йШ
ш
шстемологические проблемы лингвистического поворота в историографии *
X
я
М. А. КУКАРЦЕВА
Историография, как и многие другие научные дисциплины, не может быть основана на одной монологической дисциплинарной практике. Чтобы полностью реализоваться, она, сохраняя внутреннюю идентичность, нуждается в достаточно широком диапазоне методов. Каков этот диапазон, однако, вопрос спорный. Концепции приемлемости его дисциплинарных приемов нестабильны, они все время меняются. Ключевое затруднение заключается в следующем: можно ли соединять собственно историческую исследовательскую практику с приемами анализа, почерпнутыми из других областей научного знания и не только смежных. Существует мнение, что ввод новых методологических артикуляций в историографию теоретически дестабилизируют ее, даже если и способствует решению ряда историографических проблем, например, проблемы отношения между историческим текстом и контекстом. Впрочем, не стоит забывать, что «новые
Работа поддержана грантом РГНФ № 03-03-00616а.
интеллектуальная история, история памяти, история повседневности, новая политическая история - все они родились из междисциплинарного обмена, на пересечении векторов притяжения разных дисциплин. Сила притяжения различных дисциплин менялась: в эпоху структуральной социальной истории центр
гравитации сместился в сторону количественного метода и эмпирически верифицируемых наук, с приходом новой культурной истории большее влияние получили качественные и интерпретативные методы антропологии, филологии и семиотики. На каждом из этих этапов историки далеко не всегда выступали в качестве пассивного реципиента. Инодисциплинарные «вызовы» стимулировали пересмотр (а не отказ, не замену) и модификацию категорий исторического анализа, серьезную методологическую рефлексию, которая, тем не менее, далеко не всегда приводила к отказу от исторической «идентичности» в пользу некоей третьей («другой») или общегуманитарной», - пишут С. Глебов, М. Мо-гильпер и А. Семенов1. Предполагается, по своего рода умолчанию, что инновационные методы исследования могут разрушить историографию изнутри, девальвировать ее основную абстрактнотеоретически постигаемую сущность - реальность прошлого, что лишает историческое знание четкости, строгости и чистоты поня-тийно-категориальных структур. В самом деле со времен Геродота и Фукидида история и реальность соотносятся друг с другом через историческое свидетельство и весь тот материал, который добывают для истории вспомогательные дисциплины - археология, эпиграфика, нумизматика и др. Согласно историографической «теории ядра»,например, в любом доксографическом источнике, а также легенде и даже мифе можно выявить правдоподобное историческое содержание. Доверие к источникам было характерно для историографического стиля Вико и Гердера, Ранке и Гиббона, это и сегодня позволяет историкам благополучно преодолевать разного рода эпистемологические кризисы, избегая существенного изменения своей базовой методологии. При этом указанное доверие понимается не только буквально, но, прежде всего, как критическая процедура исследования источников, начало теоретическому оформлению которой положил Дж. Вико, разработал Б. Нибур, развил Т. Моммзен и др. Эта процедура основывается на сборе
Ш ¡ ! ты
ради
Ни
1 Глебов С., Могильнер М., Семенов A. «The Story of Us»: Прошлое и |
перспективы модернизации гуманитарного знания глазами историков // ^
Новое литературное обозрение. 2003. № 59. С. 191. Я
О проблеме междисциплинарного синтеза в истории см., например: О-
Репина Л.П. Парадигмы социальной истории в исторической науке ^
XX столетия // XX век. Методологические проблемы исторического по- fO
знания. М., 2001. N
Щанорам^
и анализе (предпочтительно) архивной информации об объекте изучения, выдвижении гипотез о наблюдаемом, которые подтверждаются или опровергаются через эмпирическое исследование собранных, переведенных, скопированных, сопоставленных и оцененных с различными степенями тщательности и точности суждений, свидетельств. Хотя в трудах историков начала XX в. и существовало так называемое гиперкритическое направление, граничащее со скептицизмом в отношении таких свидетельств, как хроники и летописи", все же, как подчеркивает Н. Партнер, все историки всегда говорят на одном «языке» сносок, библиографических ссылок, монографий и академических журналов, приложений и индексов. И все это вместе составляет специфическую формализованную структуру современной исторической практики, без которой немыслима никакая серьезная работа по истории3. Основная категория этой структуры - верификация, она приложима и к тем утверждениям в тексте, которые в принципе могут быть проверены, и к интерпретативным суждениям, полученным путем рассуждения4. Любая работа по истории, даже самая слабая, всегда располагает себя в поле явного или неявного обращения к инвариантному набору методов указанной структуры.
Если все же рисковать и позволить историографии занять междисциплинарную позицию, то сделать это надо так, чтобы историография смогла бы избежать абсолютной литературизации, к примеру, или идеологической ангажированности, сумела бы сохранить специфику исторического подхода к рассмотрению явлений и событий. Ведь, например, задуманный историками школы «Анналов» проект междисциплинарного обновления истории не сумел уйти от таких проблем. JI. Февр полагал, что одна из задач истории заключается «в установлении отношения институционального к случайному», ее он считал сопоставимой с задачей установления «отношения логического и эмпирического». В результате он хотел осуществить такое исследование мира людей прошлого, которое включало бы в себя полное рассмотрение проблем сложности и различия исторического, осуществив таким образом освобождение от прошлого. Это привело, самым неожиданным образом, к возникновению политизирующей тенденции в Анналах, которая представляет собой наложение на историческое повествование политических пристрастий и обязательств историка. Возможно поэтому Бродель в своем последнем интервью призы-
2 Швеглер А., Пайс Э. и др.
