УДК 821.161.1 - 1 А.А. Чевтаев
ФУНКЦИИ И СЕМАНТИКА «ВОСПОМИНАНИЯ» В РАННЕЙ ПОЭЗИИ Н. ГУМИЛЕВА (О НЕКОТОРЫХ АСПЕКТАХ ЛИРИЧЕСКОГО СЮЖЕТОСТРОЕНИЯ)
Рассматривается вопрос о функциях и значении «воспоминания» как элемента сюжетного строения в ранней поэзии Н. Гумилева. Анализ семантики «памяти» показывает, что «воспоминание» в его стихотворениях обусловливает нарративный характер лирического высказывания и предстает в качестве «анемнезиса» (мистического узнавания прежнего существования лирического «я»).
Ключевые слова: воспоминание, лирический субъект, лирический сюжет, память, поэтический универсум, художественная онтология.
В центре поэтического мира Н.С. Гумилева, разомкнутого в различные сферы осмысления реальности: мифологическую, религиозно-мистическую, геософскую, собственно эстетическую, - находится представление о принципиальной возможности единения мироздания и души человека, осуществляющей в нем свой путь. Многомерность реализации духовного движения поэтического «я» и порождаемая ею онтологическая модель мира в творчестве поэта (как в раннем, романтически-символистском, так и в позднем, акмеистическом) основываются на целом ряде семантических оппозиций («любовь -смерть», «бытие - небытие», «обыденность - героика», «статичность - динамика»). Как указывает А.А. Асоян, «особенность мировосприятия Гумилева заключается <...> в том, что он чрезвычайно чуток к роковой дихотомии бытия и воспринимает ее как непреложный удел» [1. С. 151]. Такая «чуткость» к бытийным противоречиям и осознание их универсальности продуцируют поиск возможностей если не снятия то по крайне мере, преодоления трагизма человеческого существования. Одним из таких смысловых векторов оказывается рефлексивное погружение в онтологию времени и связанный с ней процесс «воспоминания».
Вопрос о значении «памяти» как ключевой идеологеме в художественном мире Н. Гумилева уже неоднократно поднимался в работах, посвященных творчеству поэта. Однако семантика «воспоминаний» в его поэтическом миромоделировании рассматривается, прежде всего, в аспекте поздних эстетических исканий, выраженных в таких произведениях, как «Прапамять» (1917), «Душа и тело» (1919), «Заблудившийся трамвай» (1919), «Память» (1920), где концепция памяти является своеобразным онтологическим стержнем, обеспечивающим целостность универсума [4; 5; 13; 26]. По отношению к ранней поэзии Н. Гумилева данная проблема ставится существенно реже и, как правило, оказывается фоновым параметром для описания иных особенностей его художественного мира [2; 25].
В настоящей статье мы рассмотрим ряд функций и семантических свойств «воспоминания» в раннем, доакмеистическом, творчестве поэта, спроецировав реализуемую в его стихотворениях идео-логему «память» на особенности лирического сюжетостроения и поведения лирического субъекта в структуре текста. Представляется, что описание механизмов включения «воспоминаний» в сюжетику поэтических произведений Н. Гумилева 1905 - 1910-го гг., а также верификация самих мнемонических возможностей человеческого «я» в его творчестве позволяют выявить некоторые онтологические основы художественного мира поэта как целостной системы.
Итак, прежде всего вопрос о включении «воспоминаний» в структуру текста в раннем творчестве Н. Гумилева связан с особенностями организации поэтического высказывания. Одним из ведущих принципов текстостроения в его поэзии является нарративизация сюжетного развертывания, усиливающая эпический характер моделируемой действительности и эксплицирующая тяготение композиции стихотворения к жанровой модели баллады, что неоднократно отмечалось в гумилевове-дении [3; 7]. Так, еще В.М. Жирмунским отмечено, что Н. Гумилев «создает объективный мир зрительных образов, напряженных и ярких <...> вводит в свои стихи повествовательный элемент и придает им характер полуэпический - «балладную» форму» [12. С. 396]. Устремленность лирического субъекта вовне, конструирование «объективной» «точки зрения» на события действительно оказываются существенным механизмом сюжетного развития, однако проекция лирического высказывания в область внеположную «я» субъекта здесь оказывается не столь прямолинейной - особенно в тех случаях, когда участником повествуемой истории является сам субъект. Именно в стихотворениях,
где лирический герой рассказывает о себе, актуализируется функция «воспоминания» как способа сюжетно-композиционной организации.
Частым (но необязательным) индексом мнемонического процесса в лирическом повествовании у Н. Гумилева оказывается прошедшее время предиката, обозначающее временную дистанцию между «я» здесь, в настоящем моменте дискурса, и «я» там, в событийном ряду прошлого, принципиально актуализируемого в творчестве поэта. Как указывает М.В. Смелова, в ранних стихотворениях Н. Гумилева «преобладающим является прошлое время, время великих свершений, которые заново переживаются, переосмысливаются; точнее - это время «древних сказаний», перенесенных силой поэтического воображения в настоящее; и это время вытесняет время реальное в <...> область легендарного, где все времена как бы существуют синхронно, одновременно» [22. С. 39]. Рефлективная направленность «я» в прошлое, равное мифологической эпохе, и обретение собственной идентичности в принципиально ином, «древнем» мире способствуют организации сюжета по модели воспоминания о том, что была когда-то давно.
