1О.ОО.ОО.ИЛМ^ОИ ФИЛОЛОГИ Ю.ОО.ОО.ФИЛОЛОГИЧЕСКИЕ НАУКИ lO.OO.OO.PHILOLOGICAL SCIENCES
1О.О1.ОО.АДАБИЁТШИНОСИ 1О.О1.ОО.ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ
10.01.00.LITERARY CRITICISM
10.01.01.АДАБИЁТИ РУС 10.01.01.РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА 10.01.01.RUSSIAN LITERATURE
УДК 82:8О1.6; 398:8О1.6
ББК 8О М.А. ДУДАРЕВА
ФОЛЬКЛОРНАЯ ЭЙДОЛОГИЯ В РОМАНЕ И.А. БУНИНА «ЖИЗНЬ АРСЕНЬЕВА»: МОРТАЛЬНЫЙ ПОДТЕКСТ
Роман И.А. Бунина «Жизнь Арсеньева» привлекал исследователей и с философских позиций, и с художественных (обращались к идиостилю), и в свете традиций русской литературы и фольклора, так как в произведении много отсылок к творчеству А.С. Пушкина, М.Ю. Лермонтова,
A.П. Чехова. Однако меньше всего эта вещь рассматривалась с позиций фольклоризма. С одной стороны, нельзя не сказать о большом вкладе в разработку проблемы Э.В. Померанцевой (10), с другой стороны, не так много работ посвящено именно этому произведению. Большое внимание уделялось исследователями ранним рассказам, где фольклорная традиция не редко проявлялась на уровне стилизаций, заимствований, что достаточно удобно для исследователя, занимающегося темой. Упоминания стоят работы У.Б. Далгат и В.А. Смирнова. Однако первый исследователь рассмотрела роман в контексте этноконстант (3), второй - в свете космогонических, мифопоэтических представлений (12). На наш взгляд, роман, каждая его часть, нуждается в подробном фольклористическом комментировании. В первой книге даны преимущественно философские размышления Арсеньева смерти, детстве, о родстве с окружающими. В этой части много литературных аллюзий, о которых уже писали литературоведы. По этим причинам объектом данной статьи являются вторая и третья книги, в которых характер Арсеньева раскрывается через влечение героя к неведомому, потустороннему, чудесному.
Вторая книга открывается большой дорогой героя во всех смыслах - и физическом, и метафизическом. Возникает символ ветлы, который для эстетики русской литературы чрезвычайно значим и указывает на двуединую природу пространства (ср.: ветлы из «Лесного царя»
B. Жуковского, ветлы из русских переводов поэмы «Нарспи» К. Иванова (4)). Интересно то, что ветла дана в парадигме с вороном, и именно такое сочетание, перерастающее обыденное, дает Арсеньеву ощущение вечности и сопричастности преданьям старины глубокой: «Ее прежние колеи зарастали травой, старые ветлы, местами еще стоявшие слева и справа вдоль ее просторного и пустынного полотнища, вид имели одинокий и грустный. Помню одну особенно, ее дуплистый и разбитый грозой остов. На ней сидел, черной головней чернел большой ворон, и отец сказал, очень поразив этим мое воображение, что вороны живут по несколько сот лет и что, может быть, этот ворон жил еще при татарах...» (1, 49). Герой постоянно погружен в окружающую его действительность: в полях он чувствует себя близким небу, в ветле и вороне он также усматривает связь времен и народов. Можно сказать, что его мышление архетипично. В поэтике фольклорных песен Н. Клюева находим такое же сочетание ракиты (более распространенное название ветлы) и ворона, являющееся символом вечности и России.
