Научная статья на тему 'Идея кенотической жертвенности в опыте человека советской и пореформенной России'

Идея кенотической жертвенности в опыте человека советской и пореформенной России Текст научной статьи по специальности «Философия, этика, религиоведение»

CC BY
125
21
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
ЖЕРТВЕННОСТЬ / КЕНОСИС / СОВЕТСКИЙ ЧЕЛОВЕК / СОВРЕМЕННАЯ КУЛЬТУРА / SACRIFICE / KENOSIS / SOVIET PERSON / MODERN CULTURE

Аннотация научной статьи по философии, этике, религиоведению, автор научной работы — Рожковский Виталий Борисович

В настоящей статье в свете идеи кенотической жертвенности рассматривается исторический и экзистенциальный опыт человека в советской и пореформенной России. Несмотря на тот факт, что христианская идея жертвенности была представлена в опыте советского и пореформенного человека в превращенной, не вполне адекватной форме, ее философская актуализация может способствовать духовно-нравственному обновлению общества.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

THE TITLE OF THE ARTICLE: THE IDEA OF KENOTIC SACRIFICE IN THE EXPERIENCE OF A PERSON OF SOVIET AND POST REFORMED

Annotation: In this article in the light of idea of kenotic sacrifice historical and existential experience of a person in Soviet and post reformed Russia is considered. Despite the fact that the Christian idea of sacrifice has been presented in the experience of Soviet and post reformed person in transformed and not adequate form, its philosophical actualization can promote spiritually-moral updating of the society.

Текст научной работы на тему «Идея кенотической жертвенности в опыте человека советской и пореформенной России»

В современной философской мысли доминирует озабоченность бытийственным состоянием человека нашего времени, выраженная в осознании его покинутости, одиночества, заброшенности, опустошенности. По сути, тем самым ставится диагноз современной эпохе, требующий выявления причин такого состояния и дальнейших перспектив преодоления неполноты человеческого бытия. Очевидно, что ныне, несмотря на продолжающие по инерции звучать лозунги многих политиков, предельно обнажена несостоятельность либерально-гуманистической парадигмы о человеке, предполагающая идею его самодостаточности и исторического (духовного, научно-технического, социального и т.д.) прогресса.

В рамках критики господствующей либерально-гуманистической парадигмы с точки зрения «консервативных» христианских ценностей и идеалов, наметившейся в Европе со второй половины прошлого столетия, можно обнаружить попытки переописания социальной антропологии посредством антиутилитаристски интерпретированной категории жертвы. Так, по мысли Ж. Липовецкого, современная социальность лишается важнейшей своей составляющей - «призыва к самопожертвованию», долженствования жертвы, что не позволяет по-настоящему выйти за пределы пропагандирования лишь идеи индивидуального благосостояния, выйти к проекции социального идеала. Вследствие этого современный либерализм, несмотря на все старания, не выходит вообще за рамки исторически присущего ему индивидуализма, не может преодолеть «разрывности», «пустотности» в социальном общении, не может обосновать социальной ответственности. По Ж.-П. Дюпьи, анализировавшему труды классиков современного либерализма (Дж. Ролза, Ф.А. фон Хайека и др.), исключение в либеральном обществе самой идеи жертвы неизбежно приводит к конфликту «уравненных индивидов» и к абсолютизированной «панике», т.е. к экзистенциальному отчаянию и одиночеству личности. На идее же жертвы, по мнению Ж.-П. Дюпьи, основана всякая подлинная социальность. В целом «выпадение» под влиянием западного либерализма долженствования жертвы означает отрицание в современной массовой культуре изначального христианского дуализма: личность в мире - личность не от мира, в отношении к Богу (Луи Дюмон) [1, с. 70], т.е. упрощения бытия человека, его экзистенциальных проекций.

