно-научные же дисциплины интересуются повторяющимся, общим. Объектами исследования исторической науки становятся лишь ценные, значимые события и явления. История, и в этом ее главная отличительная черта, выступает как наука о ценностях, как наука о культуре. В этом качестве она противостоит наукам о природе. У истоков данной традиции стоят В. Виндельбанд и Г. Рик-керт, представители баденской школы неокантианства. Как известно, эта школа придавала большое значение борьбе против универсализации гносеологического опыта естествознания, или «натурализма». Радикальное средство такой борьбы видели в отстаивании статуса научности историографии.
2. Своеобразие истории в том, что она - наука «понимающая». Она имеет дело с проявлениями душевной жизни человека, а чужую душевную жизнь мы постигаем за счет вчувствования, вживания в другое Я, или культуру. Природу в отличие от душевной жизни мы объясняем (В. Дильтей). Историческое и вообще гуманитарное исследование имеет структуру диалога, беседы с тем Я, культурой, которые изучаются, в то время как естественно-научное исследование имеет структуру монолога. ^
3. Ошибочно считать, что есть разница между историей и естественными науками (К. Гемпель). Если различия и есть, то они в степени развития. Просто история не обладает еще столь же разработанной С теорией, как, допустим, физика или генетика. ™
В общем картина методологических штудий по поводу историо- (/) писания заставляет вспомнить древнеиндийскую притчу о слепых и I
слоне. В ней слепые ощупывают разные части тела слона, чтобы по- ф нять и потом рассказать остальным слепцам, что такое слон. Один "5 трогает слона за ухо, другой за бивень, третий притрагивается к ноге и т.д. Потом, когда они начинают делиться своими впечатлениями,
Ф
Ф
возникает спор, так как каждый представляет слона по-разному. Не- (Я что подобное, метафорически, конечно, рассуждая, имеет место и в ^^ методологии истории. Каждый из аспектов, акцентируемых той или
другой традицией, соотносим с реалиями историографии, но не характеризует ее как целое, по сути.
В конце концов, по притче, слепые пытаются совместить все частичные описания слона в некую общую картину. Используя язык проективной геометрии, можно представить то, что они делают, как попытку построить модель-конфигуратор. Подобный подход представляется продуктивным в попытках построения общей эпистемологической модели историографии.
Итак, какую гносеологическую интерпретацию можно придать работе, представленной в «Истории» Геродота? Лукиан сравнивал ее с работой скульптора, толкуя ее в том общем смысле, в котором греки использовали понятие 1есЪпе, т.е. искусства в смысле искусности, мастерства. У Аристотеля это то, что имеет своей направленностью создать что-либо ранее не существовавшее и способное приносить пользу или удовольствие. В этом плане искусство отличается от деятельности, имеющей своею целью «знание и понимание ради самого знания и понимания».
Форму репрезентации прошлого, «отцом» которой стал Геродот, принято в исторической эпистемологии обозначать нарративом. Классиками этого типа историографии (нарративной) считаются также Фукидид, Ливий, Тацит, Ранке, Мишле, Токвиль, Буркхард, в России - Карамзин. Причем, что существенно заметить для дальнейшего, нарратив по умолчанию воспринимается как вид знания, а нарративная история соответственно как наука. И это даже тогда, когда выявляются характеристики нарратива, очевидно не укладывающиеся в рамки научной рациональности. Насколько далеко и резко выбивается нарратив за пределы обычных представлений о формах научного знания, можно судить по следующему: «В своем общепринятом и обобщенном смысле нарратив - это имя некоторого ансамбля лингвистических и психологических структур, передаваемых культур-Л) но-исторически, ограниченных уровнем мастерства каждого индиви-ф да и смесью его или ее социально-коммуникативных способностей с лингвистическим мастерством... Не последнюю роль играют здесь
О
ф такие личностные характеристики, как любознательность, страст-О ность и иногда одержимость» [Брокмейер, Харре, 2000: 29].
Зададимся вопросом: можно ли феномен с указанными свойства-Ф ми квалифицировать как форму научного знания? Даже если достаточно комплиментарно относиться к критическим характеристикам позитивистских теоретико-познавательных версий вроде тех, которые имеют место в концепции личностного знания Мишеля Полани? Ф Позитивистскому тезису «объективности» у него противопоставляется ся интерпретация научного знания, включающая в его контекст «неизреченный интеллект», т.е. умения, навыки и мастерство. Однако, согласно Полани, во вполне безличной и отчужденной форме невоз-
можно представить процесс получения знания, а не само знание. Но в эмпирических науках, о чем бы речь ни шла, знание соотносится с объектом, представляет реальность как существующую независимо от познающего субъекта. Последнее справедливо и по отношению к общественным наукам, хотя здесь присутствует нюанс, затрагивающий эту самую «объективность».