Примечателен сам настрой юноши на другое видение действительности, которое особенно обостряется в период городской гимназической жизни: «<...> это тоже очень старинные места, им лет триста, четыреста, и меня томит желание и о них, об этих мерзких местах, сказать, выдумать что-то чудесное...» (1, 61). В этом парадоксальном описании города кроется и диалектика души Арсеньева, который хочет идеализировать пространство, увидеть его чудесным, если даже оно таким не является. Кроме того, сам герой описывает все это, сидя в своей маленькой комнате, отложив чтение Вальтера Скотта: «Я оставляю Вальтера Скотта, которого взял читать из гимназической библиотеки, и задумываюсь - мне хочется понять и выразить что-то происходящее во
мне. Я мысленно вижу, осматриваю город» (1, 60). В этом и заключается имагинативное видение действительности героя - провидение в обыденном вечных образов, которые волнуют душу. Такое состояние возникает и в церковке Воздвиженья: «<...> мысленно упиваясь видением какого-то мистического Заката, который представлялся мне при этих звуках: "Пришедше на запад солнца, видевши свет вечерниц..." - или опускаясь на колени в тот таинственный и печальный миг, когда опять на время воцаряется глубокая тишина во всей церкви, опять тушат свечи, погружая ее в темную ветхозаветную ночь <...>» (1, 66). Конечно, здесь срабатывает и высокая семиотичность пространства, закон сакрального храмового топоса, но этот топос органично преобразуется в топику, то есть происходит соединение реального и космического в одно для героя.
В XII части второй книги очень важны размышления героя о разгуле, хмеле, присущих русской натуре: «Знаменитое «Руси есть веселие питии» вовсе не так просто, как кажется. Не родственно ли с этим «веселием» и юродство, и бродяжничество, и радения, и самосжигания, и всяческие бунты - и даже та изумительная изобразительность, словесная чувственность, которой так славна русская литература?» (1, 73). Все это можно было бы, на языке фольклора, выразить в формуле «ритуального хаоса». Такой хаос приравнивается к новому космосу, который создается из этого хаоса. Также это состояние сравнимо с качествами благородного трикстера. Кроме того, явление юродства в культуре сближается со скоморошеством в том плане, что их представители являются фигурами «пограничными», приближают человека к антимиру (9). В таком контексте уместны рассуждения и о хмеле, вине, которые в поворотный момент года, в праздник, носили ритуальный характер и также приобщали человека к «иному миру».
Во второй книге особенно часто употребляются лексемы типа "неизвестность", "неведомость", "чудесное". Все они характеризуют внутренний мир героя, его тягу к этому неизвестному, потустороннему: «Как забыть этот ночной зимний звон колокольчиков, эту глухую ночь в глухом снежном поле, то необыкновенное, зимнее, серое, мягкое, зыбкое, во что сливаются в такую ночь снега с низким небом, меж тем как впереди все чудятся какие-то огоньки, точно глаза каких-то неведомых, ночных, зимних порождений!» (1, 89). Также в этой части есть и непосредственно мортальный сюжет - неожиданная смерть Писарева. Через это событие Арсеньев постигает философию жизни и смерти, их двуединую природу: «И во всем была смерть, смерть, смешанная с вечной, милой и бесцельной жизнью!» (1, 92). Но, самое главное, через это мы можем наблюдать, как особенно раскрывается внутреннее зрение героя: «Но я даже не мог раздеться, лег не раздеваясь, и как только тоже дунул на свечу и на миг забылся, тотчас же увидел себя в зале - и в диком ужасе очнулся» (1, 92). Арсеньева привлекает другая сторона жизни - он даже как бы видит себя в зале с покойным, хотя там физически не находится. В этом также проявляется имагинативное восприятие мира героя в переломный момент.
Ощущение потустороннего не покидает юношу даже при очевидной смене картины: из зала с гробом он следует на улицу, на задний двор, где «за долиной» в темноте видит огонек в окне любимой: «Я посмотрел в темноту за долину, на противоположную гору, - там, в доме Виганда, одиноко краснел, светился поздний огонек» (1, 93). В последнем также проявляется метафизика.