3 См.: Partner N. Historicity in an Age of Reality-Fictions // Ankersmit F., Kellner H. (Eds.). New Philosophy of History. University of Chicago press, 1995. P. 23.
4 Cm.: Ibid.
вал уже не к междисциплинарности, но к «унитарной интернау- ;
ке... позвольте нам смешать вместе все науки, включая традиционные, философию, филологию, и т.д.»5, что Валлерстайн охарактеризовал как неудачную попытку связать между собой «великие эпистемологические дебаты» между номотетическими дисциплинами И «более гуманистическими ИЛИ герменевтическими эписте-мологиями»6. Уже в конце 1970-х годов представители третьего и : ■
четвертого поколения Анналов начали замечать признаки распада школы. Например, в статье 1978 г. «Анналы: континуальность и дисконтинуальность» Ж. Ревель подчеркнул, что анналистская парадигма испытывает недостаток взаимодействия «с теорией социальных трансформаций или перемещения от одной исторической модели (к) ее преемнику». Ревель предположил, что приблизительно с 1978 г. Анналы все больше занимались «экспериментированием и тщательным сбором данных», чем выработкой ||||
концепций. Он также отметил расширение в Анналах после пе- |||
риода доминирования экономической и социальной истории места «анализа культурных систем», и посчитал, что это скорее относится к «своего рода третьему уровню знания», чем к «восхожде- |Ш|
нию к новому множеству вопросов»7. Франсуа Фюре вообще полагал, что историки Анналов работали «в направлениях, которые были слишком разнообразны, чтобы быть собранными под одним интеллектуальным знаменем (...) недостаток дефиниции (...) ведет к бесконечному преследованию новых тем исследования, появляющихся в связи со случайностями жизни и не имеющих никакого другого основания, чем преходящая интуиция или эфемерная мода»8. Возможно отчасти именно эти обстоятельства инспирировали тот факт, что в рамках эпистемологических поисков истории и историографии середины XX в. исследователи проявили большой интерес к вариантам интеллектуальной тенденции, в целом называемой «лингвистическим поворотом». Собственно, эта тенденция и была предложена и обоснована историей вкупе
1
if##!
¡ill
5 «Une vie pour l’histoire» // Magazine littéraire. 1984. № 212. P. 22.
6 Wallerstein I. Braudel and Interscience: A Preacher to Empty Pews? // сетевая версия <www.fbc.binghamton.edu/iwjb.htm>
7 Revel J. The Annales: Continuities and Discontinuities // Review. 1978.
V. l.№3/4. P. 16, 17, 18. ^
8 Furet F. Beyond the Annales // Journal of Modem History. 1983. № 55. (Q
P. 390-392. Хороший обзор «взлета и падения анналистской парадигмы» Û»
был предпринят американским историком Линн Хант. См.: Hunt L. French jji
History in the Last Twenty Years: The Rise and Fall of the Annales Paradigm Я
// Journal of Contemporary History. 1986. № 21. P. 209-224, 567.
8 Зак. 616
113
lift
с философией, семиотикой и (французской и британской) литературной критикой9.
Строго говоря, лингвистический поворот можно разделить на три сегмента: «малый» лингвистический поворот фокусирует jit внимание на языке объекта исторического исследования, приме-
ром чему служит так называемая «история снизу» (history from „ ¡t below); риторический лингвистический поворот - на использова-
нии риторики в историописании, нарративный лингвистический поворот - на переосмыслении сущности и функций историческо-«¡■|: го нарратива. Риторический и нарративный повороты тесно связа-
ны между собой, хотя и могут быть выделены как «идеальные типы».
Лингвистический поворот бросил эпистемологический вызов историографии, предложив ввести в последнюю новые приемы исследования и акцентировать внимание историка на тех аспектах анализа исторического, которые ранее не попадали в поле его зрения. Как справедливо заметил Л. Баткин, «каждый виток вечных эпистемологических проблем исторического знания не повторяет предыдущих, а продолжает усложнять картину и раскручивать спираль. Я низко кланяюсь позитивизму, марксизму, вебе-рианству, неокантианству, структурализму, школе «Анналов», постмодернизму... В наших головах все эти методологии, эти || культурные голоса («смыслы») не снимаются, никуда не исчезают. Пространство исторической рефлексии расширяется и становится все более артикулированным. Надо думать, это, собственно, и есть исторический синтез? - он предстает не в виде результата и данности. А как путь к нему...»10. Лингвистический поворот, в част-
Щ
*
т
9 В XX в. идеи риторического поворота в историописании были сформулированы в работах К. Берка (К. Burke), С. Пеппера (S. Раррег) и Н. Фрайя (N. Frye). Указанные авторы использовали идеи М. Бахтина о тексте как всеобщей форме диалога (полифония контекстов, мениппея, карнавал). Лингвистические риторические теории в значительной части обязаны своим появлением идеям Фердинанда де Соссюра. Риторический поворот акцентировал понятие plot - сюжет в исторических исследованиях. Нарративный поворот (при этом сам термин «нарратив» весьма путано используется в современной теоретической дискуссии) акцентировал понятие emplotment — сюжетность и начался с идеи Гемпеля о модели охватывающего закона, Дрея о рациональном решении, Гэлли о феномене «прослеженивания истории», Данто о противопоставлении Историка и Идеального Хрониста, Минка о конфигуративном понимании, Q, далее - Б. Кроче, К. Энтони, П. Рикёр. Завершился в трудах X. Уайта, Д. Ла
О Капра, X. Келлнера, Ф. Анкерсмита.
