ГАРЭН Э.
ФИЛОСОФ И МАГ GARIN E.
Il filosofo e il mago// Fumagalli M., Brocchieri B., Garin E. L'intellettuale tra Medioevo e Rinascimentj. -Roma; Bari, 1994. - p.65-105.
I
Странным может показаться видеть в философе - но речь идет о некоем философе, облачающемся также в одежды мага и астролога, или, пожалуй, ученого мужа - характерный для Ренессанса тип человека, "возродившийся", более того, именно в ренессансную эпоху. И все-таки был прав Жак Ле Гофф, когда в уже столь далеком 1957 г. не захотел, представляя "интеллектуалов" средневековья, употребить термин "философ", и он пожелал, чтобы "интеллектуалам", а не "философам" был посвящен очерк в книге, составленной с целью навести резкость на "человека средневековья".
Ле Гофф был прав как в утверждении о том, что "философ" для нас - персонаж иной, по сравнению с разными Бонавентурой да Баньореджио, Фомой Аквинским и другими теологами и святыми, так и в размышлениях, более или менее ясных, о том, кем были философы в городах Древней Греции и, в целом, в античном мире: учителями жизни и учеными, ценителями душ и тел, реформаторами и резкими критиками, готовыми оставаться приверженными своим идеям даже и перед лицом смерти, - Пифагор и Эмпедокл, Сократ и Платон, Демокрит и Эпикур, Пиррон и, позже, Плотин, не забудем также Цицерона и Сенеку.
Итак, возвращение античных философов в эпоху Возрождения, открывшее пути потокам риторики, изменило, к тому же, облик научных изысканий и обновило образ философа и философии: это уже не маэстро или не в обязательном порядке маэстро в "школах". Речь идет о том, не
ограниченном догмами никакого типа, не терпящем никаких гегемонических притязаний, критике по призванию и экспериментаторе в любой области действительности, как Леон Баттиста Альберти или Леонардо да Винчи, о таком философе, отрицающем освященные истины, как Помпонацци, и о страстно стремящемся к тайной правде и к мистическим откровениям Фичино, о маге типа Корнелия Агриппы, о таком производственнике всеобщего мира как Эразм, о целителе душ в гармонии с силами природы как Парацельс, о таком приверженце истины как Джордано Бруно.
В отличие от "ф и л о з о ф а" XVIII в., с которым, впрочем, и состоит в деликатном родстве, этот философ не воспроизводится во многих экземплярах, потому что хотя "философствующих" и много, но "философы" немногочисленны. С них начинается определенный ряд людей, наиболее характерных для эпохи: более чем "м э т р а п а н с э", они суть "учителя жизни".
Не случайно, впрочем, это - весьма счастливое время для Диогена Лаэртского, переведенного, помимо латинского, и на итальянский язык (Венеция, 1545), но распространенного более всего в любопытных изложениях и пересказах, в том числе и средневекового происхождения, переведенных на "вольгарэ", без сомнения, для "использования в народе". Они богато иллюстрированы, не говоря уже о том, что дополнены моральными изречениями и поучениями, утешительными беседами, навеянными миром классики. Их можно обнаружить в печатном издании "Наиболее моральные жизнеописания античных философов и их наиэлегантнейших сенсаций, почерпнутых из Диогена Лаэртского и из других античных авторов" конца века, снабженном изящными гравюрами, которое продавалось во Флоренции "при Архиепископстве" в 1593 г.
II
В 1621 г. увидела свет в Оксфорде одна из самых отличительных книг столетия, обреченная на исключительный успех на протяжении всего XVII в., "Анатомия меланхолии", произведение загадочного Демокрита младшего или Роберта Бартона, родившегося в 1577 г. и предназначенного стать в 1626 г. библиотекарем Крайст Черч Колледж. Когда его книга была опубликована, Шекспир не так давно отошел в мир иной, а Фрэнсис Бэкон был еще жив и работал. Хороший астролог, Бартон в своей цельной и своеобразной книге тщательно собрал и
предложил образованной Англии большую часть научно-философских наблюдений по поводу человека почти за два века, а именно за период Возрождения, предоставив особенно обширное пространство итальянским работам, одним из привилегированных каналов распространения которых он сам и был.
Начиная с темы меланхолии и меланхолика, автор указывал, хотя и не говоря это открыто, на один из своих излюбленных источников - на Марсилио Фичино, неслучайно постоянно цитируемого. Меланхолик, рожденный под знаком Сатурна, суть интеллектуал, более того -философ, и еще точнее - новый тип философа, уже некоторое время "бродящий" по Европе, который и есть Фичино: моралист и медик, маг и астролог, как и античные мудрецы смеющийся и плачущий над земными тщетами, для которого меланхолия обретает характер божественной "мании" Платона. Сама идея укрыться за маской Демокрита Младшего могла быть подсказана Бартону как раз Фичино, который, как было известно, в здании своей Академии на одной из стен изобразил земную сферу, с одной стороны которой был помещен Демокрит, смеющийся над человеческими безумствами, а с другой - Гераклит, оплакивающий людские несчастья и неудачи.