Третья книга открывает перед читателем метафизику пейзажа, где главным образом становится образ луны, сопровождающей, иногда даже преследующей Арсеньева. С одной стороны, исследователи уже писали о тесном единстве бунинского героя с природой, о языческих и философских корнях этого явления, указывая на популярность идей философов-космистов о Всеединстве в начале XX в (6). Большое внимание уделялось космогоническому пространству прозы, образу луны, звезд, солнца, которые принадлежат первостихие воздуха в мифопоэтической концепции бытия у Бунина. С другой стороны, исследователи с образом луны связывают все печальное, трагическое, неведомое в жизни героя. И, как нам кажется, такого комментария не достаточно. Обратимся к следующему фрагменту: «Справа, над садом, сияла в ясном и пустом небосклоне полная луна с чуть темнеющими рельефами своего мертвенно-бледного, изнутри налитого яркой светящейся белизной лица <...> Когда же я медленно шел дальше, вдоль пруда направо, луна опять тихо катилась рядом со мной над темными вершинами застывших в своей ночной красоте деревьев...» (1, 105). Здесь луна имеет свое лицо, она живая, не статичная - она словно преследует героя. Неслучайным кажется и одно направление обоих - "справа", "направо". Кроме того, это подмечает и сам Арсеньев: «И так мы обходили кругом весь сад. Было похоже, что и думаем мы вместе - и все об одном: о загадочном, томительно-любовном счастье жизни, о моем загадочном будущем, которое должно быть непременно счастливым, и, конечно, все время об Анхен» (1, 105). Ключевым здесь является то, что герой и луна думают вместе. Арсеньев как бы вверяется луне, пытается угадать "по луне" свою судьбу. И в этом, на наш взгляд, проявляется не только вольный мифопоэтизм, но и традиция пушкинского романа в стихах.
В начале третьей книги в V части шестнадцатилетний Арсеньев пытается осмыслить самое себя и вписать свою жизнь в систему не столько исторических бытовых реалий, сколько литературных: «Мне еще зимой казалось, будто я уже знаю многое, необходимое всякому взрослому человеку: и устройство вселенной, и какой-то ледниковый период, и дикарей каменного века, и жизнь древних народов, и нашествие на Рим варваров, и киевскую Русь, и открытие Америки, и Французскую революцию, и байронизм и романтизм, и людей сороковых годов, и Желябова, и Победоносцева, не говоря уже о множестве навеки вошедших в меня лиц и жизней вымышленных, со всеми их чувствами и судьбами, то есть всех этих тоже будто бы всякому необходимых Гамлетов, Дон-Карлосов, Чайль-Гарольдов, Онегиных, Печориных, Рудиных, Базаровых...» (1, 101). И все отсылки не кажутся случайными, - особенно привлекательно для нас, в контексте разговора о лунной символике, упоминание Онегина. Именно в «Евгении Онегине» как нельзя полнее проявился архетип луны и связанная с ним женская эйдология:
Татьяна верила преданьям Простонародной старины, И снам, и карточным гаданьям, И предсказаниям луны. (11, 88) Арсеньев, как и Татьяна, интуитивно следует за луной, вопрошает у нее в поисках счастливой судьбы. Исследователи неоднократно указывали на пушкинский код в поэтике Бунина и особенно в «Жизни Арсеньева» (7). От пушкинской любви и уважения к культуре предков идет и «трепетное преклонение Бунина перед стариной, перед таинственным и загадочным ликом Руси» (8, 86). Кроме того, здесь возникает и образ возлюбленной Анхен, не в грубой плоти, а поэтический возвышенный: «<...> уже думать о ней и чувствовать ее я стал только поэтически, с тоской вообще о любви, о каком-то общем прекрасном женском образе...» (1, 106). Лик Руси, тайна русской души неразрывно связываются в сознании героя с высоким модусом любви и имагинативным метафизическим видением мира, которые он усвоил из русской литературы: «Что же до моей юности, то вся она прошла с Пушкиным. Никак не отделим был от нее и Лермонтов <...> Какой дивной юношеской тоске о далеких странствиях, какой страстной мечте о далеком и прекрасном и какому заветному душевному звуку отвечали эти строки, пробуждая, образуя мою душу!» (1, 110). Из Пушкина Арсеньев цитирует строчки стихотворения «Ненастный день потух; ненастной ночи мгла..» и приходит к такому откровению: «и душа моя полна несказанными мечтами о той, неведомой, созданной им и навеки пленившей меня, которая где-то там, в иной, далекой стране, идет в этот тихий час
К брегам, потопленным шумящими волнами...» (1, 111)
В эстетике и поэтике литературы начала XX в., в лирике С.А. Есенина, А.А. Блока, Н. Гумилева, К.Д. Бальмонта образ неведомой и невидимой возлюбленной, приближенной к высшим существам, к первостихиям станет стержнеобразующим (5; 13). Так исключительно ли эта незнакомка -порождение символизма, уходящего корнями в романтическую культуру трубадуров и шпильманов? Думается, что в русском варианте этого образа важна еще и национальная аксиология, фольклорная эстетика сказки с поисками вещей невесты - например, пушкинская Людмила также невидимая и укрытая полночью, находящаяся за пределами бытового.