«Социальные явления, - говорил Э. Дюркгейм, - суть вещи, и о них нужно рассуждать как о вещах» [Дюркгейм, 1991: 432]. Не являясь продуктами наших индивидуальных сознаний и воли, они определяют наше сознание и волю как бы извне. Это формы, в которые мы вынуждены отливать наши действия. Именно из такого рода «вещей» состоит социальная реальность. Это и есть пресловутая социальная материя, которую последователи Маркса имели склонность овеществлять в физическом смысле. Субъект должен трактоваться в поле научного исследования как источник целерационального действия, а не отождествляться с «опытом» в духе классического эмпиризма. Должно быть понятым и то, что в случае с социальной материей имеет место «объективность» не того же рода, каковой она выглядит применительно к «объективной реальности, данной нам в ощущениях». Это статус эйдосов Платона, объективной идеи Гегеля, третьего мира Поппера и т.п.
Ясно, что нарратив никакими силами невозможно затолкать в рамки так трактуемого научного знания. Правда, иногда можно услышать, что нарратив - это и знание, и миф. Выглядит подобное, с точки зрения принципов научной рациональности, довольно странно. Как если бы Лаплас в известной беседе с Наполеоном заметил, что он нуждается еще и в гипотезе Бога для обоснования своей небулярной теории. Нарратив, конечно, может содержать и элементы мифологического, и знаниевого, но его сущность не должна определяться через локализацию в пространстве знания вообще, а тем более знания научного. Тогда где же он «живет»?
Никласа Лумана, система «самовоспроизводства через коммуника-
Ф
(А
Пространством пребывания нарратива является, говоря словами ф
О
цию», которая и задает исходную референцию общества как такового ф [Луман, 2004: 10]. Его подход резюмируется следующим образом: О «Общество - это система, конституирующая смысл» [Луман, 2004: 50]. Соответственно нарратив можно полагать феноменом, свойства ф которого определяются действием механизмов коммуникации. Показательно, что в приведенной выше дефиниции нарратива налицо апелляция к лингвистическим и психологическим «структурам», каковые в общем подходе не могут быть чем-то иным, нежели смысло- ф выми структурами. ^
По-видимому, историографическая вселенная, анализ которой позволяет понять, в частности, нарративы вроде «Истории» Геродота,
должна называться историческим дискурсом. У Марка Блока в его «Апологии истории» встречается красивый образ-метафора такого вида. «Конкретная и живая действительность, необратимая в своем стремлении, время истории - это плазма, в которой плавают феномены, это как бы среда, в которой они могут быть поняты» [Блок, 1973: 18-19]. Посчитав этот образ формой онтологизации (а основания для такой интерпретации, очевидно, имеются), его вполне можно принять в качестве своего рода метафизической модели, конечно, не перетаскивая в наш контекст анализа исторического дискурса все остальные элементы куновской дисциплинарной матрицы. Дискурс в качестве социокультурного явления исключает возможность каких-либо аналогий с наукой, взятой в том же качестве.
Исторический дискурс - это своего рода линия коммуникации между прошлым и настоящим. Ее наполнением являются нарративы разного рода: «преданья старины глубокой», хроники, летописи, литературные и поэтические произведения, собственно исторические нарративы (Геродот, Фукидид и т.д.) и даже музыкальные и живописные произведения1. Кстати, присутствие в перечне произведений изобразительного искусства может послужить подводкой к суждению о гносеологической природе нарратива в целом. Дело в том, что существует тенденция сводить таковую к знанию, трактовать исторический нарратив как форму репрезентации исторического знания [Ми-шалова, 2012]. Но если это так, то и поэму А.С. Пушкина «Полтава», и картину Жака Луи Давида «Смерть Марата», и оперу М. Глинки «Жизнь за царя», и множество других подобных сюжетов следует признать формами исторического знания? Конечно, в каком-то общем, очень общем смысле, примерно в духе отождествления знания с «опытом», свойственного философии Нового времени, подобное окажется возможным. У Веруламца, к примеру, виды знания разнесены 3 по трем рубрикам: история, поэзия и философия (трактуемая уже в (О достаточно близком к понятию науки смысле). Для развиваемой аргу-Ф ментации существенно (помимо включения в контекст знания поэзии) и то, что основанием истории Ф. Бэкон полагал память (для по-
Ф
эзии воображение, для философии - рассудок), причем поэзия - та же
до история, только «вымышленная». История-наука в отличие от поэзии
I «имеет дело с индивидуумами, которые рассматриваются в опреде-
<й ленных условиях места и времени» [Бэкон, 1971: 156]. ™ Нельзя не обратить внимания в связи с этим на акцентуацию кате-
3 гории опыта в современной философии (методологии) истории. Осо-
(А -
ф 1 Вполне «наглядным» примером присутствия в историческом дискурсе произве-
(П дений изобразительного искусства может послужить масштабный выставочный про-
ект «Лики истории в европейском искусстве XIX века» ГМИИ им. А.С. Пушкина (•) 2009-2010 гг., содержание которого составило творчество художников, заимствовавших темы и сюжеты из национального прошлого европейских стран.