Однако проблема успешности подобной критики в том, что социальность и культура на Западе уже имеют невыгодный контекст для все более заметной ныне в кругах европейской интеллигенции постановки вопроса о «консервативном» возврате к христианской традиции социальной жизни. Развитие антропологического образа западного либерализма предполагает сейчас господство «индивида в мире», для которого уже в массе своей экзистенциальные проблемы страдания, смерти, отчаяния и т. п. «прочитываются» в чисто «земном», посюстороннем смысле. Духовно-религиозная сфера при этом не отвергается, но оказывается как бы помещенной в почетную резервацию. Уже «возникла неизвестная прежде культура» [3], активно препятствующая в лице либерально мыслящих политиков и средств массовой информации отмеченному возврату и навешивающая на любые философские сентенции «консервативной» интеллигенции ярлыки «фашизма», «тоталитаризма», «антисемитизма» и т.п. Осуществление

складывающейся в настоящее время в западной культуре тенденции «консервативного» возврата к традиции и ценностям христианской социальной жизни затруднено из-за абсолютизации либерально-гуманистической парадигмы, базирующейся на возвеличивании онтологически «выхолощенной» личности, во многом лишенной свободно-волевых кенотических перспектив.

Иное и притом полнокровное присутствие свободно-волевых кенотических перспектив, чем в западной культуре, мы предполагаем в историческом опыте России. Вообще, в православно-русской культуре личностная участность и жертвенность, основанные на аскетическом опыте исихастской синергии личности человека и Личности Бога, потенциально являют больше возможностей для социальной и политической активности, чем в культуре христианского и тем более «постхристианского» Запада.

Идеал личностной синергии, призванной стать творческой основой свободы и ответственности человека, несмотря даже на период воинствующего атеизма в советской России был сохранен в духовном опыте Русской православной церкви. Однако отмеченные возможности оказались в России ограничены неоднозначно и часто неадекватно условливающим историческим опытом отношений монарха и Церкви, государства (светской власти) и Церкви. Имеющая предпосылки в «синергийной» концепции отцов Церкви и византизме идеология «симфонии Царства и Священства» оставалась, по всей видимости, нереализованным идеалом, что влекло соответствующие следствия для социальной и культурной жизни. Вместе с тем опрометчиво было бы и утвердить тезис о бездейственности заложенных архетипических возможностей и о том, что в какие-то моменты истории русский человек мог бы с легкостью перенять западный либерализм.

Примером свободно-волевых кенотических перспектив в социальной сфере явился феномен «советского человека». Новая форма социальности в теоретических формах коммунизма - западной по происхождению идеологии, но исторически не осуществленной на Западе, потребовала опыта жертвенной личности. Русский народ имманентно жил идеей такой личности; на Западе же подобного целостного опыта не сформировалось. До сих пор остается загадкой (с точки зрения популярных концепций экономического либерализма) перевоплощение в феномене русской революции тех же самых в народной массе людей, что участвовали еще в начале XX века в строительстве храмов, в воинствующих безбожников. При этом загадочен не только факт быстрого исхода из жизни в вере, но и вектор перехода не к ожидаемой альтернативе «буржуазной» индивидуалистической объективации, а к новому типу социальной «взаимоотдачи» человеческой личности. Перехода в существенно измененном, по сравнению с христианским духовным опытом, содержании, но все же и не в контексте европейского феномена «смерти Бога». Этот переход предощущается уже в определенных политических и социально-политических движениях второй половины XIX столетия с их бессребренническим и романтическим «народничеством» или с их чуждой эгоистическому инстинкту преданностью делу революции. Это свидетельствовало не об экзистенциальном равнодушии к трансцендентной сфере, а скорее о парадоксальном, сохраняющем определенные религиозные черты (в «диалоге» с религиозным опытом сострадания) типе «антирелигиозности». При этом, реализуясь в форме «передового пролетария», советский человек был вполне узнаваем на Западе (но не реализован на почве его духовно-культурного опыта), поскольку явился выражением его самокритики (критики его индивидуалистически-капиталистической объективации).