Лунная символика сопровождает долгие дни героя, который уже и спать отказывается по ночам: «И опять наступили лунные ночи, и я выдумал уже совсем не спать по ночам...» (1, 113); ходит на большую дорогу смотреть на луну: «После ужина я выхожу с ними на прогулку, на выгон за пруд или опять все на ту же большую дорогу, глядя на сумрачно-красную луну, поднимающуюся за черными полями, откуда тянет ровным мягким теплом» (1, 114). Ночь - пограничное время, когда человек оказывается на пороге, осознает свое "я" совершенно иначе. Об этом еще тонко и точно написал Новалис в «Гимнах к ночи», с творчеством которого уже сближали в идейном плане поэзию Бунина (2).
Поисками «иного царства» Арсеньев занимается, можно сказать, наяву: «Но в тех случаях, когда в жизни человека произошло что-нибудь важное или хотя бы значительное и требуется сделать из этого какой-то вывод или предпринять какое-нибудь решение, человек думает мало, охотнее отдается тайной работе души» (1, 117). И такая тайная работа души у Арсеньева заключалась в его имагинативном видении мира, в пребывании в состоянии пороговости и в желании переживать неведомое: «Я, с застывшими коленками, слез с нагретого, скользкого седла, зорко и сторожко оглядываясь, вспоминая старые разбойничьи предания Становой и втайне даже желая какой-нибудь страшной встречи, жуткой схватки с кем-нибудь» (1, 117). В таком влечении есть отсылка к сюжетам несказочной прозы, где человек встречается с неведомой нечистой силой или попадает и вовсе на «тот свет».
Тайный мир Арсеньева раскрывается в диалоге с купцом Балавиным, который отговаривает его заниматься литературой и читает ему свои стихи:
«Родился я в глуши степной, В простой и душной хате, Где вместо мебели резной Качались полати...» (1, 122) Сам купец так отзывается о своих стихах: «ни в какой степной хате я не рожался, родился в городе, во-вторых, сравнивать полати с какой-то резной мебелью верх глупости и, в-третьих, полати никогда не качаются. И разве я всего этого не знал? Прекрасно знал, но не говорить этого вздору не мог, потому что был неразвит, некультурен, а развиваться не имел возможности в силу бедности...» (1, 122). Но эти слова принадлежат купцу, мещанину, человеку с исключительно позитивистским взглядом на мир. Он даже свои собственные стихи, пусть и бедные по слогу, пытается интерпретировать через реальную связь с действительностью, свою биографию. Конечно, Арсеньев не такой, он видит тайный мир. И степь, одинокие прогулки на коне, раздумья при луне, - все это говорит о влекомости неведомой землей. И после всех разубеждений купца юноша не бросает писать, а решается на путешествие: «Так неожиданно получил я еще одно подтверждение своим тайным замыслам покинуть Батурино» (1, 122). Однако перед отъездом случается для Арсеньева знаковое событие - он встречается с Тоней, которая открывает для него мир страстей.
От близости с женщиной герой ощущает себя в амбивалентном состоянии, пишет стихи и размышляет о смерти: «И вместе с тем душу давило такое тяжкое сознание своего крайнего падения, было так горько и больно, так жаль себя, что приходили в голову и казались счастьем мысли о смерти. <...> Я взял карандаш и, все думая о смерти, стал писать на учебнике...» (1, 126). Кроме того, примечательна еще одна деталь - перед самим событием, встречей наедине с девушкой, прихожая Арсеньеву кажется пещерой: «В прихожей, совсем темной, особенно сверху, сумрачно и фантастично, точно в черной пещере краснела грудой раскаленных углей только что истопленная печка <...>» (1, 123).