бенно яркое тому подтверждение - книга Ф.Р. Анкерсмита «Возвышенный исторический опыт». Несколько сформулированных там презумпций позволяют достаточно отчетливо развернуть эпистемологический контекст интерпретации автором исторического опыта и в то же время обозначить мой собственный подход в понимании исторического дискурса. Забегая вперед, замечу: его существо в общем толковании выражается концептом мемориальной практики.
По-видимому, следуя идущей от Бэкона линии новоевропейского эмпиризма, Анкерсмит своей миссией считает борьбу с «империализмом» теории и отстаивание «автономии» опыта. «Если, - как он пишет, - сегодня опыт восстает против империализма "теории", распространившейся по всем областям современной философии языка и науки, то мы должны спросить себя, насколько успешным может быть его восстание и с чем мы можем связывать его успех» [Анкер-смит, 2007: 20]. Конкретизация намеченной перспективы приводит к выводу, «что историческое знание скорее находит свое выражение в текстах, чем в единичных высказываниях или объяснениях», что лучше говорить об исторической репрезентации, чем о нарративе (по общему смыслу не указывающему на аспект адекватности своему предмету). Основываясь на этих и некоторых других того же рода предпосылках, формулируемых Анкерсмитом, мы и должны получить ответ на фундаментальный вопрос: как мы связаны с нашим прошлым? [Анкерсмит, 2007: 15]. Пожалуй, для снятия напряжения, которое испытываешь, силясь понять существо «методологической живописи»2 автора «Возвышенного исторического опыта», следует привести еще два его суждения: «В науке опыт является атрибутом мира, в истории же он одновременно - атрибут мира и субъекта»; смысл другого суждения в том, что рассматривать «опыт» нужно «независимо от вопросов истины».
Независимо от того, нравится кому-то или нет «живописная» ма- з нера Анкерсмита, на представленном им полотне определенно нет (О лица необщего выраженья науки. В таком случае, что же все-таки там Ф изображено, как истолковать набор представленных характеристик,
Ф
Ф
О СО
если не формой научного познания? Выше приводилось суждение Лукиана из Самосаты, в котором тот уподобляет деятельность историка искусству. Понятно, искусство у него - это 1есЪпе, т.е. умение создавать что-либо ранее не существовавшее, что приносит либо <й пользу, либо наслаждение. Одни искусства (в этом смысле слова) слу- ™ жат удовлетворению материальных потребностей (все виды ремесел, з
—;- ^
2 «В конечном счете претензии этой книги, - ориентирует Анкерсмит, - состоят в ф
следующем. Она не является попыткой определить познавательные инструменты, не- (О
обходимые для приобретения исторического знания. Она - не модель исторического сочинения. Скорее она похожа на живопись, которая может кому-то нравиться, а ко- (•) му-то нет».
медицина, агрикультура, гимнастика), а другие - для досуга (это му-сические художественные искусства - музыка, танцы, поэзия). Современному человеку может показаться странным подобное подвер-стывание поэзии к медицине или агрикультуре. Но на взгляд древнего грека, находивший рафинированное выражение в философии Аристотеля, здесь не было никакой странности. Объяснение - в еще значительном синкретизме античной культуры, где, допустим, искусство (художественное творчество) как ее форма не обрело относительной самостоятельности, подобной той, которая свойственна современности.
В плане предельных оснований бытия, собственно и составляющих предмет философствования, ремесла, скульптура, музыка и т.п. экстраполируются в общую матрицу. Ее элементы: материал, «материя» по Аристотелю, форма и некоторая ментальность, искусство в смысле techne (умений учитывать свойства материала, искусности, фантазии и т.п.). Таким образом, всюду мы имеем процесс преобразования некоторого исходного материала, приобретения им свойств, не присущих ему «в натуре». И опосредующее звено здесь - субъект. Есть поэтому резоны посчитать более подходящим концептом для определения рассматриваемого феномена практику, а не опыт, пускай даже и «возвышенный». По своей цели данный вид практики может быть специфицирован как мемориальная практика. Действительно, явно или неявно фигурирующей в этом плане целью деятельности становится историческая память, т.е. прошлое, ибо «настоящее прошедшего это память» (Augustinus Sanctus).
И тут мы приходим к фундаментальной для историографии теоретико-познавательной коллизии: подлежащая исследованию реальность в «опыте» (в «непосредственном созерцании» по Августину) не дана. Но вначале была отнюдь не познавательная потребность. Прошлое, т.е. память, становится существенным аспектом жизнедеятельности социума с момента его становления в качестве Ф системы. И призывается к жизни прошлое в виде мысленного воссоздания явлений и событий, которые раз и навсегда «прошли», по-ф чему и не даны в «непосредственном созерцании». Это на языке пси-О хологии представления - структуры, делающие прошедшие невозвратно события и явления тем не менее чем-то воспринимаемым. Ф Таков нарратив по своей сути. Примерами исторических нарративов могут служить упоминавшиеся выше произведения «первоначальной истории» (Гегель), летописи и т.п. Из всего универсума историографии только в теоретико-познавательной интерпретации исто-Ф рического нарратива можно считать адекватным конструктивист-W ский подход. Только применительно к нарративу есть смысл толковать о конструировании реальности и о «социальных конструктах». Что касается собственно научного знания, последнее со-
вершенно неприемлемо, по крайней мере в виде радикального конструктивизма.