В опыте России XX века в лице «советского человека» состоялась своеобразная попытка сделать избранность, элитарность жертвенности, явленность самозабвенного подвига отдельных выдающихся личностей (противостоящих усредненной социальной стихии) живой плотью социальных народных масс. И отчасти массовое «стягивание» в жертвенном порыве советского человека удалось. Причем удалось скорее вопреки, чем благодаря «элите», будь то диссидентская среда или партия (выступившая в действительности как сакральный хранитель чужеродной идеологии, с ее «тайнами» экономических оснований человеческих взаимоотношений). Невозможно отрицать факты живой и действенной способности советского народа к безусловной жертвенности во время Великой Отечественной войны, жертвенности, как противостоящей всякому индивидуалистическому «самостоянию» и экономической «логике», так и не являющейся по преимуществу следствием партийной пропаганды, но во многом решившей исход войны. Такая жертвенность проявляла себя, не притязая на детерминацию человеческих поступков, но и не оставляя человека без некоего имманентного долженствования, родственного религиозным основаниям социальных отношений. Она проявляла себя, в частности, в условиях героических боевых действий при защите Брестской крепости и при обороне Москвы и Сталинграда, в различных «котлах» сражений, в повседневной

самоотверженности многих людей блокадного Ленинграда и громадного «трудового фронта». Вряд ли большинство известных и неизвестных советских героев сознательно умаляли себя «ради Бога», но и в их жертвенности сохранялась именно кенотическая интенциональность, ее можно считать секулярной формой онтологического содержания христианского кеносиса.

Человек в советской России проживал больше, чем планировалось навязанной ему идеологией, его кенотическое онтологическое «прохождение» оказывалось полнее. По мысли Патриарха Московского и всея Руси Кирилла, несмотря на то что по своей сути внерелигиозному обществу идея жертвенности чужда, даже в условиях навязанной атеистической идеологии «неверующие люди советского времени рудиментарно были православными христианами» [6], осуществляя мораль жертвенности. Об этом

свидетельствовало и подспудно живущее «отрицание» западной идеологии (марксизма) и представляющей ее власти в лице партийной элиты, которое невозможно было бы объяснить какими-либо внешними рациональными установками. Что-то глубоко типичное было не столько в образе «правильного» или «настоящего» советского человека, сколько в человеке, оказавшемся «по политическим мотивам» и обретающем себя путем кенотического обнищания в советских лагерях или жертвенно-героически преодолевающем инерцию государственной «системы» и произвол власти (как, например, известный конструктор С.П. Королев).

При этом социально-действенная жертвенность советского человека, получая энергию из архетипических исторических глубин русской души, осуществлялась в иной форме, чем христианское подвижничество. В этой форме произошло срастание с иного рода жертвенностью, часто не выходящей за рамки субъективно-психологического акта, в некотором смысле подобной жертвенности античного героя Прометея, или жертвенностью нового «сверхчеловека» в массовом обличье. Христианская идея личностного спасения для подобного человека «в жажде большого дела», «нового неба и новой земли» (Ф.М. Достоевский) трансформировалась в мировоззренческий космизм, отрицающий личностную субстанциальность и онтологизм, а религиозно-мистическая способность человека - в «космическое сознание», как это произошло в «космической философии» К.Э. Циолковского. Жертвенный выход за пределы «естественной», или биологической, идентичности человека, за пределы «ветхого Адама» мыслился К.Э. Циолковским в пантеистически-космологическом и технократическом смысле, таким образом, интенциональность жертвенности была во многом лишена духовно-религиозного измерения «внутреннего мира» личности. По меньшей мере остающаяся и даже усиливающаяся проблематика этого измерения жертвенности им не осознавалась. Отсюда этическое измерение человека оказывалось перед утопическим соблазном всецело рефлексивно-разумной организации мира, в котором человека посмертно ожидает «счастье, совершенство, беспредельность и субъективная непрерывность богатой органической жизни» [7, с. 272]. Однако при этом К.Э. Циолковский находил необходимые для человека обязанности ради «благоденствия» «атома-духа» в

«безболезненном погашении высшего животного мира», даже «жизни неудавшихся людей», и полагал это сочетаемым с принципом «милосердия» [7, с. 168-169].