щ 10 Баткин Л.М. Полемические заметки // Одиссей: человек в истории.
М., 1995. С. 209.
ности, развернул историков лицом к языку как первичному, активному, непрозрачному и наиболее значащему элементу их работы в противовес его пониманию предшествующей историографией как вторичного, пассивного и прозрачного. Лингвистический поворот, таким образом, предложил рассматривать историю как сложный артефакт языка. Однако основной вопрос - обрела ли историография в результате лингвистического поворота беспрецедентно новые когнитивные формы, и как это повлияло на древнюю дисциплину? - остается открытым до сих пор. Но хотя однозначного ответа нет, каждому историку понятно, что сегодня в историописании феномен лингвистического поворота не принимать во внимание нельзя. «...При отсутствии рефлексии над проблемой трансформации объекта и метода исторического исследования в рамках «лингвистического поворота», - подчеркивают, в частности, С. Глебов, М. Могильнер и А. Семенов, - перед российскими исследователями встанет вопрос о соотнесении историзма и релятивизма в описании прошлого»11.
В чем же тогда основные эпистемологические затруднения, вызываемые этой новой тенденцией в исследованиях истории? На наш взгляд, ключевые из них сконцентрированы вокруг следующих проблем: что такое опыт прошлого; каковы способы придания значения историческим текстам; каков язык изложения исторических текстов (значение и способы исторической репрезентации); каковы наиболее оптимальные модели чтения этих текстов; каково место исторической риторики в историописании; в чем суть теории исторической референции. Соответственно: как возможно получить и исследовать опыт прошлого; как возможно детерминировать работу историка не анализом свидетельств, а анализом языка; как понимать язык, если рассматривать его как кон-ститутив объекта исторического исследования; в чем смысл понимания исторических понятий как лингвистических форм реальности. Все эти проблемы взаимосвязаны и как бы вытекают друг из друга. Попробуем рассмотреть часть из них.
Проблема исторического опыта одна из наиболее значимых в историографии. Г.И. Зверева указывает на то, что под опытом в историописании понимают или опыт истории как «выражение связи прошлого, настоящего и будущего, определенный результат исторического процесса...», или опыт историка как «важнейшую процедуру интеллектуальной работы... где устанавливается опре-
11 Глебов С., Могильнер М., Семенов A. «The Story of Us»: Прошлое и перспективы модернизации гуманитарного знания глазами историков. С. 199.
[Цанорйк^
тт
деленное отношение исследователя к своему предмету»12. Феномен опыта истории достаточно исследован как на субстратном, так и на концептуальном уровнях в разных философско-исторических традициях, хотя весь спектр его значений не выявлен до конца. Например, понимать ли под историческим опытом опыт, «который переживается людьми (их) собственного времени и цивилизации»13? Согласно Рикёру, применение к истории поня-||1 тия «опыт», прочитанного в духе модерна, придало истории «все-
временный» характер и «новое антропологическое значение: ис-
|ЩШ; "14 т т
тория есть история человечества...» . Но можно ли считать исто-Pfl- рическим опыт жертв насилия в истории, например опыт жертв
|||| Холокоста? Можно ли считать, что исторический опыт обеспечи-
вает основания для субъективной позиции историка и может даже давать prima facie знанию? Отдавая себе отчет в том, что исторический опыт находит свое выражение в разнообразных культурных (и лингвистических) формах, как надо относиться к тому, что культура XX века сделала исторический опыт предметом потребления? Сегодня можно купить и продать исторический опыт, понимаемый, например, как опыт проживания в монастыре, в тюрьме, после просмотра некоторых кинофильмов человек как бы «участвует» в «опыте» жертв войны и терактов. Как вообще быть с тем, что с появлением виртуального мира как среды искусственных миров человек может моделировать воображаемые исторические опыты, отделенные от их «реальных» референтов? На наш взгляд, исторический опыт или опыт прошлого есть историческая память, воссоздающая внешний опыт людей, фактически участвовавших в некоторых исторических событиях15. Историческая память преобразует этот опыт в нарратив. Таким образом, только тс люди, кто на самом деле попали в жернова Холокоста, могут сказать, что у них есть «память» о Холокосте как фиксация непосредственного опыта этого события, который и является центром внимания.
А вот анализ феномена опыта историка всс еще находится на уровне постановки проблемы, причем одинаково важны ее содер-жатсльно-сущностные, каузальные и функциональные аспекты.
1" Зверева Г.И. Понятие «исторический опыт» в новой философии истории // Теоретические проблемы исторических исследований. Вып. № 2. М., 1999. С. 104-105.
13 Коллингвуд Р. Идея истории. М., 1980. С. 214.