Так или иначе, в обширном вступлении к своему произведению Бартон объясняет, кто был Демокрит, дает ему весьма многозначительное описание - все это с целью показать, хотя образ и не воспроизводится в точности, что последний и был для него примером для подражания. Этот классический образец, построенный на псевдо-гиппократовых посланиях, которые Бартон весьма и весьма принимает в расчет, есть модель, следует добавить, на которой в эпоху Кватроченто уже останавливался на довольно длительное время и с особенной эффективностью Леон Баттиста Альберти в произведении исключительном, выдержавшем в XVI в. два латинских издания, один пространный перевод на итальянский и один - на испанский язык. Это "Мом". "Среди философов я нашел, -писал Альберти, - только двух, от которых услышал рассуждения глубокие и разумные: Демокрит и Сократ". На Демокрите он задерживался, представляя последнего как идеал ученого-исследователя природы, полностью сориентированного на постижение глубинных структур сущего. И для Бартона Демокрит является философом, которого город Абдера справедливо считает весьма важным и который "из-за излишка мудрости" большинству кажется сошедшим с ума, осмеивающим вещи "великие и малые", ищущим скрытые истины. Бартон-Демокрит Младший знает, что не представляет собой древнего
мудреца: он не обладает всеми теми знаниями в области физики и математики, не имеет такого положения и роли в городе. Впрочем, он все равно пытается написать свою "проигрышную" книгу о людях и их "меланхолии", чтобы лечить и излечивать как старик Демокрит, Демокрит из Псевдо-Гиппократовой переписки, обычно делал.
Нет смысла следовать за образом "философа", Демокрита и Демокрита Младшего, как представляет его Бартон. Кто сделал бы это, впрочем, увидел бы этот образ в галерее фигур, которые бесконечно возникают из его цитат, и иногда, внешне беспорядочно или в слишком общих чертах, столь тонко подобраны и столь многоговорящи. Это и есть философ "новый", противопоставленный многочисленным "философствующим", которого автор поместил в центре действия в своей юношеской комедии, представленной 16 февраля 1617 г. в Крайст Черч Колледж. Называлась она "Философствующие", "Тео-логствующие", или ослы, что заполняют "школы", и с единственной уже задачей выпустить в оборот других ослов. Это профессора и это университеты, пусть и самые древние, и самые знаменитые: Accipiamus pecuniam, demittatus asinum, ut apud Patavinos Itali.
Рассуждения Бартона-Демокрита младшего в определенных чертах были общим местом, но с оригинальностью подчеркивали прежде всего две черты нового философа в противоположность старому университетскому маэстро: это уважаемый мудрец, к которому прислушиваются в городе, т.е. "гражданский философ", или это философ-"натуралист", который хочет познать вещи, чтобы работать над ними: медик, "маг", астролог. Поэтому то, что обращение именно к Демокриту как к модели философа нового типа было общим для Альберти и Бартона, дистанцированных во времени на полвека, наполняется особым значением. Согласно Альберти, Демокрит, не имея возможности анализировать человеческое тело, вскрывает животных ("мне казалось кощунственным вскрывать железом человеческие существа") с четким терапевтическим намерением: "открыть место, где помещается недуг живых существ, гнев (iracundia), и понять таким образом происхождение порывов, возмущений, огня, которые мутят человеческий разум и губят всякую форму разумности".
В любом случае, философ, образ которого окончательно складывается в соответствии с классическими идеалами и предлагается как образец для подражания, есть или фигура учителя моральности, подходящий пример которого Сократ, или фигура не испытывающего иллюзий исследователя природной действительности, т.е. Демокрита. В
обоих случаях остается направленность на практические результаты: от предвидения будущего до исцеления от болезней. С этого момента и далее это в определенном смысле будет касаться Марсилио Фичино, две модели и их задача движутся друг другу навстречу до полного слияния: целение тела и целение души.
III
Особенным в своем роде подтверждением изменения образа "философа" по-своему является одно великое произведение искусства: "Три философа" Джорджоне. Три загадочные фигуры сосредоточены, между тем самый молодой из них сидит и смотрит, пораженный и в ожидании чего-то, на то, что Леонардо да Винчи назвал "угрожающей, темной, глубокой пещерой", - может быть, на обитель Платона. Кто такие эти три философа - после многочисленных и несходных догадок нет особого смысла в поиске ответа на этот вопрос; или правда, наверное, как уже многие предполагали в прошлом, они представляют всего лишь три символа, трех философов, каких можно было встретить при каком-либо дворе или в каком-либо университете: молодой ученый, весьма интересующийся природой, почтенный старик и житель Востока. Они -философы, и это следует подчеркнуть, согласно модели "философа", которая постепенно сложилась в период Кватроченто и столь отлична от образа средневекового университетского маэстро. Впрочем, большое достоинство этой картины составляет то, что она сохраняет для нас историю своих редакций, и в последовательной смене образов, стиравшихся и исправлявшихся, позволяет нам "прочитать" изменения в изображении "фигуры" философа. Как известно, и как нам напомнил своей замечательной реставрацией несколько лет назад Сальваторе Сеттис, в начале тридцатых годов нашего века был осуществлен рентген "Трех философов". Он обнаружил, что изначально философы были Волхвами, а "житель востока" - очевидным представителем негритянской расы. Более того, и этим толкованием Сеттиса особенно интересно, Волхвы /маги/ своими методами наблюдают Звезду, которая возвещает явление Христа и указывает, в случае точной интерпретации, дорогу. Маги на самом деле не кто иные, как астрологи и мудрецы. Как известно, в эпоху Кватроченто проблема Звезды магов вызвала весьма оживленную дискуссию между сторонниками и критиками астрологии, основанной на сентенциях. Марсилио Фичино посвятил этому аргументу одну из своих речей, и к нему же в весьма живой форме вернулся Пико.
Итак, в окончательном варианте "Трех философов" астрологи превращаются в философов, которые, однако, исследуют тайны природы, применяя, по крайней мере самый молодой из них, расчеты и инструменты, предназначенные для измерений. Это, верно, мнение, многократно выраженное Фичино, о последовательной смене во времени различных исследований. Другими словами, философ всего лишь доводит до уровня рационального исследования те настоятельные вопросы, на которые намеревались ответить и маги, и астрологи, и здесь же ясно "просчитываются" "магические корни" сегодняшнего философа.