Правы, думается, те, кто говорит о радикальном конструктивизме, его инициации и продуктивности, имея в виду методологию прикладных наук, иллюстрацией чего может служить следующее суждение: «Прикладное исследование задается решением конкретных практических задач и оценивается лишь с этой точки зрения. В прикладной науке как самостоятельном структурном образовании приращение знания вообще, приращение знания как общая цель, безотносительная к решению той или иной частной задачи, во внимание не принимается или воспринимается как побочный результат собственно прикладных исследований... Мы фактически получаем здесь иной тип информации о мире, с иными, отличными от научного знания когнитивными параметрами, даже если эта информация внешне совпадает с научным знанием как таковым. Впрочем, чаще и не совпадает» [Пружинин, Щедрина, 2009: 357].
В историографии подобная когнитивная «разнокачественность» прикладного (мемориальная практика, нарратив) и собственно научного знания в наиболее отчетливой форме была осознана самым прославленным германским историком XIX в. Леопольдом фон Ранке: «За историей признавалось право вершить суд над прошлым, наставлять современников ради блага будущего; настоящая попытка не претендует на столь высокую роль: я хочу лишь показать, как было на самом деле (wie es eigentlich gewesen)» [Ранке]. Историческое знание - это как бы часть божественного знания. «Кто может спрашивать, полезно оно или нет? Достаточно признать, что такое знание, как никакое другое, способствует совершенству человеческого духа». По тому же основному направлению бьет и сравнение истории с политикой, имеющееся у Ранке. Они различаются примерно так же, как теоретическая и практическая философия (добавим - у Аристотеля). Согласно Стагириту, целью теоретической философии является «знание и понимание ради самого знания и понимания», тогда как ф цель практической философии - действие, скажем, политическое. Соответственно история имеет отношение к школе и незанятым людям, ф тогда как политика больше касается рынка, ссор и публичных пере- О бранок. ^
Однако объективистская установка Ранке (показать, как было на ф самом деле) отнюдь не означала расширения в виде научной исследовательской программы. Нарратив, сохраняя свою форму, поднимался на другой уровень отношения к той реальности, которую он репрезен- ^J тировал, но не становился в полном смысле научным описанием. Об- ф
Ф
(П
ращаю на это внимание, поскольку попытки отождествления нарра- « тива с научным описанием в современной эпистемологии науки встречаются. Довольно изящную аргументацию подобной направ-
(О
ленности, впрочем, оставляющую возможность с ней не соглашаться, можно найти в статье А.Л. Никифорова «Специфика описания в истории и социальных науках» [Никифоров, 2010: 10-15]. По моему же мнению, нарратив и научное описание - существенно разные ментальные формы, даже если соглашаться с вводимым в упомянутой статье различением естественно-научного описания и описания в истории и социальных науках.
В связи с этим нельзя не коснуться подверстываемого здесь явно искаженного восприятия ранкеанского «как было на самом деле», якобы оно нацеливает историка, подобно физику, на исследование «объективной реальности данной нам в ощущениях и существующую независимо от них». Мол, историка интересует не то, что происходило «на самом деле», а то, что происходило в головах делающих историю людей.
В старых учебниках «исторического метода» обычно приводят колоритный анекдот, репрезентирующий ситуацию, ориентировавшую рефлексию историка в смысле категорического методологического императива Ранке: «Сэр Уолтер Ралей, известный деятель XVII в., по политическому делу был посажен в Тауэр. Он вздумал в тюрьме изложить исторические события, в которых он сам принимал деятельное участие. Однако он не закончил этой работы и бросил свой манускрипт в печь под влиянием следующего происшествия. Из окна своей камеры Ралей был свидетелем драки и спора, происходивших на тюремном дворе. На другой день ему пришлось слышать рассказы об этом событии от двух очевидцев, причем оказалось, что каждое из этих лиц представляло ему дело в разном свете и оба рассказа не соответствовали тому, что видел сам Ралей. После этого инцидента Ралей решил, что если показания очевидцев простого происшествия так не достоверны, то он, как очевидец более сложных исторических событий, тем более не может претендовать на точность и достоверность изложения» [Хвостов, 1919: 372].
ф Итак, историк в сэре Ралее погиб из-за принципиальной невоз-
можности, как он посчитал, реализовать «императив» Ранке. Но по-ф ложение историка-специалиста еще более трагично, ведь он в боль-О шинстве случаев сам вообще не может наблюдать описываемые события! А.Л. Никифоров особо подчеркивает и считает одним из Ф основных признаков научного описания в истории именно то, что «историк описывает события, свидетелем которых он не был и о которых узнал от других людей». А вот Ньютон, кстати, современник сэра Ралея и сам сэр, приводит описание им самим наблюдавшегося опыта Ф (события) по разложению света с помощью линзы и никаких душевая ных коллизий не испытывает.