14 Рикёр П. Память, история, забвение. М., 2004. С. 422.
15 См. об этом, например: Хаттон П. История как искусство памяти. СПб., 2003; Нора П. и др. Франция-Память. Отрывки. СПб., 1999; Век памяти, память века. Опыт обращения с прошлым в XX столетии. Челябинск, 2004.
Под опытом историка, на наш взгляд, во многом следует понимать проблему субъекта исторического познания и тех процедур, которые он применяет при исследовании исторического. «...Мысль историка должна порождаться органическим единством его целостного опыта и быть функцией всей его личности со всеми ее критическими и теоретическими интересами», - справедливо писал Коллингвуд16. Любой историк даже в своих самых широких обобщениях несвободен от мировоззренческой оценки окружающей его интеллектуальной среды, проявляющейся в выборе аспектов изучения и концепции исследования; наконец, историк живет еще и в своей собственной экзистенциальной реальности, инспирированной, ПОМИМО прочего, личностно-субъек-ТИВНЫМ переживанием исторической ЭПОХИ, исторического МО- jipi
мента и связью этого переживания с обстоятельствами жизненно- |f|
го пути данного историка, и нередко именно эта экзистенциальная |j¡¡
реальность становится определяющей. Вряд ли здесь может суще- i;
ственно изменить ситуацию идея достижения вовлеченной субъек- ||||
тивности как соответствие субъективности историка объективности истории, о которой говорит П. Рикёр17. Совокупно все эти обстоятельства искажают образы истории - опыт прошлого, объективно-материальную локализацию событий во времени и пространстве, подтверждаемую свидетельствами. Если бы можно было раскрыть формулу «опыта историка» как субъекта исторического познания, заменить все ее неопределенные значения определенными, то перед нами раскрылась бы принципиальная возможность формировать адекватные суждения об истории самой по себе или о том, какова она может быть сама по себе. Многие эпистемологические проблемы исследования прошлого нашли бы решение, а система знания истории приобрела бы большую точность. В общем, именно на это лингвистический поворот и претендует. В его рамках проблема исследования опыта историка прежде всего поставлена как вопрос о методах ее решения. Они рассмотрены, например, в эссе Джона Тоуэвса «Интеллектуальная история после лингвистического поворота: автономия значения и непреодолимость опыта»18.
Концептуальная основа рассуждений Тоуэвса основывается на тройственной аргументации - от значения, опыта и языка, показывая их неразрывность в решении эпистемологических проблем
3
16 Колллингвуд Р. Идея истории. С. 292. 10
17 Рикёр Г1. История и истина. М., 2002. С. 36. О-
18 Toews J.E. Intellectual History after the Linguistic Turn: The Autonomy ^
of Meaning and the Irreducibility of Experience // American Historical Ю
Review. 1987. № 92. P. 879-907. H
¡анорам^
лингвистической философии истории. В соответствии с его представлением культура есть медиум, придающий опыту значение, а язык есть первичное средство выполнения этой задачи. Создание значения безлично, оно не приписано пользователю языка, только воспроизводящему правила и процедуры языка, который понима-ется как самодостаточная система знаков. Значение не только s*í¡‘ должно быть освобождено от опыта, но и сам опыт должен быть
спасен от значения. Работа Тоуэвса, кроме прочего, интересна тем, что она иллюстрирует неожиданную запутанность понятия «опыт историка» в лингвистическом историописании. Что обозначать этим термином: здравый смысл историка, трансцендентальную субъективность, интроспекцию?
Д. Ла Капра, один из теоретиков лингвистического поворота в историописании, указывает, по крайней мере, на две точки зрения относительно способов функционирования концепции опыта историка в историческом знании19. Первая призывает историка не забывать, что одна из главных целей его работы как раз и состоит в том, чтобы проникнуть в значение того, что человек сам не испытал, и что он поэтому вынужден восстанавливать на основе многократного повторения, включая в этот процесс в лучшем случае следы опытов других историков. В этом смысле историю основывать на опыте историка как на внутреннем опыте нельзя, но нельзя и редуцировать этот опыт к значению. Вторая точка зрения использует психоаналитическое понятие травмы в историографических исследованиях.
Ла Капра и сторонники лингвистической философии истории часто обращаются к методологии психоанализа для решения вопросов наиболее эффективного исследования исторического прошлого. В частности, они апеллируют к исследованиям Фрейда, согласно которым понятие травмы несовместимо с понятием опыта, так как она разрывает ткань опыта. Для Фрейда травма есть «запоздалый», казалось бы, незначащий «опыт». По мнению Ла Капра, травма не соответствует ни феноменологической модели опыта, ни модели здравого смысла, и скорее принадлежит к модели призрачного, имажинативного опыта, опыта навязчивого разыгрывания в сознании историка реального и/или воображаемого травмирующего прошлого, которое вновь и вновь переживается так, как будто оно и есть настоящее, и это разыгрывание равнозначно процессу постижения прошлого. В этой связи Ф. Анкер-смит полагает, что если посмотреть на историю глазами психо-
19
1 Cm.: La Kapra D. History, Language and Reading: Waiting for Crillon // Fay B., Pomper P., Vann R. (Eds.). History and Theory: Contemporary Readings. Oxford, 1998. P. 103.