Подобный способ экспликации «памяти» четко просматривается в сюжетном строении стихотворении Н. Гумилева «Смерть» (1905). В двух первых строках лирический герой сообщает о центральном событии повествования - явлении смерти: «Нежной, бледной, в пепельной одежде / Ты явилась с ласкою очей» [9. С. 83]. Облик «героини» стихотворения мотивирует погружение героя в давнее прошлое, расширяющее временные параметры повествуемой истории: «Не такой тебя встречал я прежде / В трубном вое, в лязганьи мечей» [9. С. 83]. Далее сюжет разворачивается как «воспоминание» о прежней жизни героя и его былых соприкосновениях со смертью, маркирующих контраст между настоящим и прошлым:
Ты казалась золотисто-пьяной, Обнажив сверкающую грудь. Ты среди кровавого тумана К небесам прорезывала путь.
Как у вечно-жаждущей Астреи Взоры были дивно глубоки, И неслась по жилам кровь быстрее, И крепчали мускулы руки [9. С. 83].
«Воспоминание» об ином облике смерти, отождествляемой с древнегреческой богиней справедливости Астреей, здесь оказывается актуализацией собственного героического прошлого лирического субъекта, тем самым переводя изображаемое событие в сферу возвращения к своей «истинной» ипостаси - бесстрашного воина. Поэтому в следующей, финальной, строфе стихотворения герой акцентирует мотив узнавания не столько явившейся и некогда знакомой ему смерти, сколько своего настоящего «я»: «Но тебя, хоть ты теперь иная, / Я мечтою прежней узнаю. / Ты меня манила песней рая, / И с тобой мы встретились в раю» [9. С. 83]. Это узнавание-воспоминание «мечты-смерти» получает семантику соединения прошлого и будущего, отменяющего страх умирания. При этом противопоставление смерти в настоящем и в прошлом также утрачивает принципиальный характер: являя различные модусы женского начала (ласковая и нежная девушка «сейчас» и «вечно-жаждущая» богиня «тогда»), в сознании героя она мыслится проводником в рай и тем самым обретает высокий ценностный статус.
Как видно, «воспоминание» здесь, с одной стороны, выполняет функцию мотивировки нарративного развертывания сюжета, а с другой - становится средством «подлинной» идентификации лирического героя. Схожий принцип работы «памяти» обнаруживается в стихотворении «Одержимый» (1908), однако текст здесь обладает совершенно иным сюжетно-композиционным строением. В 1-й строфе метонимически представляющий себя лирический герой репрезентирует свое психологическое состояние:
Луна плывет, как круглый щит Давно убитого героя, А сердце ноет и стучит, Уныло чуя роковое [9. С. 178].
С первых строк задается направление субъектной рефлексии - обращение к прошлому, ознаменованному гибелью воина, причем сопряжение на синтагматической оси текста мотива смерти и знака «луна» актуализирует в лунной символике мифопоэтическое значение: «переход от жизни к смерти и от смерти вновь к жизни» [23. С. 204, 205]. Танатологическая интенция высказывания усиливается за счет эмоционального предвосхищения трагичности грядущих событий («Уныло чуя роковое»).
Далее акцентируется динамическая сторона лирического сюжета, который приобретает отчетливый нарративный характер: герой повествует о своем поединке с неизвестным противником: «Чрез дымный луг и хмурый лес, / И угрожающее море / Бредет с копьем наперевес / Мое чудовищное горе» [9. С. 178]. Последовательное развертывание событийного ряда в последующих строфах обнаруживает трансформацию временных параметров повествования: из настоящего момента времени («В болоте темном дикий бой / Для всех останется неведом, / Напрасно я спешу к коню, / Хватаю с трепетом поводья / И, обезумевший, гоню / Его в ночные половодья» [9. С. 178]) рассказ смещается в будущее, причем именно в той точке нарратива, где герой сообщает о своей гибели: «И верх одержит надо мной / Привыкший к сумрачным победам: / Мне сразу в очи хлынет мгла. / На полном, бешеном галопе / Я буду выбит из седла / И покачусь в ночные топи» [9. С. 178]. Размывание темпоральной упорядоченности текста выводит повествуемую историю на уровень архетипической модели гибели в поединке, что эксплицируется в следующих строфах: «Как будет страшен этот час! / Я буду сжат доспехом тесным, / И, как всегда, о coup de grâce / Я возоплю пред неизвестным. / Я угадаю шаг глухой / В неверной мгле ночного дыма, / Но, как всегда, передо мной / Пройдет неведомое мимо. » [9. С. 178, 179]. Посредством индекса «как всегда», подчеркнутого двойным включением в текст, лирический герой указывает на принципиальную повторяемость смерти в бою, что позволяет интерпретировать это событие как «воспоминание» о давнем рыцарском прошлом. Это подтверждается изначальной обращенностью высказывания к «давним» временам, память о которых в душе героя пробуждает увиденная луна: «Луна плывет, как круглый щит / Давно убитого героя». Однако это погружение в «былое» отмечено постоянным ощущением неизвестности, отсутствия окончательной ясности происходящего (произошедшего) («бой <...> останется неведом», «я возоплю пред неизвестным», «пройдет неведомое мимо»), что свидетельствует о пребывании героя не в физическом мире, а ментальном пространстве видения.