Полагаю, что следует говорить не о «наблюдаемости» как таковой и не о некоторых отличиях научного описания от описания того
же статуса, с которым имеет дело историк, а о принципиальных отличиях научного описания от нарратива - специфической ментальной формы историографического творчества. Ведь что такое описание Ньютоном упоминавшегося и всех прочих его опытов? Это программы, руководствуясь которыми, любой и каждый может воспроизвести события, описанные Ньютоном, показать, как это происходило и будет происходить при заданных условиях «на самом деле», т.е. независимо от субъекта.
Иначе у историка. Воспроизводить интересующие его события, чтобы узнать, «как было на самом деле», он не может. А что же он может? Прежде всего он может и должен установить, как не могло быть «на самом деле». Еще Вольтер в «Энциклопедии» писал, что «история - это изложение фактов, приведенных в качестве истинных, в противоположность басне, которая является изложением фактов ложных». Скажем, «басней» современный историк посчитает суждение о том, что Куликовская битва 8 сентября 1380 г. была не на знаменитом Куликовом поле (близ Дона), а в пределах нынешней территории Москвы - на московских Кулижках, как утверждается в «новой хронологии» А.Т. Фоменко. На самом деле побоище состоялось именно на Куликовом поле, в современном Куркинском районе Тульской области. Основным аргументом современному историку послужит отсыл к непосредственно данным в наблюдении феноменам - «памятникам прошлого», т.е. сохранившимся фрагментам в целом ушедшей исторической реальности. Эти феномены используются в историческом исследовании в качестве «исторических источников», средств познания, своего рода приборов, если провести аналогию со стандартным научным исследованием. Оперируя с источниками, историк и устанавливает «wie es eigentlich gewesen».
Так что, вопреки оговорке Блаженного Августина, прошлое все же реально (объективно) существует3. И даже дано в «созерцании». Реально прошлое представлено исторической памятью, т.е. всей совокупностью «остатков прошлой исторической жизни», как их харак- ф теризуют историки, иными словами, это материальные или информа- О ционные фрагменты развивающейся социальной системы, не вклю- ф чающиеся в последующие циклы ее воспроизводства. Данный вид О памяти можно назвать естественно-исторической социальной памя- ^ тью. Подобный тип памяти свойствен геологическим и биологиче- ^ ским системам. Характерно, что в историографии со времен Ланглуа Ф
(П
3 Э
3 «Совершенно ясно теперь одно: ни будущего, ни прошедшего нет, и неправильно ^ говорить о существовании трех времен, прошедшего, настоящего и будущего. Пра- ш вильнее было бы, пожалуй, говорить так: есть три времени - настоящее прошедшего, ф настоящее настоящего и настоящее будущего. Некие три времени эти существуют в на- 1П шей душе и нигде в другом месте я их не вижу: настоящее прошедшего это память; настоящее настоящего - его непосредственное созерцание; настоящее будущего - его (•) ожидание» [Августин, 1992: 170].
и Сеньобоса фрагменты прошлой реальности идентифицируются как «следы», оставленные прошлым, что вполне можно соотнести с общим смысловым контекстом функционирования памяти.
Нельзя не упомянуть, что в определенном смысле существование исторической (системной) памяти признавал и Августин. В «Исповеди» помимо сугубо субъективистской трактовки памяти («память это как бы желудок души») встречаются другие смысловые контексты: «Люди при своей кратковременной земной жизни не в состоянии согласовать условий жизни прежних веков и других народов, условий им неизвестных с тем, что им известно». Главное же заключается в созданной им концепции этапов мирового развития через шесть периодов (эонов), дающую основания по крайней мере некоторым комментаторам говорить, что Августин «впервые рассмотрел всю историю человечества как единый, закономерный и объективный процесс, встроенный в процесс эволюции мира в целом» [Майоров, 1979: 330]. На самом же деле здесь налицо попытка структурирования собственно исторической памяти человечества.
Формой существования собственно исторической памяти является нарратив. Нарратив не есть то, что в научном дискурсе именуется описанием и, строго говоря, не представляет собой даже вид знания. Или все же если оперировать данным термином, то следует качественно различить эти типы знания. К примеру, Бертран Рассел вводил понятия знания-знакомства и знания-описания [Рассел, 2007: 57]. Совершенно не погрешив против смысла рассуждений Рассела, его знания-знакомства можно интерпретировать в качестве представлений, акцентируя то, в каком виде вещь или событие «являются» свидетелю, тому, кто воспринимает их в опыте. Это образ вещи или события, выделяющий их из общей череды, индивидуализирующая их репрезентация. В ней фиксируются лишь им присущие комбинации черт, то, что отличает эти вещи и события от всех других. Выраженный при помощи языковых средств, текстуально, чувственно воспринимае-ф мый образ вещи или события и есть нарратив в собственном смысле.