аналитика культуры, то можно обнаружить, что западное историческое сознание вообще было стимулировано и возможно даже инициировано травматическим опытом некоторых исторических результатов'0.
По его мнению, западный исторический дискурс, понимаемый как опыт историка, детерминирован драматическими событиями истории Запада, т.е. опытом истории. Коллективный опыт ужаса и страха, пережитый Европой во времена гибели Римской империи, эпидемии чумы 1348 г., столетней войны, французской революции и пр., наделил прошлое Запада непреходящей болью, и эта тень страданий отразилась на народах Европы гораздо сильнее, чем периоды счастья и радости. Конечно, и не-западные цивилизации пережили не одну войну, эпидемию и геноцид, но именно западный человек приобрел опыт трагедии, в котором и раскрывается подлинная сущность истории. Чем объяснить особую чувствительность к травмам, которой обладает западный человек?
Травма присуща западному сознанию из-за его неспособности абсорбировать травматический опыт внутри истории. Коллектив- щц|| ное страдание стало частью западной культуры, чем-то, что могло быть выражено в идиоме культуры, чем-то, о чем можно говорить ||| и писать. И в этой «пустоте» между страданием и языком возник новый тип дискурса - историописание, имеющее своей целью связать описание страдания и само страдание. Исторический дискурс, воплощающийся в опыте историка, с одной стороны, стал своего рода медиатором между травмой и страдающими от нее, а с другой - объективацией того и другого, что так характерно для западной цивилизации. Анкерсмиг приводит пример беспрецедентной бесчувственности Филиппа Бургундского по отношению к бедствиям Франции, произошедшим из-за союза, который он заключил с Англией, и беспрецедентной чувствительности Ф. Гвиччардини по отношению к разрушению красот великого города, причиной чего были его действия по оказанию помощи папе Клименту VII. Эти примеры являются иллюстрацией, во-первых, разного отношения к истории в средневековье и в эпоху Возрождения, во-вторых, известной теории непреднамеренных последствий интенционального действия. Филипп не испытывал чувства ответственности за свои действия потому, что в рамках его концепции мира любые его действия не могли привести к изменению того порядка мироустройства, который создал Бог. ^
О.
20 Cm.: Ankersmit F.R. Trauma and Suffering: Forgotten Source of §
Western Historical Consciousness // Western Intellectual Debates. N.Y., ID
Oxford, 2002. H
jaHopaMj
- ь. Филипп мог чувствовать ответственность только по отношению к
Щь самому себе, а Гвиччардини - по отношению к миру в целом.
' Примеры Гвиччардини и Филиппа показывают, считает Анкер-
РР смит, что западный человек может изымать себя из мира и пред-
| принимать действия, которые могут существенно влиять на этот
Щ,мир и даже изменять его. Парадокс в том, что это изъятие никогда П§1 не сопровождается погружением обратно, что заставляет западного человека заменять чувство стыда чувством вины и трансформировать чувство ответственности за собственное спасение в чувство ответственности за спасение мира в целом. Анкерсмит считает, что именно эта чувствительность к травме («мутация») изменила лицо западной цивилизации. В результате, как полагает Анкерсмит, в западном историческом мышлении со времен Вико непосредственная связь между историческим агентом и историче-Г:- ским миром утеряна, а в не-западном историческом сознании со-
храняется возможность быстрого и немедленного погружения в опыт прошлого. В этой концепции опыт истории, приобретенный западной цивилизацией, оказывает влияние не только на понимание этой цивилизацией истории, но и на способы соотнесе-{!| ния в лице историка исторических времен, т.е. на методы воссоз-
дания прошлого. В последней книге «Возвышенный исторический опыт»'1 Анкерсмит уточняет свое понимание «исторического опыта» - это не опыт людей прошлого, но, скорей, доступный нам сейчас опыт ушедшего мира, исчезнувшего прошлого, «иной страны», от которой мы отрезаны, но к которой мы можем приблизиться через рефлексию того, что осталось нам от этого прошлого (свидетельств). Анкерсмит полагает, что только через наш опыт конкретного социального и ментального мира как прошлого искомое прошлое становится реальностью. И это становление неразрывно связано с «возвышенным опытом разломов (разрывов)», таких как Возрождение, Французская революция, Гражданская война в США, события 1917 и 1989 гг. в России. Чтобы понять природу западного исторического сознания, полагает Анкерсмит, нам следует сосредоточиться на этом опыте. Так мы сможем понять, как мы соотносимся с нашим прошлым. Короче говоря, мы не должны фиксировать внимание лишь на историческом тексте. Опыт не имеет своего голоса, но должен зависеть от языка, поэтому попытка открыть то, что опыт прошлого выражает в тексте, есть весьма сложное, но, тем не менее, необходимое мероприятие.
Эта идея детерминации опыта историка опытом истории прослеживается и в другой гипотезе Анкерсмита, где он предлагает
Ankersmit F. Sublime Historical Experience. Stanford, 2005.
понимание опыта историка как опыта ностальгического переживания".