Как видно, событийный ряд здесь выстраивается следующим образом: воспоминание о прежней жизни - погружение в ситуацию поединка - гибель героя в «грядущем» - осознание собственного «я» в настоящем моменте как в новой, но идентичной былому, форме самоопределения. Определяя параметры сюжетостроения в лирике, Е.В. Капинос и Е.Ю. Куликова отмечают, что «лирическое состояние не неподвижно, оно как будто бы «вращается», и «семантические взаимоизменения» внутри текста, «соотносящиеся с движением самой души, обнажают не только динамичную природу лирики, но и ее статическую основу: вечно меняясь, бессмертная душа остается неизменной» [16. С. 288]. Именно такую диалектику лирического нарратива эксплицирует строение данного стихотворения. Фактически сюжет здесь представляет собой мену точек жизни и смерти, замыкаемых в круговорот бытийных воплощений героя, где припоминаемая «прежняя» ипостась накладывает отпечаток на бытие в настоящем. В финальной строфе он уподобляет «пережитую» / «вспомненную» гибель как своеобразное сновидение, перетекающее в явь: «И утром встану я один, / А девы, рады играм вешним, / Шепнут: «Вот странный паладин / С душой, измученной нездешним» [9. С. 179].
По наблюдениям М. Баскера, в целом ряде ранних стихотворений Н. Гумилева «решающая роль отводится воспоминаниям; но лишь в редких, отдельных случаях <...> это возможно объяснить как непосредственное отображение реального, «дневного» прошлого лирического героя» [2. С. 30]. Рассматривая вопрос о значении памяти в творческой концепции поэта сквозь призму его сновидческого опыта, исследователь отмечает, что «процесс воспоминания во сне <...> оказывается функцией того, что сам Гумилев впоследствии назвал «прапамятью». Этот процесс может быть связан с другой, предыдущей жизнью самого лирического героя <...> или же с коллективным, обычно доисторическим прошлым человечества вообще» [2. С. 30]. По сути, «воспоминание» в художественном мире Н. Гумилева из области психических процессов переходит в онтологическую сферу осмысления мироздания и своего места в едином свершении бытия. Работа памяти здесь уподобляется процессу «анемне-зиса», отсылающему к пифагорейской теории узнавания человеком своих прежних воплощений и представлениям Платона о движении души как «припоминании» некогда виденного мира истинных сущностей (идей), а также к различным оккультным практикам (Элифаса Леви, Папюса, розенкрей-
церства, масонства), обладающим принципиальным значением в мировоззрении Н. Гумилева и подробно описанным в работах М. Йовановича [15], М. Баскера [2], Н.А. Богомолова [5].
Именно «припоминание» своих прежних воплощений становится в раннем творчестве поэта основой самоопределения лирического героя в настоящем, проявляясь в различных бытийных измерениях: героическом, любовно-эротическом, географическом и т.д. Причем не только сновидческий опыт, но и сама устремленность души к обретению знания о своем подлинном существовании актуализируют процесс «анемнезиса» как семантический центр сюжетного развертывания в стихотворениях Н. Гумилева.
Так, в стихотворении «Рыцарь с цепью» (1908) акцентируется ценностный разрыв между ложным существованием в забвении и истинным бытием, возвращаемом памятью о героическом прошлом:
Слышу гул и завыванье призывающих рогов, И я снова конквистадор, покоритель городов.
Словно раб, я был закован, жил, униженный, в плену, И забыл, неблагодарный, про могучую весну
А она пришла, ступая над рубинами цветов, И, ревнивая, разбила сталь мучительных оков [9. С. 182].
Противопоставление жизни в беспамятстве, отождествляемой с пленом, возвращению в мир подвигов как воспоминанию и соответственно обновлению собственного «я» («Я опять иду по скалам, пью студеные струи, / Под дыханьем океана раны зажили мои» [9. С. 182]) порождает в сознании лирического героя представление о памяти как абсолютной аксиологической константе, обеспечивающей целостность души: «Но, вступая, обновленный. В неизвестную страну, / Ничего я не забуду, ничего не прокляну. / И, чтоб помнить каждый подвиг, - и возвышенность, и степь, - / Я к серебряному шлему прикую стальную цепь» [9. С. 182]. Эта идеализация памяти о себе прежнем утверждается посредством знака «цепь», символизирующего единство прошлого, настоящего и будущего. Необходимость помнить былые воплощения и события предстает здесь в качестве непременного условия подлинного движения души. По сути, «цепь» оказывается субститутом памяти, превращая стихотворение в развернутую метафору «анемнетического» возвращения к собственному «я».