Хотя и можно согласиться с мнением, что такой взгляд о необходимости «космической селекции» было бы преувеличением отождествить с «космическим фашизмом» [2, с. 50], но стоит признать, что он отвечал «творческому и жестокому» (А. Луначарский) типу человека в социально-массовой действительности советской жизни. Для такого типа человека способности к жертвенности и состраданию были детерминированы некоей рационально, просвещенчески выстроенной социальной утопией, исключающей всякое личное с ней несогласие. Отсюда в «прометеевской» форме жертвенности неслучаен тоталитаризм как желание перемолоть враждебный тип людей. Сталинские репрессии 30-х годов оказывались сколь бедственными для многих советских людей, столь и неслучайными по самому характеру социально-политической идеологии. Показательна и

сама личность И. Сталина, творчески и политически преданного своей стране, жертвующего ради нее своим сыном, но и способного с легкостью пожертвовать многими жизнями других людей. Это следствие работающего и одновременно по-прометеевски вывернутого архетипа жертвенности. Действия власти были внутренне опустошенными от христианского смирения и сострадания.

Пантеистически-космологическая и технократическая трансформация христианского учения о «спасении» (очевидная в «космической философии» К.Э. Циолковского) дополнялась в жертвенности советского человека вполне «земной» утопией построения «рая на земле» и в конкретике ежедневного производственного подвига, и в поэзии больших дел (строительство БАМа и т. п.). Русский космизм и «философия общего дела» Н.Ф. Федорова «жизни со всеми и для всех», ориентированная на преодоление смерти, выступали в советском человеке в виде мечты о социальном (в памяти поколений) бессмертии и о разумном одухотворении вселенской материи. Хилиастическая по своим истокам мечта у человека советского времени словно «прорастала» сквозь всецело «экономическую» идеологию марксизма и с течением времени лишь углубляла в нем психологические черты иронического и критического сознания по отношению к наличной социальной действительности.

Стоит согласиться с тем, что «советский народ, созревший для антикоммунистического переворота, заявил о себе не собственнически жадным и голодным, а просвещенчески ироничным, переросшим границы коммунистической цензуры» [4, с. 111]. Однако возвышенная «просвещенческая» ирония, отличавшая

человека 80-х, обнажила и его практически-деятельную беспомощность, и кризис личностной идентичности. Состоялось, так сказать, внутреннее падение советского Прометея, который в своей конкретной совокупности в итоге преобразований 80-90-х годов прошлого столетия отчасти сросся с ранее ненавистным ему «скаредным буржуа» с его приоритетом экономической «выгоды» и «эдиповой» инфантильностью в отношении служения высшим ценностям. В свете такой трансформации в контексте «пореформенного» человека превозносить антропологический тип «советского человека» было бы наивным. Вместе с тем и «новый русский», быстро сформировавшийся в процессе встречи с западным либерализмом, был сразу опознан «лишним человеком», «нелегитимным подпольщиком» [5], не могущим составить подлинной социальности и подлинной культурной элиты, а его индивидуальное благосостояние - как не получившее легитимности, возможной только в кенотической перспективе, а не посредством формулы индивидуалистического господства и доминирования. Продолжающийся разрыв социальной идентичности человека в России в контексте внутреннего мировоззренческого расслоения населения показывает, что и популярные формулы «солидарности», «корпоративности», «порядка-хаоса» западноевропейской социально-гуманитарной науки плохо работают там, где исторически и архетипически заданы совсем иные и более глубокие, хотя и антиномичные онтологические основы социальности, предполагающей приоритет внутренней духовной полноты человеческой личности.