Не таковы знания-описания. События или вещи представляются ф здесь не как «из ряда вон выходящие», а, наоборот, как принадлежа-О щие некоторому ряду аналогичных вещей или событий. Описываемые объекты представляются их теоретическими моделями, а не чув-Ф ственно воспринимаемыми образами, как в случае знаний-знакомств, в нашей идентификации - нарративов. Рассел поясняет, что «все знание требует знакомства с вещами, которые существенно отличны по своему характеру от чувственных данных, с вещами, которые иногда Ф называют абстрактными идеями, но которые мы будем называть уни-^ версалиями» [Рассел, 2007: 58]. Поэтому, между прочим, не тем отличается исторический нарратив от естественно-научного описания, что в нем «описание сливается с объяснением», последнее же по ха-
рактеру интенционально (отсылает к целям, побуждениям, мыслям и страстям действующих людей), а тем, что логическая структура объяснения - не цель познания, она средство организации представления о прошлом.
Нарратив - форма культуры, репрезентирующая прошлое, это «ячейка» исторической памяти. Последнюю следует отличать от оперативной социальной памяти, задающей формы организации человеческой жизнедеятельности, ее воспроизводство. Историческая же память определенным образом хранит более не воспроизводящиеся аспекты жизнедеятельности. В самом общем смысле оперативную память можно представить как совокупность образцов, в соответствии с которыми разворачиваются социальные практики. Те проявления социальной реальности, которые коррелируются с оперативной памятью, воспринимаются как настоящее, то же, что может быть идентифицировано только через соотнесение с исторической памятью, - как прошлое.
Онтологически исторической памятью представлено одно из пространств социальной реальности. Это объективная реальность в том же смысле, в каком таковыми выступают экономические, политические, правовые и т.п. формы. Их объективность, конечно, иного рода, нежели та, которая присуща физическому миру. Речь должна идти о независимости данных форм в их существовании и проявлениях от индивида, его воли и сознания. Историческая память образует особый мир, некоторым образом независимый от своих творцов. И все же, несмотря на отмеченные особенности, кажется вполне продуктивной упоминавшаяся уже метафора Блока, в которой историческое время уподобляется плазме.
Феномены, «плавающие» в данном «континууме» (понятие, тоже используемое Блоком применительно к историческому времени), -это помимо собственно нарративов архивы, музеи, исторические романы, фильмы и т.п. Историческая память - продукт мемориальной
териальной практики. Практика, взятая в аспекте механизмов управ-
Ф
(А
практики ровно так же, как «вторая природа» является продуктом ма- ф
О
ления, дает нам то, что греки называли 1есЪпе, а сейчас представляет- ф ся инженерией. И лишь в плане мемориальной практики уместным О выглядит использование подходов модного ныне в гносеологии конструктивистского дискурса вопреки попыткам распространить его на ф всю сферу историографии, когда вся она трактуется «конструированием прошлого». Тогда в категорию исторического знания попадают любые феномены, в той или иной форме репрезентирующие про- ^ шлое, например легенды, мифы, предания. Стоит, однако, вспомнить, ф сколь многотруден и подчас трагичен был путь преодоления мифоло- ^ гического в истории формирования науки, чтобы усомниться в продуктивности постановки в историографическом дискурсе в один ряд
мифа и знания, пусть и оговариваемого как «вненаучное знание». Знанием следует считать лишь ментальные формы - результаты решения познавательных задач, только те контексты, где получение знания является осознанной целью.
В мемориальной практике подобный тип задач появляется в связи с формированием ее особой отрасли - источниковедения, области деятельности, содержание которой издавна обозначается как «критика» и «интерпретация» источников. С некоторого момента к историческим нарративам начинают предъявлять требования в духе формулы «wie es eigentlich gewesen». Происходит это примерно на рубеже позднего Средневековья и Нового времени. Апелляция к прошлому становится важным аргументом в политических и идеологических столкновениях. Противоборствующие социальные силы интерпретируют прошлую действительность во имя своих сегодняшних интересов. Сопоставлять события прошлого можно, лишь обращаясь к свидетельствам, документам и т.д., а они «рассказывают» об одном и том же событии не только по-разному, но зачастую противореча друг другу. Возникает «критика» источников, сводящаяся к решению совокупности познавательных задач: выявляется подлинность или подложность памятника, оригинал он или копия, определяется время составления памятника, место его возникновения и т.п. Характерно, что феномены, выступающие источниками для наррации историка, именуются им «памятниками». Историку-нарративисту подобные знания необходимы примерно так же, как, допустим, инженеру, конструирующему некий механизм, необходимы знания свойств материалов, из которых этот механизм будет изготовлен.
Обратимся еще раз к притче о слепых и слоне. Относительно общей конфигурации феномена, именуемого историей (историографи-О ей), каждая из представленных в методологии истории позиций ре-
•■» презентативна, но частично, фрагментарно. Есть ли резон в сужде-10
Ф нии, что история сродни искусству, что она синтез теоретического и О художественно-образного мышления? Конечно. Исторический нар-Ф ратив соответствует этой характеристике и в смысле techne, и даже в О том отношении, что может включать, допустим, поэтические произведения, рисунки, портреты и т.д. К примеру, в «Истории древней Ассирии» Д.Ч. Садаева читаем: «Известный русский поэт В. Брюсов в ® 1897 г. написал стихотворение "Асархадон", в котором ярко обрисовал образ ассирийского царя:
Я - вождь земных царей и царь Асархадон, Владыки и вожди, вам говорю я: Горе!