«Анемнезис» как семантическая основа сюжетостроения в поэзии Н. Гумилева может быть сопряжен с условно биографическим нарративом, как, например, в стихотворении «Маскарад» (1907), в котором лирический повествователь рассказывает о своей встрече на маскарадном балу с женщиной, пробуждающей в нем «память» о своем прежнем, архаическом воплощении. Необъяснимое ощущение чего-то «странно знакомого» воплощается в акте мистического «воспоминания» как узнавания прошлого: «Молил я подругу: «Сними эту маску, / Ужели во мне не узнала ты брата? / Ты так мне напомнила древнюю сказку, / Которую раз я услышал когда-то. / Для всех ты останешься вечно чужою / И лишь для меня бесконечно знакома, / И верь, от людей и от масок я скрою, / Что знаю тебя я, царица Содома» [9. С. 116]. Здесь обнаруживаются два важных смысловых параметра ментальной сферы лирического героя. Во-первых, вскрывается испытываемая им ценностная близость «я» героини, данная как чувство соприкосновения с истинным бытием, явленным в абсолютном прошлом («напомнила древнюю сказку») и проявляющемся в эмпирическом настоящем. Во-вторых, изначальная психологическая неуверенность, вовлекающая героя в акт «припоминания», порождает сомнение, нуждающееся в подтверждении: действительно ли героиня является его былой возлюбленной царицей Содома или же она просто участница маскарада? Отсюда мольба «Сними эту маску» как жажда истинного воссоединения с той, которую герой знал в архаическом прошлом.
Первоначальная реакция героини на мольбу лирического героя продолжает заданную ранее неопределенность узнавания: «Под маской мне слышался смех ее юный, / Но взоры ее не встречались с моими» [9. С. 116]. Ее психологические жесты указывают на несостоятельность «анемнетического» движения его души: «юный смех» становится отрицанием прежней, когда-то бывшей встречи, а отведенный взгляд свидетельствует о невозможности установить истинность или ложность припоминания былого. В этой точке сюжетного развития обнаруживается ценностный разрыв между ними: «царица Содома» - это только эфемерная маска.
Однако далее вектор повествования резко меняется. Происходит ускорение эпической линии сюжетного развития, возвращая его к модели «балладного» жанра:
Как вдруг под окном, где угрозой пустою Темнело лицо проплывающей ночи, Она от меня ускользнула змеею, И сдернула маску, и глянула в очи [9. С. 117].
Героиня открывает свой истинный облик, и это событие и на фабульном, и на идеологическом уровне текста получает амбивалентное значение: она подтверждает истинность воспоминаний лирического героя, действительно оказываясь царицей Содома, которую он любил тысячелетия назад, но вместе с тем исчезает от него, умножая эмоциональную (и онтологическую - в аспекте «анемнезиса») опустошенность.
Эта опустошенность контрастно усиливается в дальнейшем «мнемоническом» экстазе лирического субъекта: «Я вспомнил, я вспомнил - такие же песни, / Такую же дикую дрожь сладострастья / И ласковый, вкрадчивый шепот: «Воскресни, / Воскресни для жизни, для боли и счастья!» [9. С. 117]. Соответственно слова героини, которые он слышит, приходят к нему из глубины веков, а в настоящем он остается один, и ее призыв можно интерпретировать в качестве наставления жить данностью, а не памятью о былом. Несоответствие ожиданий лирического героя и итога его встречи с «царицей Содома» порождают семантику гибельного экстаза, эксплицированного в финальной строфе стихотворения: «Я многое понял в тот миг сокровенный, / Но страшную клятву мою не нарушу. / Царица, царица, ты видишь, я пленный, / Возьми мое тело, возьми мою душу!» [9. С. 117]. Понимание онтологического несовпадения с героиней, принадлежащей к инфернальному архаическому миру, актуализирует трагическую сторону мистического акта «припоминания» прежней жизни, но в то же время и способствует приросту бытийного опыта «я» в настоящем.
Подобной семантикой мистического «припоминания» прежней или иной жизни, явленного в сновидении, характеризуется «мнемоническое» строение лирического нарратива в стихотворениях «Ягуар» (1907), где «анемнезис» совмещается с идеей «метемпсихоза» («переселения душ») («Странный сон увидел я сегодня: / Снилось мне, что я сверкал на небе <.> / Превращен внезапно в ягуара, / Я сгорал от бешеных желаний, / В сердце - пламя грозного пожара, / В мускулах - безумье содроганий» [9. С. 120]) и, так же как в «Маскараде», актуализирует любовную коллизию («Но нежданно в темном перелеске / Я увидел нежный образ девы / И запомнил яркие подвески, / Поступь лани, взоры королевы» [9. С. 120]). Отметим, что перевоплощение героя в иное существо или «воспоминание» о прежнем существовании, взятые в любовно-эротическом измерении мужского и женского начал, в ранней поэзии Н. Гумилева чаще всего отмечены доминированием второго над первым. Так, ключевым событием в развитии сюжета данного стихотворения оказывается подчинение героя (в обличье ягуара) воле героини, что приводит его к гибели:
«Призрак Счастья, Белая Невеста». Думал я, дрожащий и смущенный, А она промолвила: «Ни с места!» И смотрела тихо и влюбленно.