Ностальгия, считает он, есть реальный мост между физической реальностью прошлого и нашими эмоциями, при этом речь идет о прямом переживании историком опыта прошлого. Именно в нос-тальгии концентрируется наиболее интенсивный и наиболее под-линный опыт истории, так как в ней прошлое переживается в на- ¿-X;
стоящем, И человек получает ОПЫТ истории как бы «ИЗ первых Й;:
рук», но чувство недостижимости прошлого, невозможности вер- Щ|
нуться к нему сохраняется. Ностальгический опыт защищает про- |||
шлое, уважает различие между ним и настоящим. Опыт различия ||Й
между прошлым и будущим, фиксируемый ностальгией, считает Анкерсмит, сообщает историку ощущение единства прошлого и настоящего, но при этом различие между прошлым и настоящим ||| остается центральным, а сами они низводятся до положения производных феноменов. Реальность, познанная в ностальгии, и есть
ШйШ
||| II і
само различие, а не то, что лежит на одной из его сторон, - прошлое. Ностальгия является таким способом переживания различия между прошлым и настоящим, в момент которого прошлое реально возвращается, всегда будучи частью нас самих. В связи с этим Д. Лоуэнталь пишет, например, что «прежде ограниченная в про- ||| странстве и времени, сегодня ностальгия вбирает в себя все прошлое целиком. <...> многих более привлекает поклонение прошлому, чем попытка отыскать подлинное прошлое»23. Анкерсмит использует теорию Аристотеля об идентичности функционирования сознания и познания, согласно которой сознание познающего субъекта принимает форму объектов окружающего мира. Ностальгия как средство познания прошлого выступает здесь как воображаемая, имажинативная реальность, подчиняющаяся, по выражению Голосовкера, логике воображения, а не логике здравого смысла. Эта логика воображения становится основным когнитивным средством опыта историка. Иллюзия становится реальностью24. Концепция Анкерсмита в определенном смысле созвучна идеям Ж. Ле Гофа и далее М. де Серто, которые полагали, что для того чтобы история могла быть написана, необходим феномен
22 См.: Анкерсмит Ф. История и тропология: взлет и падение метафоры. М., 2003.
23 Лоуэнталь Д. Прошлое - чужая страна. Спб., 2004. С. 36, 39.
24 В концепции Анкерсмита можно усмотреть и известную связь во- ^
ображения с эмоциями, которая выражается в том, что фантазии вызыва- Я
а
о
ют вполне реальные переживания; воображаемый объект и создавший его акт воображения в сознании субъекта могут совпадать, что приводит к д-
поддающимся констатации физиологическим и психическим реакциям Я
человека
[Данорам/7
иного или Другого как иллюстрация прерыва между прошлым и настоящим. История должна признать, что существуют вещи, которые она не может познать, провалы, пустоты и другие образования, которые она, тем не менее, стремится себе представить'5.
В целом, для лингвистической философии истории понятие опыта историка остается открытой эпистемологической проблемой, пока не имеющей однозначного решения. С ней связан вопрос придания значения историческим текстам.
: В лингвистической историографии любые утверждения об ис-
> тории зависят не только от выводов, сделанных на основе иссле-
дования свидетельств, но и от выводов, сделанных исходя из исторических текстов, что испирировано восприятием известной ■ < постструктуралистской идеи дихотомии «произведение/текст».
Письмо истории как создание исторического текста зачастую рас-||| сматривается как единственное достоверное историческое свиде-
тельсгво любой эпохи. Опыт историка и его субъективная пози-¡1! ция есть интегральный компонент комплексного исследования в
|1||| историографии. Объективность исследования достигается рас-
! смотрением всего диапазона позиций субъекта исторического по-
| знания (исследователя-историка и исследователя-читателя), его
различных акцентов и размышлений. В результате, свидетельства читаются текстуально, а вопрос придания им значения зависит от способов и результатов анализа исторических фактов - письма истории. Факты только наполовину установлены эмпирически, в том смысле, что установлен только факт произошедших событий
- факты, истинные в границах реальности. Все остальное есть артефакты - факты, истинные в границах приданного им значения. Постструктуралистские и деконструктивистские мотивы в историографии трансформировали большую часть референциальной стороны истории исключительно в ее репрезентативную и интерпретационную плоскости, что во многом разрушило императив смысловой и событийной фактичности, изначально свойственной исторической продукции. По мнению деконструктивистов, подобная процедура совершенно необходима в философско-исторических конструкциях, так как именно она дает «власть над читателем» и открывает перед историографией плюрализм новых возможностей, даже если при этом исчезнут все приметы объективности осуществляемого исследования. В этой ситуации история рискует своей уникальностью ради того, чтобы «заставить факты говорить самим за себя». В этой связи Ла Капра выявляет одну любопытную тенденцию в современной историографии, ко-
25 См.: Де Серто М. Сотворение места // Сегодня. 1996. № 165; его же. Искаженный голос // Новое литературное ооозрение. 1997. № 28.