СО
«Я
И Едва я принял власть, на нас восстал Сидон,
Ж) Сидон я ниспроверг и камни бросил в море...» [Садаев, 1979:
136-137].
Но по отношению к исторической памяти, если именно нарратив ассоциировать с историей, бесспорной выглядит констатация преимущественного ее интереса к уникальному и неповторимому, что не свойственно наукам типа физики и вообще науке в собственном смысле с ее ориентацией на познание константно воспроизводимых относительно практики аспектов объективной реальности. Неокантианцы же, отстаивая авторитет историографии в эпоху массированного наступления позитивизма, не нашли иного способа защиты как только объявить историографию наукой особого типа.
В том же ракурсе следует воспринимать тезис об истории как «понимающей» науке. Действительно, оперируя с фрагментами реальности, имеющей знаковую природу, историк, ориентированный на конструирование исторической памяти, осуществляет процедуру «схватывания смысла», т.е. понимания. Проводя свободную аналогию с естествознанием, можно сказать, что он сам выполняет здесь функцию прибора, средства познания. Ничего подобного в «науках о природе» нет. Заметим, однако, «понимание» выносится за скобки стандартного анализа и в социологии, вообще в «социальных» (не гуманитарных) науках. Сохраняется оно лишь в феноменологически ориентированной социологии, являющейся по определению наукой нестандартной.
Итак, во всех трех рассмотренных случаях, говоря «история», подразумевают так или иначе мемориальную практику и ее разные аспекты, полагая ее наукой, хотя и особого рода. Однако же аспекты практики и науки, хотя последняя, конечно, генерируется из практических потребностей, - феномены разного культурологического статуса. Тогда вопрос: имеется ли у нашего «слона» проявление, которое с полным основанием можно квалифицировать как науку? Положительный ответ на поставленный вопрос находим у позитивистов. «Нет разницы между историей и естественными науками, - писал Карл Гемпель, - и первая, и вторая могут дать отчет о своем предмете исследования только в терминах общих понятий, и история может ф "схватить уникальную индивидуальность" своих объектов не больше и не меньше, чем физика или химия» [Гемпель, 2000: 15]. Основной ф его аргумент заключается в том, что и в истории присутствует логиче- О ская структура объяснения и предсказания посредством универсальных законов («гипотез универсальной формы»). А общее, отнюдь не ф скрываемое основание для его выводов - представление о «методологическом единстве эмпирической науки».
Но откуда историк черпает знание о пресловутых универсальных ^ законах? Физик и химик экспериментально подобные законы экспли- ф цируют. Ученый-историк, очевидно, лишен данной возможности. Со- ^ гласно Гемпелю, историк должен заимствовать их в социологии, психологии и даже в той же физике. Вопрос о собственно исторических
Ф
(А
законах, о существовании таковых Гемпель по сути обходит стороной. Добавим по ходу дела, К. Поппер вообще отрицает исторические законы, называя веру в их существование и действие словечком «ис-торицизм».
Самая большая странность этих вялотекущих дискуссий - никто не задается вопросом: исторические законы - это законы чего? Если исходить из расхожего определения истории как науки о прошлом («прошлой социальной реальности»), речь должна идти о законах этой самой «прошлой реальности». Но ведь законы науки не отличают прошлого от будущего. Очевидная бессмыслица. Актуально прошлое не существует, а понятие закона предполагает определенную характеристику исследуемой реальности лишь в каком-то определенном ее аспекте. Обращаясь к опыту науки, можно увидеть, что понятие закона получает свою смысловую определенность в плане категории «движение». Показательно, что Маркс формулировал «конечную цель» своего сочинения («Капитал») как «открытие экономического закона движения современного общества». Другое дело считать, что подобные законы, как он оговаривал, действуют и осуществляются с «железной необходимостью».
Но движение общества есть развитие, т.е. процесс необратимый, эволюция. И время, в котором осуществляется данный процесс, - необратимое время. Такова главная особенность исторического времени. Если же исторические законы существуют, то их следует воспринимать как законы эволюционных процессов. Подобная констатация не оставляет иного выбора, как только обратиться к попперовской «Нищете историцизма». Поппер убедительно показал, что применительно к эволюционным процессам нет никаких оснований говорить о законах, единственное, о чем здесь можно говорить, - это о тенден-"О циях, т.е. о некоторых последовательностях событий или состояний. ^ Универсальные законы и тенденции в корне отличаются друг от дру-2 га [Поппер, 1992: 34]. В отличие от законов тенденции не могут слу-О жить основой для предсказаний. Отсюда вывод, согласно которому Ф история - описательная наука, для нее характерен «интерес скорее к О действительным, единичным, конкретным событиям, чем к законам или обобщениям». И на самом деле современный историк именно в подобном ключе рефлектирует свою миссию. Вот как это выглядит у Ф Фернана Броделя: «Таким образом трехчастная схема сделалась точкой отсчета труда, который я сознательно задумал вне сферы дейст-+» вия теории, любых теорий - единственно под знаком конкретного на-Ф блюдения и одной только сравнительной истории. Истории сравнило тельной во времени, с использованием языка, который меня ни разу (ф не обманул, - языка длительной временной протяженности (la longue duree) и диалектики прошлого и настоящего» [Бродель, 1986: 35].