С другой стороны, новый философ, как маги и астрологи, продолжает наклоняться в сторону пещеры, что, с одной стороны, отсылает к Платону, а с другой - не может не воскресить в памяти со значительной силой именно Леонардо и знаменитый текст из "Кодекса Арундель":
"...Жаждущий увидеть великое изобилие разнообразных и странных форм, созданных искусницей-природой, достиг я входа в огромную пещеру, перед которой, склонившись и положив уставшую руку на колено, правой рукой я создал тень над опущенными и закрытыми ресницами; и часто наклонялся в разные стороны, чтобы увидеть, не выявится ли внутри что-нибудь; и это недозволено мне было из-за кромешной темноты там в глубине. И довольно сильно сразу же возникли во мне два чувства: страх и желание. Страх перед угрожающей и темной пещерой и желание увидеть, есть ли там внутри что-либо чудесное".
Тщательно обследовать пещеру, т.е. проникнуть в глубины природной действительности, гадать по звездам, препарировать живых существ, указывать законы городскому обществу, более того, создавать города, лечить меланхолию и сумасшествие - таковы некоторые обязанности того, кого между Кватро- и Чинквеченто считают и определяют философом. Конечно, учитывается прогрессирующая корректировка термина, которая соответствует сдвигам, осуществлявшимся в культуре, и новому приливу античных философов.
Когда в 1554 г. Иоханн Герольд представляет новое базельское издание полного собрания Петрарки, выполненное в четырех томах большого формата (in-folio per Henricum Petri) и вновь напечатанное в 1581 г., его наиболее очевидно беспокоит, как показать, что речь идет о философе Нового времени. Сразу же на фронтисписе Петрарка обозначен как философ, оратор и поэт, "поборник и реставратор возрождающейся литературы и латинского языка, засоренного и почти уничтоженного
несколькими веками ужасного варварства". И еще: в его произведениях соединяются философия натуральная и моральная, не говоря уже о воссоединении всех свободных искусств (liberalium quoque artium Encyclopediam) новой энциклопедии. Недостаточно и этого: в письме-введении Герольд, не случайно цитируя Эразма и Кардано, воздающих хвалу Петрарке, настаивает: Петрарка от природы получил любовь к философии, он не смог бы быть маэстро стиля, если бы не являлся философом; творчество Петрарки есть восстановление полного свода искусств.
И здесь очевидны две вещи: достаточно четко определенный образ крупного мыслителя, представляющего "вновь расцветающую литературу" (reflorescentis literaturae, т.е. связанного с современным обновлением), находящегося вне "школ" (Петрарка отказывается от университетской кафедры), но признанного в этой своей роли как Кардано, так Эразмом и Вивесом; убеждение, что подобная культура и есть философия, что тот, кто ею обладает, и есть философ, что таковой философ не может не восприниматься хорошо управляемыми городами как наставник и образец гражданственности. "Кто когда-либо станет отрицать, что этот Петрарка и другие подобные ему личности справедливо почитаемы в хорошо упорядоченных государствах?" (Quis igitur negal, vel hunc Petrarcham, vel etiam viros huic similes, a rebus publicis bene institutis merito coli?).
Имя и личность Петрарки упоминаются не без солидных на то оснований. Мы находимся еще в XIV в., но полемика, начатая им, и сама его фигура приобретают значение эпохальное в культурном плане. Его знаменитый диалог, все еще часто неправильно понимаемый, под ироническим названием "О невежестве своем собственном и многих других" (de suis ipsius et multorum ignorantia liber), законченный и записанный в конце 1367 г., но распространенный только в 1371, представляет собой своего рода манифест против того, как понимали и преподавали философию в то время. Методу, что был в ходу, следует противопоставить тот подход, который постепенно утвердился в последующие столетия. Речь не идет о произведении в духе Аверроэса, и, если хорошо присмотреться, Аристотель здесь тоже ни при чем. Мы имеем дело с резчайшим противопоставлением образа философии, свойственного классической античности, образу, преобладающему в "школах" современной автору эпохи: философия как свободный разумный поиск истины и философия как толкование "книги" и "автора", более того - одной из "книг" и одного из "авторов" - Аристотеля. Для
Петрарки Аристотель - великий, даже величайший, но не единственный: существует и Платон, многие книги которого находятся у него перед глазами (Platonis libros domi habeo); существуют Пифагор и Анаксагор, Демокрит и Диоген; существуют Сократ, а также Плотин и Порфирий, Цицерон и Сенека. Каждый философ обладает своей философией, своей позицией, находящимися в беспрерывном диалоге с другими, что не дозволено игнорировать. Хотя это и не объявляется с кафедры, под фанфары, - то, что производит Петрарка, вскорости приобретший многих последователей, есть настоящее землетрясение. Философии как "прочтению" и "толкованию" истины, достигнутой в ее сути, которую надо всего лишь прояснить и изложить детально, противополагается некая философия, являющаяся многообразным исследованием, дискуссией, анализом действия, многочисленностью мировоззрений и жизненных концепций, множественностью, разнообразием. Возвращение к классическому прошлому есть отказ уже не от религии, а от христианских, арабских или древнееврейских философий как учений, связанных с одной лишь из религий, - отказ во имя восстановления философии как рационального исследования человеком человека, его деятельного пребывания в мире, его судьбы. Монтень "первого марта тысяча пятьсот восьмидесятого года" признавался, открывая свои "Опыты": "Читатель, я сам есть сюжет и персонаж этой книги". Почти на два века раньше Петрарка мог бы написать то же самое в начале, но не одной только книги, а всех своих трактатов, своих стихов, своих писем. Единственно, что - это значимо и для Монтеня - в его человеческом опыте, неспокойном, полном волнений, противоречивом, уже отражено все это: общество людей, опыт людей, их чувства, очищенные, изученные, обсужденные через историю людей, а также документы по этой истории: книги, произведения, верования, иллюзии, мечты. Такова философия Петрарки. Он провоцирует как в трактатах, так и в письмах, где спор о "невежестве" разрастается, захватывая и логику ("варварскую" логику британцев), и физику (своего рода "физику" деталей без смысла), чтобы с настойчивостью обратиться к человеку.