торая просматривается, по его мнению, у многих авторов, сочувствующих деконструкции. Это - «этос отказа, объединенного со склонностью к обобщенной эстетике возвышенного»26. Этот отказ проявляется в методологической «скромности», которая избегает прямой, «агрессивной» критики других подходов, что в конце концов приводит к своего рода отказу от мастерства историка. Этот отказ проявляется в тенденции языка раствориться в общем потоке дискурса. Фуко, например, рассматривает язык в контексте власти и политических институтов, Деррида исследует понятие обобщенного текста, который хотя и не исключает референцию, реальность или «опыт», но обрисовывает их как свои пределы. Mis en abime текста может даже совпадать с объявленной (и очень преувеличенной) смертью автора: язык обнаруживает себя в непредсказуемых, случайных движениях автора, напоминающих об автоматическом письме в сюрреализме. Стремление истории к пропасти радикального избытка или радикального недостатка значения, в которой могут быть потеряны и значение и референция, выражено в эстетике возвышенного. Здесь даже сама способность истории противостоять смерти автора содержит намек на возвышенное27. X. Уайт, например, считает, что вся истинная история обладает предикатом возвышенного, которое слишком таково, чтобы быть познанным и реконструированным28. «Историчность сама по себе есть и реальность и тайна», и эта тайна не может быть раскрыта, полагает Уайт29. Кстати говоря, именно он сформулировал в лингвистической историографии классический способ придания значения историческим текстам, предложив рассматривать отношения исторической теории и свидетельства как отношения сюжета и истории: сюжеты объясняют свидетельство, организованное как история, идентифицируют эту историю как принадлежащую к некоторому классу историй. Сюжеты, таким образом, объясняют истории. Уайт полагает, что только нарративы позволяют осуществлять историческое понимание, где аргументы историка должны быть поняты и как теоретические выкладки, и как сюжетные замыслы. Оппоненты Уайта выдвигают целый ряд обоснованных возражений. Например, А. Мегилл убежден, что любой исторический нарратив всегда вы-
||Us|
il!
№
26 La Kapra D. History, Language and Reading: Waiting for Crillon. P.
108.
27 Cm.: Ibid. ^
28 Cm.: White H. The Politics of Historical Interpretation: Discipline and (0
De-Sublimation, // White H. The Content of the Form: Narrative Discourse Û.
and Historical Representation. Baltimore. 1987. P. 72. 2»
29 White H. The Question of Narrative in Contemporary Historical Theory <0
//The Content of the Form. P. 53. [■§
Цанора*^
полняет четыре ключевые задачи: дескрипции, объяснения, обоснования и интерпретации. В первом случае фокус внимания историка на текстах во многом заставляет его быть больше литературным критиком, чем историком. Во втором случае фокус внимания на значении прошлого для настоящего вполне может заставить автора ощущать себя больше социальным критиком и культурным комментатором, чем историком30.
Идеи Уайта и деконструктивистов о путях придания значения фактам и артефактам подняли проблему роли и места вымысла и фикциональных нарративов в историописании. Сама по себе эта проблема была инспирирована давними спорами о статусе исторического знания и связанным с ней вопросом о критериях объективности последнего31. Чтобы вообще быть написанной, история должна обратиться к способности ума создавать вымыслы (фикции), т.е. придавать форму историческому времени, локализировать исторические события, придумывать сюжеты для последовательно-бесстрастного движения исторической реальности. Под фикцией имеется в виду лингвистический артефакт: вербальный объект, чья связность и ясность не обнаружены, а созданы использованием грамматических, синтаксических и риторических мощностей языка. «Фикция» в современном литературнокритическом и философско-историческом дискурсе есть «термин, строго ограниченный дескрипциями, с помощью которых интеллект придает событиям значимую форму», - пишет И. Партнер32. Проблему фикциональных исторических нарративов рассмотрел, например, Р. Барт, и хотя его позиция спорна, важно то, что историческая наррация у него осуществляется как акт воображения, как литературный прием. Особенности исторической риторики Барт расценивал как уловки на пути создания наиболее фикциональных нарративов. Вообще, работы «новых» литературных критиков показали, что литературная теория может стать основной вспомогательной наукой историографии33. А так называемый «новый историцизм» в литературной критике, разрабатываемый Сти-
30 См.: Megill A. Recounting the Past: Description, Explanation, and Narrative in Historiography// American Historical Review. 1989. № 94. P. 627-653.
31 Проблему соотношения исторических фактов и фикций рассмотрел в контексте дебатов о статусе исторического знания Р. Эванс. См.: Evans R.J. Fakten und Fiktionen. Uber die Grundlagen historischer Erkenntnis. F/M., N.Y., 1998.
32 Partner N. Historicity in an Age of Reality-Fictions. P. 24.
33 Мы имеем в виду как работы французских литературных критиков (Ж. Пупе, Ж-П. Ришара и др.), работы авторов группы Тель Кель, так и работы англоязычных исследователей: Kermod F. Novel, History and Type // Novel. V. I. 1968; Jameson F.T.W. Adorno, or Historical Tropes // Salmagundi. V. III. 1967.
веном Гринблаттом и другими исследователями, обозначил тенденцию стирания границы между литературным и историческим анализом34. Воображение историка играет фактами, взятыми из свидетельств, и наполняет их значением в ходе создания текста. Эта идея стала одной из ключевых в рамках лингвистического поворота в исторической работе. Не вдаваясь сейчас в дискуссию о плюсах и минусах дихотомии «факты/фикции» в историческом познании, подчеркнем только (вслед за О. Эксле), что существует, по крайней мере, еще один способ решения указанной проблемы, который предлагает понимать историю как эмпирическую науку, конструирующую историческую реальность в соответствии и с логикой фактов, и с логикой самого историка'5.