В двух последних частях третьей книги герой пребывает на пороге. С одной стороны, он узнает через близость с женщиной новый мир, с другой стороны, для него в случившемся есть нечто мортальное, на что указывает и топика комнат, прихожей. Все темные места, пещеры, гроты, край леса и т.д. потенциально связаны с моделью «того света». На подсознательном уровне Арсеньев улавливает все эти вещи, и неслучайно эта часть заканчивается большим дождем - в нем как бы растворяется герой, соединяется с космическим. Бунина часто критиковали за большую описательность в плане пейзажа, однако литературоведами давно подмечена семантическая напряженность таких описаний (2). Пейзаж соответствует внутреннему состоянию героя, отвечает его трансформациям, метаморфозам
ЛИТЕРАТУРА:
1. Бунин, И.А. Полн. собр. соч.: в 13 т./ И.А. Бунин. - М.: Воскресенье, 2006. Т. 5.- 480 с.
2. Гречнев, В.Я. О прозе и поэзии XIX-XX вв.: Л. Толстой, И. Бунин, Г. Иванов и др./ В.Я. Гречнев. - СПб.: Соларт, 2009.- 104 с.
3. Далгат ,У.Б. Этнопоэтика в русской прозе 20-90-х гг. XX века (Экскурсы). / У.Б. Далгат .- М: ИМЛИ РАН, 2004.- 210 с.
4. Dudareva, M., Goeva, N. White willow in russian literature: Folklore "roots" of image/ M. Dudareva, N. Goeva //., Journal of Social Studies Education Research20i7. Vol. 8, no. 3. P. 291-299.
5. Завгородняя, Г.Ю. Образ идеальной возлюбленной в русской прозе романтизма и символизма/ Г.Ю. Завгородняя //Современные проблемы науки и образования.2015№ 1.12 - 33с.
6. Иванова, Д.М. Мифопоэтический и философско-эстетический аспекты воплощения образа природы в прозе И.А. Бунина: Дис. ... канд. фил. наук: / Д.М. Иванова 10.01.01. Елец, 2004.
7. Колобаева, Л.А. Тайна пушкинской лёгкости в прозе И. Бунина/ Л.А. Колобаева // Вестник Московского университета. Серия 9: Филология.- 1999-. № 3. - С. 77 - 89с.
8. Михайлова, М.В. От прекрасного к вечному:эволюция творческих принципов И.А. Бунина./М.В. Михайлова - Орел: Полиграфическая фирма "Картуш", 2008.-161 с.
9. Панченко, А.М. Смех как зрелище / А.М. Панченко // Смех в Древней Руси. - Л.: Наука, 1984. 72. - 153с.
10. Померанцева, Э.В. Фольклор в прозе Бунина / Э.В. Померанцева // Литературное наследство. -М.: Наука, 1973. Т. 84. Кн. 2. 139 - 152с.
11. Пушкин, А.С. Полн. собр. соч.: в 10 т. - Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1977-1979. Т. 5.
12. Смирнов, В.А. Бунин/ А.С. Пушкин // Смирнов В.А. Литература и фольклорная традиция: вопросы поэтики (архетипы «женского начала» в русской литературе 19 - начала 20 века). -Иваново:- Юнона,- 2001. - 162 - 200с.
13. Спивак Р.С., Батулина В.А. Эмоционально-эстетический максимализм в русской поэзии начала XX века: к вопросу о преемственности символизма и акмеизма/ Р.С. Спивак , В.А. Батулина // Вестник Пермского университета. 2011. Вып. 4 (16). 154 - 157с.