С другой стороны, человек Петрарки, хотя в определенный момент и подчеркивает одиночество, не есть одиночка. Он постоянно путешествует по Европе, страстно любит или, по крайней мере, любил, оплакивает своих умерших, пребывает в тревоге о судьбах своей страны, вступает в отношения с господами и правителями - и, в своем роде, с ними на равных. Особенно он "помнит" далекие века классической древности, обращается к их ценностям, к их мудрости и вступает в
обладание последними. Его философия не является предметом учебных курсов. Это мудрость Сократа и Сенеки, но именно поэтому она и есть новая философия, рождающаяся вне "школ" и против "школ" - великая философия, что вновь открывается в греческих и латинских философах античности.
Нельзя без определенного волнения читать книгу, много раз печатавшуюся в XVII в., "La sage résolu contre la Fortune, ou le Petrarque" месье де Греная - узника Бастилии, государственного преступника, который дал свободный перевод "De remediis" и других сочинений Петрарки. Де Гренай говорил, что Петрарка помог ему преодолеть самые ужасные испытания - Петрарка, добавлял, который "возродил стоиков" и, более того, "занял место в ряду стоиков".
Чуткость Петрарки с одной стороны, его идеал мудреца - с другой, внесли немалый вклад в создание образа философии, предназначенного достигнуть XVII в.: превосходство философии человека, т.е. этики, политики, эстетики над логикой и физикой; борьба против догматизма схоластики; разнообразие мнений в философии, т.е. идея, которая станет все более ясной в XV в. Речь идет о множественности голосов, которые возможно заставить объединиться, но в любом случае необходимо сопоставлять без каких-либо притязаний на конечность истины. В то же самое время Петрарка дал начало - частично именно своими рассуждениями о медиках и медицине - тому, что станет позже основным камнем преткновения, т.е. вопросу об отношениях между дисциплинами, "спору искусств", кризису самой структуры существующей системы знаний и, наконец, проблеме соотношения познания и действия, жизни активной и жизни созерцательной.
IV
Одним из центральных моментов спора о Возрождении, точнее о философии Возрождения, в течение нескольких десятилетий являлся (и отчасти до сего дня является) вопрос о влиянии "Studia humanitatis" на философию, а также о гипотетической возможности считать "философами" тех, кто внес вклад в прогресс философии и "естественных наук" - бесспорных гуманистов типа Леонардо Бруни и Лоренцо Валлы, Эразма и Вивеса, и, наоборот, имеют ли основания называться также и гуманистами такие, без сомнения, философы как Марсилио Фичино, опытные знатоки античной классики, начиная с поэтов. Были перелистаны словари и документы университетов с целью
определить, что имели в виду гуманисты, когда называли себя "гуманистами", каковы были предметы, которые они преподавали, и как назывались курсы прославленных преподавателей. Перед лицом кризиса, проявившегося в культуре, который вначале ограничивался рамками передовых кружков, но в конце концов до основания потряс не только всю систему знания, начиная с языка, а и все гражданское общество, оставив глубокий след в религиозной сфере, показалось возможным пытаться понять его, отказываясь признать самое его существование, т.е. погасить его именно в тех институтах, которые этот кризис подверг сомнению, и в тех культурных контекстах, которые он отверг.
Серьезнее всего ограниченность попыток этой интерпретации проявилась в том, что отправным пунктом было признано приведение в порядок университетских школ, и не принималось в расчет, что именно средневековый университет был поставлен под вопрос и терял свой авторитет, в то время как культура и исследовательская деятельность пытались найти себя в других центрах или начинали создавать другие структуры. Через мятеж против варваризмов схоластической латыни, против бесплодности терминистической логики, против подавляющего диктата Аристотеля и очень плохих, извращающих того же Аристотеля переводов его сочинений, опровергались методы и приемы научной мысли. На почве собственно философской делалось даже больше: сомнению подвергались сами границы между отраслями знания, их порядок, их соподчинение. Диспут о поэзии и мифах, который перешел от художника Боккаччо к юристу, моралисту и философу Салютати, чтобы в последующем послужить оживлению философских произведений Кристофоро Ландино и Марсилио Фичино, приобретает широкий резонанс, но, прежде всего, он уже имеет великую заслугу в том, что поставил под сомнение слишком жесткие разграничения не только между философией и поэзией, но и между искусствами и философс-кими размышлениями, открыв дорогу моде на поэтическое богословие.
Подходить к теме, связанной с философией Возрождения, как делают некоторые, используя неподходящие категории и неработающие признаки, значит лишиться возможности постичь, может быть, именно то, что составляет наибольшее своеобразие и гениальность мыслителей типа Марсилио Фичино или Джордано Бруно, начиная с теории воображения. Речь не идет даже о широчайшем использовании Платона и платоников, что значит также открытие иного подхода к действительности, другого способа понимания ее, иных методов занятий философией и постижения последней - переход от диалога как
исключительно эвристического инструмента к теории вспоминания (т.е. памяти и ее значения), от двусмысленного отношения к поэзии, к мировоззрению математи-ческого типа. Всегда остаются решительно важными проблемы языка, перевода, отношений "слова — предметы", вплоть до столь многозначительного образа книги природы и мира как книги, для расшифровывания которой должно изыскивать лингвистические методы и необходимые техники.