Новая личностная и социально-культурная «метанойя» человека в России, соответствующая его архетипическим возможностям, могла бы осуществиться и в некоторой мере осуществляется в социальной деятельности, социальной активности Русской православной церкви, реализации ее новых возможностей в ситуации современной неподчиненности институту государства. Эти возможности состоят в активной проповеди и легитимации социальной антропологии жертвенности и сострадания на уровне реального развития малых социальных групп - церковноприходских общин, содружеств и братств, образующих «островки» духовного единства и деятельностно спроецированных в зияющие социально-онтологические «пустоты» общества. А это - заброшенность приемных детей, инвалидов, одиноких престарелых и др. Жертвенное сотрудничество православных «братьев и сестер» по преодолению этих «пустот» лишено «прометеевской» идентичности, так же как и идентичности

«веберовского» рационального типа. Вместе с тем образующиеся здесь возможности являются противовесом господствующей в глобальной массовой культуре парадигме свободной чувственности, подтачивающей любые структуры социальной идентичности.

Нельзя не отметить, что не только в Западной Европе, но и в России христианская Церковь не способна сейчас развивать «островки» одухотворенной социальности не будучи вовлекаема в творческий диалог о человеке и обществе с уже глубоко светской средой. Причем в этот диалог она оказывается вовлечена не на совсем равночестных для себя условиях, поскольку убедить современного человека в необходимости жертвенной аскезы гораздо труднее, чем отметить сиюминутные выгоды свободной чувственности, на пропаганде которой во многом выстроены средства массовой информации. В этом диалоге она вполне может и даже призвана воспользоваться помощью религиозной философии. Ведь стоит признать, что идея «синергии», идея сотворчества Бога и человека, если спроецировать ее в традиционной, «чисто» богословской постановке на культурный и социальный контекст современного «обезбоженного мира» (в том числе и постсоветского), где человек в массе своей привык истолковывать экзистенциальные проблемы в земном, посюстороннем смысле, кажется, по меньшей мере, неуместной. Однако иначе обстоит дело, если философически представить, осмыслить ее в качестве, прежде всего, универсальной и все еще актуальной положительной перспективы человека, перспективы реализации его возможностей.

Такому «философскому» прочтению отвечает, на наш взгляд, и то, как видит одну из задач Церкви в современном мире Патриарх Московский и всея Руси Кирилл [6]. А именно: поддержание и возрождение в людях нравственного начала жертвенности, причем такое возрождение становится возможным в полной мере не только внутри жизни церковных общин, но и в диалоге с секулярным обществом на основе признания универсальности для социальной сферы самого понятия жертвенность и его позитивных исторических проявлений в историческом опыте России.

В практической сфере социальной жизни решающее значение может иметь сейчас предвосхищение и воспитание нового типа личности политика. (Подобное

предвосхищение и воспитание должно относиться и ко всем, кто представляет власть, например к полицейским, судьям и т.п.) Речь идет, прежде всего, о политическом лидере, представляющем собой не бюрократа или только «менеджера», озабоченного, кроме собственного делового и жизненного успеха, лишь соответствием собственного интереса общественному благу и соблюдением «баланса интересов». Такой политический лидер должен представлять собой творческую личность государя, сочетающего в себе волю и жертвенность христианского типа. Чувство ответственности политического лидера должно быть укоренено в христианском кенотическом этосе. В России, с ее кенотическим архетипом и историческим опытом жертвенности, в согласии с которыми государь действовал «над» любыми самодовлеющими социально-групповыми приверженностями, творческие возможности христианского типа политика могут реализоваться в особенной мере. Такой политик должен предстать, что называется, личностью-прорывом, способным преодолеть виртуальные симулякры современной социальной и культурной жизни, социальную атомизацию и кризис идентичности.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.