REFERENCES:
1. Bunin, I.A. Poln. sobr. soch.: v 13t. (Full. Coll. Op. 13 T.)./ I.A. Bunin, M.: Voskresen'e, 2006. T. 5.- 480 s.
2. Grechnev, V.Ja. O proze i pojezii XIX-XX vv.: L. Tolstoj, I. Bunin, G. Ivanov i dr / V.Ja. Grechnev, (About the prose I pojezii XIX-XX centuries: Tolstoy, I. Bunin, G. Ivanov and others) SPb.: Solart, 2009.- 104 s.
3. Dalgat, U.B. Jetnopojetika v russkojproze 20-90-h gg. XX veka (Jekskursy) [Ethnopoetics in the Russian prose of 20-90-ies of XX century (Digressions)]./ U.B. Dalgat.- M: IMLI RAN, 2004.- 210 s.
4. Dudareva, M., Goeva, N. White willow in russian literature: Folklore "roots" of image / M. Dudareva, N.Goeva, // Journal of Social Studies Education Research. 2017. Vol. 8, no. 3. 291-299р.
5. Zavgorodnjaja, G.Ju. Obraz ideal'noj vozljublennoj v russkoj proze romantizma i simvolizma / G.Ju. Zavgorodnjaja, (The image of the ideal sweetheart in the Russian prose of romanticism and symbolism). Sovremennye problemy nauki i obrazovanija. 2015. N° 1. S. 12 - 33.
6. Ivanova, D.M. Mifopojeticheskij i filosofsko-jesteticheskij aspekty voploshhenija obraza prirody v proze I.A. Bunina / D.M. Ivanova, (Poetic, philosophical and aesthetic aspects of the embodiment of the image of nature in the prose of I. A. Bunin). Dis. ... kand. fil. nauk: 10.01.01. Elec, 2004.
7. Kolobaeva, L.A. Tajna pushkinskoj ljogkosti v proze I. Bunina / L.A. Kolobaeva, (The Mystery of Pushkin's lightness in the prose of I. Bunin). Vestnik Moskovskogo universiteta. Serija 9: Filologija. 1999. № 3. S. 77 - 89.
8. Mihajlova, M.V. Ot prekrasnogo k vechnomu: jevoljucija tvorcheskih principov I.A. Bunina M.V. Mihajlova, (From beautiful to the eternal: the creative evolution of the principles of I. A. Bunin). Orel: Poligraficheskaja firma "Kartush", 2008. 161 s.
9. Panchenko, A.M. Smeh kak zrelishhe / A.M. Panchenko (Laughter as spectacle). Smeh v Drevnej Rusi. L.: Nauka, 1984. S. 72 - 153.
10. Pomeranceva, Je.V. Fol'klor v proze Bunina (Folklore in prose Bunin). Literaturnoe nasledstvo./ Je.V. Pomeranceva- M.: Nauka, 1973. T. 84. Kn. 2. S. 139 - 152.
11. Pushkin, A.S. Poln. sobr. soch.: v 101. / A.S. Pushkin (Full. Coll. Op. 13 T). L.: Nauka. Leningr. otd-nie, 1977-1979. T. 5.
12. Smirnov, V.A. Bunin (Bunin). Literatura i folklornaja tradicija: voprosy pojetiki (arhetipy «zhenskogo nachala» v russkoj literature 19 - nachala 20 veka). / V.A. Smirnov, Ivanovo: Junona, 2001. S. 162 - 200.
13. Spivak, R.S., Batulina V.A. Jemocional'no-jesteticheskij maksimalizm v russkoj pojezii nachala XX veka: k voprosu o preemstvennosti simvolizma i akmeizma (Betulina Emotional-aesthetic maximalism in Russian poetry of the early XX century: to the question of continuity of symbolism and Acmeism)./ R.S. Spivak, V.A. Batulina Vestnik Permskogo universiteta. 2011. Vyp. 4 (16). S. 154 - 157.