И не в метафорах здесь дело - именно в этом духе утверждается новая философия, сознательно и нарочито против философии "школ", обращаясь, и к тому же подстрекательски, к возмущению "грамматиков". В 1509 г. в Париже издатель Жосс Баде полностью осознает "революционный" характер произведений Валлы, в особенности "Диалектики", которую печатает как сочинение, содержащее "основы всеобщей философии", в которой опровергают самих себя не только Аристотель, Боэций и Порфирий, но и новые философы (recentioress philosophi). Это то, что Валла более полувека назад с гордостью провозгласил перед лицом самых разных обвинений (в "Defensio" 1444 г.). "Диалектика" представлена им как своего рода "разговор о методе", который объемлет всю научную мысль именно потому, что делает все категории предметом обсуждения. И это Валла очень четко осознавал. Жест Жосса Баде в лицо Сорбонне, крупнейшему университету средневековой эпохи, объясняется более полно, если вспомнить, что в апреле 1505 г. именно он издал "Заметки" (Adnotationes / Collatio) Валлы к Новому завету, которые Эразм нашел в рукописи в аббатстве Парк (Лованио). Восхищение Эразма Валлой и его "Элеганциями", к которым он даже написал "Парафразы" (Paraphrasis, seu potius Epitome), известно. Разве что "Заметки" представляют собой совсем другое. Сверка латинского и греческого текстов священной книги с точки зрения языка и с научной строгостью ставила под сомнение слово Божье. "Грамматик" становился теологом и выдвигал, предваряя этим любую дискуссию, проблему языка, текста, переводов со всеми последующими историческими нагромождениями. Эразм сразу же осознал не только исключительную возможность произведения Валлы, но и всего того, что оно привносило в традиционную систему знаний. В прекрасном письме-введении к Кристофору Фишеру, написанном в Париже в 1505 г., ставится в центр внимания именно тема "грамматики"-философии в ее соотношении с теологией и провозглашается, что никто из "великих" (т.е. истинно ученых, знающих предмет) не упустил возможность причислить Валлу "к философам и теологам" (Laurentium... inter pholosophos quoque
ac theologos). Эразм заявляет, что очень хорошо знает, сколь многочисленны противники Валлы, и что они не терпят, чтобы "грамматик" занимался философией и теологией. Впрочем, грамматика, предупреждает Эразм, действительно "занимается вещами мелкими, без которых, однако, никто не может стать значительным; она поднимает вопросы незначительные, но влекущие самые серьезные последствия". Без глубокого и твердого знания языка и структуры речи невозможно серьезно постичь смысл какого-либо словесного материала. В общем и целом, Эразм понял: не то, чтобы дисциплина - в данном случае грамматика - хочет полностью взять на себя функции философии, она есть метод прочтения и толкования текстов, который намеревается занять место других методов. Без знаний языка, без достаточного освоения его структур, не поставив в центр внимания культурно-исторический контекст рождения текста, нельзя даже пытаться подступить к нему. Если, к тому же, речь идет о переводах текстов, в свою очередь уже переведенных, тогда необходимо поднимать проблему перевода в целом, т.е. производить деликатное действие по перемещению текста из одного языково-культурного контекста в другой. Неслучайно, когда в 1516 г. Эразм опубликовал у Фробена Новый Завет на греческом и на латинском языках, он сознательно создал произведение глубоко революционное, в котором философское толкование, в действительности, явилось крупным актом "обновления христианской философии". Это находилось в тесной связи, с одной стороны, с "Мечом христианского воина" (Enchiridion militis christiani) 1503 г. (и 1515 г.), а с другой - с "Установлением христианских принципов" (Institutio principis christiani 1516 г.) и с "Querela Pacis" (1517 г.), т.е. с тем христианским гуманизмом, главным представителем которого он и стал.
Валла и Эразм действительно являются, хотя и в разной мере, крупнейшими мыслителями и философами эпохи Возрождения, обладавшими филологической подготовкой основательнейшей, но поставленной, однако, на службу весьма живой реформаторской деятельности, а также своеобразной концепции жизни и действительности. Критики светской власти церкви, противники перипатетического христианства схоластиков, глубоко впитавшие классическую мысль, они являлись собеседниками правителей и первосвященников, для которых писали сочинения, имевшие широкий отклик [...] Через размышления о Валле и Эразме, об их различном влиянии и значимости, лежит путь к постижению той теснейшей связи
между гуманизмом и философией, которая и есть "новая" философия, больше не "схоластическая", характеризующая эпоху Возрождения.
V
По правде, надо бы набраться мужества и сказать раз и навсегда, что речь идет не о "новых философах", а просто о философах, потому что собственно только в период Возрождения появляется "философ" (и ученый) как фигура, ранее не существовавшая, и появляется на свет, поскольку возрождается античный философ (и ученый). С последним философ вступает в сложные отношения, считая античного предшественника отправной точкой, но в то же время моделью, с которой необходимо расстаться, от которой надо отмежеваться, завоевав, таким образом, собственную независимость и отвечая на вопросы, поставленные современной ему эпохой. Истина в общем и целом, или философия (как наука), не есть нечто, заключенное в книге, предназначенной к толкованию "экс-каттедра", и комментарий к которой впоследствии сам будет прокомментирован (Аверроэс и Святой Фома толкуют Аристотеля, Жан Жауден и Томмазо де Виа толкуют Аверроэса и Святого Фому и т.д.). Из этого следует, что поиск истины обусловлен отношениями с одним из "откровений", и неважно, еврейским ли, христианским или мусульманским. Истина - это ответ, который надо искать в опыте вещей и в истории людей, и необходимо, конечно же, поставить в сравнение с книгами людей, но лишь поскольку и они тоже суть свидетельства человеческих усилий, а значит, подвержены оценке разумом. С Возрождением заканчивался цикл, и, как говорил Макиавелли, происходило возвращение к источникам.