Я молчал, ее покорный кличу, Я лежал, ее окован знаком, И достался, как шакал, в добычу Набежавшим яростным собакам [9. С. 120].
«Анемнезис» как осознание трагизма любовных отношений в имплицитной форме проявляется в таких стихотворениях поэта, как «Воспоминание» (1907), где любовь мыслится как запредельное, а потому мучительное чувство, испытываемое возлюбленной лирического героя, отождествляемой с птицей, и «Ужас» (1907), в котором страсть предстает в архаически-первертивном варианте: «Я подошел, и вот мгновенный, / Как зверь, в меня вцепился страх: / Я встретил голову гиены / На стройных девичьих плечах. / На острой морде кровь налипла, / Глаза зияли пустотой, / И мерзко крался
2011. Вып. 4 ИСТОРИЯ И ФИЛОЛОГИЯ
шепот хриплый: / «Ты сам пришел сюда, ты мой!» [9. С. 149]. Примечательно, что в процессе «припоминания» былого акцент здесь переносится с субъектного «я» на другого персонажа (женщину), пробуждающего в герое «память» о мифологическом бытии.
«Воспоминание», сопряженное с сохранением памяти о былом, оказывается также и средством верификации единения с любимым человеком. Так, в стихотворении «Ты помнишь дворец великанов.» (1910), ностальгически «припоминая» гармонию и блаженное состояние души, в котором герои пребывали в неком абсолютном прошлом («Ты помнишь, у облачных впадин / С тобою нашли мы карниз, / Где звезды, как горсть виноградин, / Стремительно падали вниз?» [9. С. 276])1, лирический субъект, констатируя нынешнее психологическое омертвление (свое и своей возлюбленной), тем не менее, утверждает сохранение памяти как ценности, связующей данный момент с жизнью в эмоционально-мифологическом раю: «И мы до сих пор не забыли, / Хоть нам и дано забывать, / То время, когда мы любили, / Когда мы умели летать» [9. С. 276].
Итак, чаще всего нарративизирующая и «анемнетическая» функции «воспоминания» в гумилев-ских стихотворениях 1905 - 1910-го гг. контаминируются в пределах одного текста, образуя неразрывное семантическое единство: условно «биографическое» повествование о «вспоминаемом» прежнем существовании. Такое соединение данных модальностей «памяти» обнаруживает определенную идеологическую оппозицию мировосприятия Н. Гумилева и инвариантной модели универсума, присущей панэстетическому (декадентскому) символизму, поэтика которого оказала серьезное влияние на раннее творчество поэта. По наблюдениям А. Ханзен-Лёве, среди широкого спектра значений «памяти» в художественной практике раннего символизма наименее востребованными оказываются именно «воспоминание как воскрешение прошедшего» и «воспоминание как биографически-повествовательная мотивация стихотворения» [24. С. 256, 257]. Вместе с тем, исследователь отмечает, что в ряде случаев эта семантика актуализируется в поэзии В.Я. Брюсова2 - символиста, художественные уроки которого в наибольшей степени способствовали формированию эстетической системы Н. Гумилева3.
Особо важным в аспекте художественного «анемнезиса» Н. Гумилева оказывается уравнивание витальных проявлений «я» и их поэтического воплощения. Репрезентация иных жизней и судеб, представляемых как факт личного бытийного опыта и данных в поэтическом слове, становится актом эстетического преображения универсума, в котором сознание поэта предстает в качестве медиатора, соединяющего различные эпохи и тем самым обеспечивающего целостность мироздания. В этом смысле принцип «магического» перевоплощения лирического субъекта Н. Гумилева коррелирует с мыслью Вяч. И. Иванова о поэзии как онтологическом движении памяти. В статье «Поэт и чернь» (1904) он утверждает, что «воспоминание, как учит Платон, оправдывается на поэте, поскольку он, будучи органом народного самосознания, есть вместе с тем и тем самым — орган народного воспоминания. Чрез него народ вспоминает свою древнюю душу и восстановляет спящие в ней веками возможности» [14. С. 713].
Очевидно, что гумилевская практика поэтического «припоминания» прежнего (или чужого) опыта предстает именно как актуализация в настоящем моменте универсума бытийного потенциала, укорененного в области архетипических моделей человеческого поведения, а также в исторических и культурологических контекстах. В этом отношении нам представляется возможным экстраполировать принцип «анемнезиса» в ранней поэзии Н. Гумилева на целый ряд его стихотворений, в которых отсутствуют прямые индексы «воспоминания» о былом, но эксплицировано тождество субъектного «я» с определенным персонажем, являющим определенный сегмент мировой культуры. Так, например, ли-
1 А.А. Ахматова отмечала, что в этом стихотворении важен автобиографический контекст, отсылающий к «царскосельскому» (раннему) периоду их любовных отношений с Н. Гумилевым [19. С. 28].