СО
«Я
Историк, конечно, вполне по Гемпелю, не может не использовать, реализуя задачи описания, универсальных гипотез из социологии, экономики и т.п. Оказывается, таким образом, что описание историка включает в себя и объяснение. Подобное имеет место и в инженерии, когда возникает потребность в описании неких конкретных событий типа техногенных катастроф и т.п. И, понятно, инженер будет обращаться не к социологии или психологии, а к законам физики и химии. Ситуация историка здесь отнюдь не уникальна.
Замечу в заключение, но уже в связи с собственной аргументацией: научное описание в историографии не следует отождествлять с нарративом. Нарратив - форма исторической памяти, научное описание прямого отношения к ней не имеет. Его функция, в частности, в том, чтобы, основываясь на формах памяти («памятниках»), дать в соответствии с требованиями научного метода объективистское описание событий как бы с позиций независимого наблюдателя, руководствующегося соответствующей теоретической моделью описываемого процесса или события. Sine ira et studio. Иногда ведь и историческая память, подобно индивидуальной, нуждается в коррекции.
Библиографический список
Августин, 1992 - Августин Аврелий. Исповедь. М. : Республика, 1992.
Анкерсмит, 2007 - Анкерсмит Ф.Р. Возвышенный исторический опыт. М. : Европа, 2007.
Аристотель, 1984 - Аристотель. Соч. В 4 т. М., 1984. Т. 4.
Блок, 1973 - Блок МАпология истории, или Ремесло историка. М.: Наука, 1973.
Бродель, 1986 - Бродель Ф. Структуры повседневности: возможное и невозможное. Т. 1. М. : Прогресс, 1986.
Брокмейер, Харре, 2000 - Брокмейер И., Харре Р. Нарратив: проблемы и о обещания одной альтернативной парадигмы // Вопросы философии. 2000. №3.
Бэкон, 1971 - Бэкон Ф. Соч. В 2 т. Т. 1. М. : Мысль, 1971.
Гегель, 1993, 2000 - Гегель Г.В.Ф. Лекции по философии истории. СПб.: Наука, 1993, 2000. ю
Гемпель, 2000 - Гемпель К. Функции общих законов в истории // Время мира. Альманах. Вып. 1. Историческая макросоциология в ХХ веке. Новосибирск, 2000. С. 15. з
Дюркгейм, 1991 - Дюркгейм Э. О разделении общественного труда. Ме- Ю тод социологии. М. : Наука, 1991. ®
Лукиан, 1987 - Лукиан. Избранное. М. : Худож. лит., 1987. щ
Луман, 2004 - Луман Н. Общество как социальная система. М. : Логос, (в) 2004.
Ф
(П Ф
Ф
О СО
(О ф
о
с
ф
О СО
«Я Ф
(О ф
(О
л
®
Майоров, 1979- Майоров Г.Г. Формирование средневековой философии (латинская патристика). М. : Мысль, 1979.
Мишалова, 2012 - Мишалова Е.В. Исторический нарратив как форма организации и репрезентации исторического знания // Эпистемология и философия науки. 2012. Т. XXXI, № 1.
Никифоров, 2010 - Никифоров А.Л. Специфика описания в истории и социальных науках // Вестник Московского университета. Сер. 7. 2010. № 3.
Поппер, 1992 - Поппер К. Нищета историцизма // Вопросы философии. 1992. № 10.
Пружинин, Щедрина, 2009 - Пружинин Б.И., Щедрина Г.Г.Конструкти-визм как умонастроение и как методология // Конструктивистский подход в эпистемологии и науках о человеке. М. : Канон+ : Реабилитация, 2009.
Ранке web - ru. Wikipedia. org > wiki/Ранке Леопольд фон.
Рассел, 2007 - Рассел Б. Проблемы философии // Б. Рассел. Избранные труды [Текст]. Новосибирск : Сиб. унив. изд-во, 2007.
Савельева, Полетаев, 2011 - Савельева И.М., Полетаев А.В. История в системе социального знания // Способы постижения прошлого : методология и теория исторической науки. М. : Канон+ : Реабилитация, 2011.
Савельева, Полетаев, 2005 - Савельева И.М., Полетаев А.В. Типы знания о прошлом // Феномен прошлого. М. : ГУ ВШЭ, 2005.
Садаев, 1979 - СадаевД.Ч. История древней Ассирии. М.: Наука, 1979.
Хвостов, 1919 -ХвостовВ.М. Теория исторического процесса. М., 1919.