Николай Кузанский, кто, возможно, является самым крупным философом XV в., в весьма многозначительном тексте 1433 г. писал по поводу возвращения к древним: "Мы видим, что все светлые головы сегодняшнего дня, в том числе самые крупные исследователи всех искусств, свободных и механических, ищут древние вещи и делают это с огромным, их поглощающим интересом, как будто можно надеяться, что грядет скорое окончание значительнейшего периода времени (as si totius revolutionis circulus proximo compleri speraretur).
На самом деле так и было. Цикл, действительно, заканчивался: изменялось "древо" знания, а значит и соотношение между отдельными
дисциплинами. Центрам, предназначенным для исследования и преподавания, т.е. средневековому университету, жилось нелегко, в то время как рождались новые типы сообщества и сотрудничества и определялись новые структуры, где бы постигалось и передавалось знание, часто находящееся в двусмысленных отношениях с университетами. В дополнение ко всему, как следствие возродившихся штудий древности, в связи с распространением знания греческого и крупномасштабным открытием латиноязычных писателей, произошла быстрая смена "авторов" и "авторитетов". Особенно в области науки и философии создается новое собрание произведений высочайшего уровня, предназначенное за короткое время произвести революционные изменения во многих дисциплинах. Становятся доступными Платон и Плотин, а также Архимед и Папп; Прокл и Ямвлих, как и Эрон и Птолемей. И в то время как изменяются библиотеки, прежняя структура знания уже подорвана. Еще Колюччо Салютати задавался вопросом, в чем заключается связь между поэзией и теологией, по крайней мере, для дохристианских культур. Или между астрономией, астрологией и философией? Какое место занимают моральная философия и политика? Универсальный человек Возрождения - прежде всего тот, кто утратил ощущение границ между различными отраслями теоретического и практического знания, который из картины создает очерк по политической мысли или, как Рафаэль, изображает Диогена Лаэртского и иллюстрирует жизнеописания философов. Этот человек кратко излагает свое видение морали в лирическом стихотворении; он сообщает трактату по архитектуре характер книги о государственном устройстве, наполняет сочинение о живописи то философскими суждениями, то изложением правил исследования "перспективы". С другой стороны, чтобы переводить Прокла, надо быть философом, а также математиком, но, прежде всего, надо хорошо знать греческий, и далеко не только это, если желаешь глубоко понять этого автора и дать толкование его трудам. Стык между изучением древних языков и научно-философскими дисциплинами, по крайней мере в начале, более чем необходим, хотя позже и будут осуществлены попытки создать каналы сотрудничества между философами, филологами и представителями естественнонаучных материй. В начале XV в., когда становится доступным греческий текст "Географии" Птолемея, помимо Якопо Анджели да Скарпериа, который переведет ее между 1406 и 1410 гг., также и Леонардо Бруни, философа, посетит идея создать свою латинскую версию. Известно, что названный текст передавался из поколения в
поколение без карт, которые географы восстановили по указанию Птолемея с целью достичь того, чтобы филолог, становившийся философом и исследователем природных феноменов, был заменен или дополнен более широким представительством ученых. Именно издание "Географии" (Cosmographia), которое вышло в Болонье в 1477 г. (но датированное 1462 г.) и доносит до нас латинский перевод Анджели, редактируется целой "командой" ученых: Джироламо Манфреди, Пьетро Боно Авогардо, Галеотто Марцио, Кола Монтано и Филиппо Бероальдо.
С другой стороны, там, где волна новой гуманистической культуры оказалась более сильной, в том числе и внутри университетов, смещались соотношения между дисциплинами и внутреннее равновесие в системе преподавания. В 1473 г. один из оффициалов Студио фиорентино выражал пожелание, чтобы даже и не заходила речь о приглашении монахов для преподавания философии, так как студенты не могли больше их выносить и не намеревались впредь терпеть fratesca ingenia, ac fratescas et crassissimas doctrinas.
Мы находимся, в Студио фиорентино, знаменитом в Европе, согласно авторитетному свидетельству Филиппа Меланхтона, потому что пригласили представлять древнегреческих философов модных византийских маэстро, таких как Иоанн Аргиропул, который читал Аристотеля в оригинале, а в толкованиях своих прибегал к древнегреческой мысли в полном ее объеме, при этом же сравнивал, однако в частных беседах, Аристотеля с Платоном. Аргиропул, не надо забывать, преподавал официально философию. Но как не придавать значение присутствию в Студио такого философа как Аньоло (Анджело) Полициано, который в своем курсе о латинском комическом театре широко использовал, притом первым в Европе, "Поэтику" Аристотеля, а курс логики предварял таким замечательным вступлением как "Ламия" ("Ведьма"). В любом случае интересно, что с 25 октября 1499 г. оффициалы Студио вменили в обязанность профессорам философии чтение текстов Аристотеля исключительно в оригинале, поставили перед ними задачу толковать его, не сводя преподавания к простому и чистому комментированию, что было привычным явлением (debeat legere et interpretan textum librorum Aristotelis, non autem commentaria super libris pradictis ad verbum exponere, (...) prout faciunt).