2 Так, А. Ханзен-Лёве указывает, что в брюсовском «Сонете, посвященном поэту П.Д. Бутурлину» (1898) «воспоминание» актуализирует поэтическую ипостась лирического «я» как факт прошедшей жизни («И вспомню я сквозь сон, что был поэтом я, / <.> Былое бытие переживу я в миг, / Всю жизнь былых страстей и жизнь стихов моих, / И стану им в лицо - воскресший и могучий» [6. С. 252]), и соответственно такое отождествление Брюсова поэта с его творчеством <.> основывается на развоплощающем, «нарративизирующем» воздействии былого, в результате которого <...> любой жизненный текст становится текстом художественным» [24. С. 256].
3 Показательно, что создание некоторых гумилевских стихотворений, сопрягаемых с практикой «анемнезиса», инициировано произведениями В.Я. Брюсова. Так, например, одним из источников сюжетики и идеологии «Маскарада» (1907) является брюсовское стихотворение ««Встреча» («Близ медлительного Нила.») (1907), а текст «Поединка» (1909) генетически близок стихотворению В.Я. Брюсова «Бой» (1907).
рический субъект в его произведениях может отождествлять себя с жрецом Древнего мира («Царица» (1909)), античными героями («Воин Агамемнона» (1909), цикл «Возвращение Одиссея» (1909)), восточным купцом («Орел Синдбада» (1907)), средневековым воином («Поединок» (1909)), испанским конквистадором («Сонет» («Как конквистадор в панцире железном.») (1905)), персонажами европейской культуры Нового времени («Маркиз де Карабас» (1910), «Дон-Жуан» (1910)). Различные нарративные маски и «ролевые» герои в метатекстовом единстве художественного универсума предстают как грани единой души, стремящейся вобрать в себя весь мировой опыт существования.
Отметим, что в доакмеистической поэзии Н. Гумилева существенно меняется традиционное соотношение лирического героя и героя «ролевой лирики». Как указывает Б.О. Корман, «ролевыми» являются стихотворения, высказывание в которых дается «от лица разных героев, чье сознание не совпадает с сознанием лирического героя» [17. С. 365], и соответственно в них продуцируется иная система ценностей. Однако в гумилевской лирике «ролевой» герой оказывается имманентно присущим сознанию лирического героя, обнаруживая различные действия и ментальные проявления целостного «я»4. Меняется и специфика лирического сюжета - событием становятся не только и не столько внешние изменения в изображаемом мире, сколько сам факт представления «чужого» сознания в качестве личного бытия5.
В этом поэтическом «калейдоскопе» «чужих» жизней и воплощений также реализуется общий эстетический принцип памяти, утверждающий сохранение и актуальность опыта, накопленного мировой культурой. Как констатирует Ю.М. Лотман, «культурная память как творческий механизм не только панхронна, но противостоит времени. Она сохраняет прошедшее как пребывающее. С точки зрения памяти как работающего всей своей толщей механизма, прошедшее не прошло» [18. С. 674, 675].
Синтез «воспоминания» как «анемнетического» акта на уровне сюжетостроения текста и культурной памяти как принципа отношения к действительности на уровне миромоделирования в раннем творчестве Н. Гумилева становится основанием художественной онтологии, которая четко эксплицирована в акмеистический период его творчества. В манифесте 1913 г. «Наследие символизма и акмеизм» Н. Гумилев говорит: «Бедность воображения обнаружит тот, кто эволюцию личности будет представлять себе всегда в условиях времени и пространства. Как можем мы вспоминать наши прежние существования (если это не явно литературный прием), когда мы были в бездне, где мириады иных возможностей бытия, о которых мы ничего не знаем, кроме того, что они существуют? Ведь каждая из них отрицается нашим бытием и в свою очередь отрицает его. Детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания, — вот то, что нам дает неведомое» [11. С. 18]. В этом, как будто отрицающем практику «припоминания» утверждении обнаруживается мысль о принципиальной возможности осмысления прежних воплощений души в качестве ведущего вектора универсализации человеческого «я», в мировоззрении поэта равноценной ветхозаветному Адаму6. Так, в «Сне Адама» (1909), стихотворении, завершающем сборник «Жемчуга» (1910) и знаменующем выход Н. Гумилева к поэтике акмеизма, в сознание героя вмещается весь опыт человеческого существования: «И многое видит смущенный Адам: / Он тонет душою в распутстве и неге, / Он ищет спасенья в
4 Представляется, что понимание структуры лирического субъекта в поэзии Н. Гумилева как спектра разнородных («припоминаемых») модусов единой универсальной души позволяет привести к общему знаменателю полярные трактовки природы его лирического «я», в которых, с одной стороны, утверждается мысль об инвариантности поведения субъекта, скрытого под разными «ролевыми» масками (воина, путешественника, любовника, мага, поэта и т.д.) [21. С. 146; 20. С. 36], а с другой - высказывается мнение о принципиальной раздробленности его лирических ипостасей, автономно существующих в поэтической реальности [8. С. 695]. Безусловно, гумилевская поэтика основывается на смене различных, подчас не сводимых друг к другу «ролей», осуществляемых в конкретных пределах того или иного текста, но в результате они продуцируют целостный образ лирического героя как многомерной личности, устремленной к постижению полноты бытия.