Тасвирхои фолклори дарромани И.А.Бунин "Хаёти Арсенев"
Вожахои калиди: асотир, фолклор, адабиёт, поэтика, Бунин, рамз
Дар мацола анъанщои фолклори дар поэтикаи И.А.Бунин мавриди тауциц царор гирифтааст.Ба сифати маводи тадциц китоби дуюм ва сеюмиромани И.А.Бунин "Х,аёти Арсенев" интихоб шудаанд. Мауз дар уамин цисматуои асар аносири фолклори, ки бо гояи цустуцуи "цаламрави дигар " марбут аст, бештар ба чашм мерасанд. Нишон дода мешавад, ки бисёр аз намодуо ва тасовири асар бо суннатуои фолклори ва образи марг пайванди ногусастани доранд. Цайд мегардад, ки дар асар эусосоти Арсенев на уамчун аносири маиши, балки ба масобаи аносири цауони метафизики цаламдод шудааст. Таъкид карда мешавад, ки руъёву тахайюли у имкон медщад, то бисёр лаузауоро чун дар дигар осори адабиёти рус, бедор эусос намояд, ки худи цаурамон ба ин ишора менамояд(руцуъ ба осори А.С.Пушкин ва М. Ю.Лермонтов).
Тазаккур меравад, ки дар бораи фолклоризми насри Бунин адабиётшиносони зиёде навиштаанд, вале мууаццицон асосан ба аносири шаклии он эътибор додаанд, уол он ки ба сабаби дониши хуби фолклории нависанда ва омузиши пайвастаи он, дар роман анъанауои фолклори ошкоро зоуир шудаанд.
Фольклорная эйдология в романе И.А. Бунина «Жизнь Арсеньева»: мортальный подтекст
Ключевые слова: миф, фольклор, литература, поэтика, Бунин, символ В статье рассматривается фольклорная традиция в поэтике И.А. Бунина. Объектом исследования является роман «Жизнь Арсеньева», книги вторая и третья. Именно в этих частях произведения проявляются фольклорные формулы, связанные с идеей поиска «иного царства». Указывается что многие символы и образы романа генетически связаны с фольклорной традицией и эйдологией смерти. Описываются ощущения Арсеньева не столько бытового, сколько метафизического мира. Подчеркивается, что его имагинативное видение позволяет как бы наяву проживать многие моменты из русской литературы, на что указывает сам герой (отсылки к творчеству А.С. Пушкина, М.Ю. Лермонтова).
Отмечается что о фольклоризме прозы Бунина уже писали, но исследователи уделяли внимание преимущественно внешним формам, что обусловлено главным образом хорошими знаниями писателя устного народного творчества и его изучением, хотя в романе фольклорная традиция проявляется латентно.
Folk Apologia in the Novel of I. A. Bunin's "Arsenyev's Life ": Mortally Subtext
Keywords: myth, folklore, literature, poetics, Bunin, symbol The article examines the folklore tradition of the poetics of I.A. Bunin. The object of the research is the novel "Arsenyev's Life", books two and three. It is in these parts of the work appear folk terms associated with the idea of finding "a different Kingdom". Many of the symbols and images of the novel are genetically connected with the folk tradition and apologia death. Arseniev perceives is not so much domestic, how much metaphysical world. His imaginative vision of reality as it allows you to live many aspects of Russian literature, as indicated by the hero himself (references to the works of A.S. Pushkin, M.Y. Lermontov).
About folklorism prose by Bunin wrote, but the researchers paid attention mainly to the external forms. This is mainly due to the fact that the writer himself knew the folklore and studied him. However, in the novel the folklore tradition is manifested latently.
Маълумот дар борам муаллиф:
Дударева Марианна Андреевна, номзади илщои филологи, муаллимаи кафедраи забони русии №2, факултети забони руси ва фанцои умумимаърифатии Донишгоуи дустии халщои Русия (Русия, Москва), E-mail:marianna.galieva@yandex. ru Сведения об авторе:
Дударева Марианна Андреевна, кандидат филологических наук, преподаватель кафедры Русского языка №2, факультет русского языка и общеобразовательных дисциплин Российского университета дружба народов (Россия, г. Москва), E-mail:marianna.galieva@yandex.ru Information about the author:
Dudareva Marianna Andreevna, candidate of philological sciences, Peoples' Friendship University of Russia, Faculty of Russian language and general educational disciplines (Russia, Moscov), E-mail:marianna.galieva@yandex.ru