Разделение между fratesca ingenia с их crassissimae doctrinae, которые оказывались устало продолжавшимися физическими, метафизическими и теологическими диспутами схоластиков конца XIV в., и новой "философией", суть возрожденной классической мыслью,
отражалось, таким образом, и в деятельности Студио через новую филологию и ее требования, но наисильнейшим образом проявилось в городах и при дворах в утверждении дисциплин и учителей совсем другого свойства. В университетах, где Аристотель был предусмотрен программой, вырисовывался Аристотель новый, на греческом языке, в интерпретациях таких крупных греческих комментаторов как Александр Афродизийский, которых совсем нелегко было ограничить рамками преобладавших тогда убеждений. Но самое главное состоит в том, что вопросы, с которыми обращались и к философам древности, были нового характера: а именно поэзия в ее отношениях с историей (это делал еще Валла), т.е. поэтика, которая в XVI в. окажется в центре дебатов европейского масштаба, а также этика и политика. Отвечают на эти вопросы эксперты, т.е. те, кто имеют опыт исследования в соответствующих областях: поэты и писатели, юристы и главы канцелярий свободных городов, а также придворные и государственные мужи. Они - ученые, как Леонардо Бруни, самый читаемый в Европе первой половины XV в. гуманист, историк и видный политический деятель, который переводит этические и политические сочинения Аристотеля, комментирует его и предлагает, уже в новой версии, для теоретических дискуссий. В общем, это политики и теоретики, размышляющие о политике и об истории и, таким образом, создающие философию. То есть они критически переосмысливают проблемы и опыт, переживаемые в реальной жизни, используют "авторов", даже самых почитаемых, для сравнения и поддержки, а не для извлечения из них теоретических положений. Придут в будущем такие люди, как Никколо Макиавелли, который вне университетских стен веками будет беспокоить сон схоластических философов.
"Культурная революция", что сопровождала массированное возвращение античных философов, не только изменяла отношения между дисциплинами и не только влияла на общественное устройство. Она создавала совсем другой образ теоретика, "философа" как персонажа, критически осмысляющего свой опыт, который, помимо теоретизирования, и действует.
Весьма и весьма показательна в этом смысле фигура Марсилио Фичино, занимавшего значительное место в европейской культуре между XV и XVI вв. Врач и сын врача, более того, врача Козимо Старшего, - мы не знаем, где он учился медицине и закончил ли свое обучение. Однако нет сомнения в том, что медициной он занимался и много раз писал по этому поводу. С 60-х годов XV в. он наполнил мир философских штудий
переводами с греческого целой платоновской и неоплатоновской библиотеки, достигнув византийского средневековья Пселла, но сконцентрировавшись на Платоне и Плотине, которых он не только полностью перевел, но и прокомментировал. Впрочем, вокруг этих двух философов он поместил еще в 1463 г. (хотя печатное издание - 1471 г.) всех тех, кого считал древнейшими теологами, может быть, современниками, но не более поздними, Моисея. Речь идет о герметиках, которые, по мнению Фичино, изложили основы, общие для различных религиозных верований, и давали успокоение тем, кто в миру боролся за восстановление того идеала согласия веры, что Кузанец вверил строкам прекраснейшего диалога в сентябре 1453 г. (незадолго до Фичино), сразу после падения Константинополя под натиском войск турка Мехмеда II. Это великий текст - "О согласии веры" (De pace fidei), и это великий философ - Николай Кузанский, открытый научным проблемам, но не университетский преподаватель, далекий от тем поздней схоластики, кардинал Святой римской церкви, человек действия и государственный муж в эпоху схизм и великих соборов. Это крупный персонаж - Марсилио Фичино - среди государей и господ, вне университета, прирожденный преподаватель, но для своего кружка "собратьев-философов" виллы в Кареджи, о которой старик Казимо мечтал как о месте пребывания новой Платоновской академии. Это герметизм - странная и чарующая смесь, что сумел создать Фичино, объединив нехристианские учения гностиков, магию и астрологию и погрузив все это в атмосферу неоплатонизма. С 1471 г. и впредь это учение вызывало исключительный интерес, проникая повсюду: в поэзию и в изобразительные искусства, в религиозные сферы и в привычки общества. Очень скоро мы найдем его в самых передовых парижских кружках Лафевра д'Этапля, который провозглашал, что любит Фичино как отца ("amore Marsilii Ficini, quem tamquam patrem...") и стал в 1514 г. издателем всего Кузанца. Такой окутанный дымом ада философ как Корнелий Агриппа в 1515 г. открывает, и не больше не меньше, как в университете Павии, курс по Гермесу Трисмегисту вступлением, которое часто попросту воспроизводит Фичино.
Таким образом, на волне популярности, вызванной переводами и выступлениями в его пользу со стороны Фичино, Гермес вторгается в XVI в. Герметизм означает, прежде всего, прославление человека -человека, который, как потом выясняется, суть очеловеченный бог герметиков Антропос - "великое чудо", как повторял в своей знаменитой речи Джованни Пико делла Мирандола. Герметизм - это видение
действительности как универсальной жизни и всеобщей любви, универсального света, ясности и вразумительности. В одном из своих самых удачливых текстов, наиболее распространенных и не раз переизданных в течении всего XVI в., - в "Книгах о жизни" ("De vita libri tres") Фичино настаивает на теме жизни универсума, космического бытия, что нисходит с небес и оплодотворяет землю, сопрягая сущее, а также на теме света и всеобщей любви, понимаемых как суть и движущая сила всего в мире. В одной из "Апологий", составленной в защиту своего произведения от обвинений в магии, выдвинутых ему церковными кругами несмотря на покровительство Лоренцо де Медичи, Фичино пишет: "Небо - супруг Земли - не дотрагивается до нее, не совокупляется с ней, как принято думать. Звездными лучами, что есть глаза его, обволакивает супругу и в объятии оплодотворяет ее, порождая живые существа. И разве скажем мы, что небо, одним взглядом своим распространяющее повсюду жизнь, само по себе лишено жизни?"