5 Вряд ли можно всецело согласиться с мнением О.Б. Черненьковой, считающей, что в ранней поэзии Н. Гумилева прошлое отмечено мучениями и обманом, и поэтому оно «обретает ностальгическую ценность только в воспоминаниях о детстве, о чистоте и невинности, т.е. цельности, и в воспоминаниях о самом гармоническом состоянии духа и тела» [25. С. 143, 144]. Думается, что «воспоминания» в его творчестве обладают ценностным статусом независимо от их характера, так как и мучительные, и радостные они ведут к обретению духовной целостности лирического «я».
6 Как известно, Н. Гумилев наравне с понятием «акмеизм» предлагал равноценное ему понятие «адамизм», сутью которого поэт считал «мужественно-твердый и ясный взгляд на жизнь» [11. С. 16].
надежном ковчеге / И строится снова, суров и упрям, / Медлительный пахарь, и воин, и всадник. / Но Бог охраняет его виноградник» [9. С. 256].
Как видно, «воспоминание» о прежней жизни, неразрывно связанное с узнаванием прошлого, из сюжетно-фабульной единицы строения текста трансформируется в идеологему приобщения к универсальному опыту бытия, максимально расширяющему онтологический горизонт человеческой души. Такая интенция авторского сознания порождает еще один вектор работы «памяти» - устремленности в будущее. В ряде стихотворений «воспоминание» маркирует семантический поворот к еще неосуществленному бытию, но провиденциально ощущаемому лирическим героем. Так, в стихотворениях «Моя душа осаждена.» (1908), «Воспоминание» (1909), «Память» (1911) «я» субъекта переносит практику и значение «анемнезиса» в грядущее, в котором «память» призвана соединить различные сегменты времени и пространства. Причем «воспоминания» здесь также обнаруживают два измерения: личное, соотнесенное с любовным чувством («Я позабуду. Но, вечно и вечно гадая, / Буду склоняться над омутом прежнего я, / Чтобы припомнить, о чем позабыл. и седая, / Первая прядка волос, помни, будет твоя» («Память») [10. С. 59]), и универсальное, обращенное к самоопределению человеческой души («Былое память воскресит / И снова с плачем похоронит / Восторг, который был открыт / И не был узнан, не был понят. / <.> Но миг! И, чуя близкий плен, / С душой, отдавшейся дремоте, / Ты промелькнешь средь белых пен / В береговом водовороте» («Воспоминание») [9. С. 243]). Как видно, здесь «память» эксплицирует трагизм пребывания «я» в мире, однако тем самым повышается ее ценностный статус как способа соприкосновения с неведомым грядущим и его соединения с уходящим в прошлое настоящим. Подобное единение разных пространств и времен впоследствии станет центральной идеологемой стихотворений, составляющих последнюю поэтическую книгу Н. Гумилева «Огненный столп» (1921).
Итак, в ранней поэзии Н. Гумилева «воспоминание» как структурно-семантический элемент поэтического текста совершенно очевидно приобретает концептуальный характер. Во-первых, оно образует своеобразный каркас лирического высказывания, определяющий движение субъектного «я» в сюжете стихотворения. Именно акцентирование «памяти» о былых событиях обусловливает наррати-визацию дискурса и эксплицирует внешнюю («балладную») объективацию поступков героя. Во-вторых, сюжетообразующая функция «воспоминания» продуцирует выход на уровень художественной идеологии, где ведущими смысловыми параметрами оказываются «анемнезис» как мистическое припоминание прежних воплощений лирического «я» и их актуализация в настоящем моменте рефлексии субъекта. Эта «анемнетическая» семантика позволяет интерпретировать разнородность нарративных масок и «ролевых» героев, представленную в творчестве Н. Гумилева, как систему воплощения единой души, стремящейся вобрать в себя весь опыт существования мира.
Соединение практики «анемнезиса» на уровне лирического сюжетостроения и действия памяти мировой культуры, различные контексты которой проявляются в стихотворениях поэта, становится смысловым ядром его художественной онтологии, впоследствии четко концептуализированной в поэтике акмеизма и замыкающейся на ключевом для гумилевского универсума образе Адама как знаке первозданного «я», способного преображать бытие и сохраняющего память обо всех воплощения человеческой души.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Асоян А.А. К вопросу о поэтическом мировосприятии Н. Гумилева // Проблемы интерпретации в лингвистике и литературоведении. Т. 2. Литературоведение. Новосибирск: Изд-во НГПУ, 2004. С. 149-155.
2. Баскер М. Ранний Гумилев: Путь к акмеизму. СПб.: РХГИ, 2000.
3. Бобрицких Л.Я. Сюжетно-композиционные особенности баллад Н. Гумилева // Филологические записки. Воронеж, 2001. Вып. 17. С. 252-259.
4. Богданова Т.В. Коллективное бессознательное как прием семантического развертывания текста (на материале поэтической книги Н. Гумилева «Огненный столп») // Художественный текст и текст в массовых коммуникациях. Смоленск: Изд-во Смол. ун-та, 2004. Ч. 2. С. 81-93.
5. Богомолов Н.А. Гумилев и оккультизм // Богомолов Н.А. Русская литература начала XX века и оккультизм. М.: НЛО, 2000. С. 113-144.
6. Брюсов В.Я. Собрание сочинений: в 7 т. М.: Худож. лит., 1974. Т. 3.
7. Верховский Ю.Н. Путь поэта // Н.С. Гумилев: pro et contra. СПб.: РХГИ, 2000. С. 505-550.
8. Григорьев А.Л. Акмеизм // История русской литературы. Л.: Наука, 1983. Т. 4. С. 689-711.
9. Гумилев Н.С. Полн. собр. соч.: в 10 т. Т. 1. Стихотворения. Поэмы (1902 - 1910). М.: Воскресенье, 1998.
10. Гумилев Н.С. Полн. собр. соч.: в 10 т. Т. 2. Стихотворения. Поэмы (1910 - 1913). М.: Воскресенье, 1998.
11. Гумилев Н.С. Сочинения: в 3 т. Т. 3. Письма о русской поэзии. М.: Худож. лит., 1991.
12. Жирмунский В.М. Преодолевшие символизм // Жирмунский В.М. Поэтика русской поэзии. СПб.: Азбука-классика, 2001. С. 364-404.
13. Зобнин Ю.В. «Заблудившийся трамвай» Н.С. Гумилёва (к проблеме дешифровки идейно-философского содержания текста) // Русская литература. СПб., 1993. № 4. С. 176-192.
14. Иванов Вяч. И. Поэт и чернь // Иванов Вяч. И. Собрание сочинений: в 4 т. Bruxelles: Foyer Oriental Chrétien, 1971-1987. Т. 1. С. 709-714.
15. Йованович М. Николай Гумилев и масонское учение // Н. Гумилев и русский Парнас. СПб.: СПбГУ, 1992. С. 32-46.
16. Капинос Е.В., Куликова Е.Ю. Лирические сюжеты в стихах и прозе XX века. Новосибирск: Институт филологии СО РАН, 2006.
17. Корман Б.О. Целостность литературного произведения и экспериментальный словарь литературоведческих терминов // Корман Б.О. Избранные труды. Теория литературы. Ижевск: Ин-т компьютерных исследований, 2006. С. 314-334.
18. Лотман Ю.М. Память в культурологическом освещении // Лотман Ю.М. Семиосфера. СПб.: Искусство -СПБ, 2004. С. 673-676.
19. Лукницкая В.К. Николай Гумилев: Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких. Л.: Лениздат, 1990.
20. Самойлова Н.Ю. Субъектная организация лирики Н. Гумилева // Проблемы литературных жанров. Томск: Изд-во Том. ун-та, 2002. Ч. 2. С. 36-44.
21. Слободнюк С.Л. Николай Гумилев: модель мира (К вопросу о поэтике образа) // Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб.: Наука, 1994. С. 143-164.
22. Смелова М.В. Онтологические проблемы в творчестве Н.С. Гумилева. Тверь: Изд-во Твер. ун-та, 2004.
23. Тресиддер Дж. Словарь символов. М.:ФАИР-ПРЕСС, 1999.
24. Ханзен-Лёве А. Русский символизм: Система поэтических мотивов. Ранний символизм. СПб.: Академический проект, 1999.
25. Черненькова О.Б. Прошлое время в поэзии Н.С. Гумилева // Вестн. Моск. ун-та. Сер. 9. Филология. 2003. №5. С. 140-148.
26. Eshelman R. «Dusha I telo» as a Paradigm of Gumilev's Mystical Poetry // Nikolaj Gumilev 1886-1986. Berkeley, 1987. P. 102-132.
Поступила в редакцию 10.09.11
A.A. Chevtaev
Functions and semantics of "remembrance" in the early poetry by N. Gumilev (On some aspects of lyrical structure of plot)
The article considers the question about functions and meaning of "remembrance" as an element of structure of plot in the early poetry by N. Gumilev. The analysis of semantics of "memory" exposes that "remembrance" in Gumilevian poems determines narrative nature of lyrical utterance and appears as "anamnesis" (mystical recognition of former existence of lyrical "the self').
Keywords: remembrance, lyrical subject, lyrical plot, memory, poetical universe, artistic ontology.
Чевтаев Аркадий Александрович, кандидат филологических наук ГОУВПО «Государственная Полярная академия» 192007, Россия, г. Санкт-Петербург, ул. Воронежская, 79 E-mail: achevtaev@yandex.ru
Chevtaev A.A., candidate of philology State Polar Academy
192007, Russia, St. Petersburg, Voronezhskaya st., 79 E-mail: achevtaev@yandex.ru