"Книга о жизни" ("De vita libri tres"), "Книга любви", "Об удовольствии" ("De voluptate"), "Книга о солнце и свете" ("De Sole et lumine"), к которым можно добавить некоторые переводы и краткие переложения с комментариями, типа "тайны Ямвлиха", "фантазия Пришиана", "демоны Псела", "сны Синезия" - как раз эти произведения, чарующие уже в названии, вместе с другими крупными переводами и толкованиями, делают известным повсюду имя Фичино, и эхо его звучит почти везде. Это исследование земель малопосещаемых (мира фантазии), это очарование таинства и соблазн магии, это волнующее переплетение поэзии и философии во встрече Лукреция и Плотина, это, в тот великий век искусства, постоянное движение на грани поэзии и изобретательных искусств - в любом случае, именно во всем этом намного больше, чем в систематизированном изложении "Теологии Платона", кроется секрет успеха Фичино, еще жившего в конце XVI в. Очевидец рассказывает, что, когда летом 1583 г. Джордано Бруно читал цикл лекций в Оксфорде, один просвещенный слушатель, возможно врач Мартин Кулпеппер, обвинил его в плагиате третьей книги "О жизни" (знаменитой "De vita coelibus comparanda") и вынудил лектора прерваться. Неизвестно, что здесь поражает больше: использование Фичино со стороны Бруно или близкое знакомство с его произведениями ученого англичанина.
Главная фигура платонизма в период, когда авторитет Аристотеля упал, но к Аристотелю исполненный уважения, как и ко всем крупным классическим мыслителям, включая Эпикура; защитник единого происхождения религий в древней теологии, убежденный в религиозном
значении платоновской традиции в такой степени, что читал Плотина в 1478 г. в церкви Анджоли, чем вызвал сильнейшее возмущение со стороны главы "камальдольцев" Пьетро Дельфина, - Фичино серьезно поразил своей твердостью, с которой в 1489 г. заявил, что философ есть маг, поскольку занимается естественными науками и действует на поприще природы, подхватив этим идею Пико, впрочем, уже "приговоренную", о "природной магии" как практической части науки о природе. Фичино с предельной ясностью и в четко определенных рамках реабилитирует и астрологию, поскольку она суть изучение и использование природных сил, заключенных в небесных телах. "Как земледелец, - говорит он, - готовит поля и семена принять небесные дары (...), нечто подобное делают врач и хирург в нашем теле как для того, чтобы укрепить нашу природу, так и для наилучшего ее приспособления к природе вселенной". То же самое "делает философ, знающий толк в вещах естественных и небесных, тот самый философ, которого правильно мы обычно называем магом".
Конечно, не время сейчас обсуждать вопрос о магии Фичино. Очевидно, что он широко использовал магические тексты, в дальнейшем остановившись на талисманах, которым не отказывал в эффективности. Не может не поразить хождение в XVI в. элегантного карманного томика, много раз перепечатанного, объединяющего значительную часть переводов, сделанных Фичино, - томика собственно "магического", не будем уж говорить "герметического", толка.
VI
Без сомнения, "философом", даже больше, "новым философом" того же типа, что Марсилио Фичино, является и Джованни Пико, синьор Мирандолы и Конкордии, одна из наиболее сложных и значительных фигур Кватроченто. Происходя из семьи очень богатой и обладающей властью, он не работает университетским преподавателем, хотя и связан со многими известными профессорами и жаждет учеников и последователей. Как и Фичино, он поражен герметизмом и начинает с цитаты из герметиков свое наиболее известное сочинение "Речь о достоинстве человека": "Чудо великое, о Асклепио, есть человек". В отличие от Фичино, он добавляет к герметизму мистицизм еврейской каббалы, которую познает довольно рано и в отношении которой полон энтузиазма именно потому, что в ней полагает отыскать ключ к религиозному воссоединению евреев и христиан. Будучи образован в
духе Аристотеля, он очень скоро открывает для себя Платона и Плотина и пишет о теории любви Платона, соглашаясь с Фичино и противореча ему одновременно. Несмотря на это, Пико продолжает ценить Аристотеля и мечтает о "согласии" философов, воодушевляемых, по его мнению, общей напряженной устремленностью к истине, обозреваемой с разных точек зрения, но соединимых в конце концов. Он знает греческий язык, любит древних, но не осуждает всех схоластиков подряд, за многими из которых, более того, признает важное место.
Он последователен в утверждении прав разума и, значит, в борьбе против пророческой астрологии, т. е. против ее претензии в гороскопе связывать с причинами универсальными (свет, тепло и так далее) события частные (случай, выпадающий на долю отдельного индивида). Однако он защищает математическую астрологию, т.е. изучение законов движения небесных тел. Пико отрицает магию некромантов, но встает на защиту магии натуральной, которая, по его мнению, есть момент действия науки о природе. Маг, любит повторять он, воссоединяет мир, т.е. использует отношения, существующие в природе между различными силами, для достижения новых результатов. Фичино в текстах, впрочем, весьма изящных, настаивает на идее бракосочетания Неба и Земли, воспринимая от Лукреция мотив всеобщей любви и универсальной жизни, присущих всему и заставляющих кипеть бытие.
Перевод И.В.Шеченко