Н. Партнер выделяет первичное и вторичное использование фикции в историописании. Первичная, или формальная, фикция создает интеллигибельное событие (сюжет) и структуру нарратива, она необходима для рассказа о событиях вообще, для придания формы истории, без чего история неосмысленна. Здесь фикция является большей категорией. Вторичное использование фикции подразумевает воображаемое конструирование событий, воображаемое описание явлений и людей вне реальных знаний о них историка. История предстает как некое творение, «изобретение», а фикция выступает как подкатегория, специфическое применение большей категории. Чтобы иметь возможность, с одной стороны, отделять историю от вымысла через специальную систему явных и неявных ограничений, а с другой, для того чтобы соединять их, ||| Партнер предлагает ввести в историописание понятие протокола литературной историчности 6. Само это понятие стало результатом наложения друг на друга современной истории и беллетристики, воплотившимся в феномене лингвистического поворота. Литературная историчность есть специфика репрезентаций и утверждений, принятых историком в своей работе. Протокол историчности есть правила, принятые самим историком в его работе или возложенные на него силой влияния культуры. Протокол литературной историчности, таким образом, есть культурный императив, стандарт письма истории, в котором вымысел и факты истории находятся в некотором паритетном положении. Указанный стандарт учитывает непреложность фактических ограничений истории, а также «творческое нетерпение, коммерческое давление и идеологическое ханжество, которые объединяются, чтобы предложить более гибкое разрешение проблемы под рубрикой искус- ^
я
.s., 34 См.: Veeser Н. Aram (Ed.). The New Historicism Reader. N.Y., 1994. Q-
35 См. об этом: Эксле О.Г. Культура, наука о культуре // Одиссей. ^
2003. С. 403-410. «I
36 См.: Partner N. Historicity in an Age of Reality-Fictions. P. 33. s
¡анорамД
ства или истины, или их обоих»37. Значение истории и исторических текстов, стало быть, во многом зависит от значения фикции. Кроме того, протокол литературной историчности также является и вопросом соглашения о коммуникативном или текстовом намерении между историком и его читателем. Если «сложный набор сигналов», посылаемый историком читателю в виде текста, зашифрован тем же кодом, которым пользуется реципиент-читатель, то проблема исторического понимания решена. Здесь, как мы понимаем, речь идет, по крайней мере, о совпадении тезаурусов автора и читателя: в тезаурусе читателя хотя бы виртуально должен иметь место тот смысл, который вкладывает в текст автор. Необходимым условием понимания текстового намерения является также знание языка, на котором общаются автор и читатель. Если же правила организации текстового намерения не соблюдены, то будет иметь место нарушение протокола литературной историчности. Это нарушение не просто приведет к потере приписанного истории значения и разрушит историческое понимание, но даже, по мнению Партнер, может инспирировать социальную нестабильность. Поэтому необходимо следить за выполнением указанного протокола и, в частности, правильно выбирать основные составляющие организации текстового намерения, которыми являются модели репрезентации и чтения исторических текстов.
С точки зрения нарративного лингвистического поворота центральной проблемой исторической теории является вопрос о том, как историк репрезентирует прошлую реальность, т.е. как он пишет историю. Репрезентация есть уровень завершенного исторического текста, значение которого выявлено через вчувствование историка в язык. В историописании историк всегда движется от более высокого уровня исторической дескрипции (опыта истории) к элементарному уровню нашего знакомства с миром - уровню репрезентации (опыту историка), и в этом - парадокс историопи-сания, выявленный нарративным поворотом. Репрезентация имеет собственные законы своего формирования38. С одной стороны, она ничего не должна добавлять к реальности или к знанию о ней, в норме она как метод исследования прошлого должна быть бесстрастной, она объективно привязана к определенным слоям реальности, сквозь которые и дальше которых она не способна проникнуть. «Репрезентация... имеет дело с миром, только каким он есть или был»7,9. Но с другой стороны, она добавляет к картине
37 Ibid. Р. 34.
38 См. об этом, например: Рикёр П. Историческая репрезентация // Ри-кёр П. Память, история, забвение. М, 2004.
39 Анкерсмит Ф. Историческая репрезентация // История и трополо-гия... С. 224.
реальности все, в чем нуждается историк для более полного по-знания прошлого. Разрешающие возможности исторической репрезентации в создании текста не исчерпываются ни эмпирическими данными свидетельств, НИ грамматикой, НИ интерсубъек- V,:: :
тивностью. Историк прорывается сквозь поверхность, данную ||||
интерсубъективно, и вступает в более глубокие слои исторической реальности. В этом смысле для него нет референта, нет никакой отметки, где он должен остановиться или принять решение двинуться глубже. Поэтому в репрезентации язык и реальность как бы совпадают друг в друге, и отсюда именно историческая репрезентация, а не историческая дескрипция делает нас ближе к миру истории.
Особенность исторической репрезентации состоит в том, что она связана с «пропозициональной установкой» историка: он верит, что репрезентация рассматриваемого исторического явления, события, периода и пр. разумна и правдоподобна. Он может не иметь серьезных эмпирических оснований для этой веры, но он все-таки верит в то, что рассматриваемая репрезентация есть лучший способ соединения языка и определенного аспекта исторической реальности. Язык, таким образом, есть своего рода «момент эпистемологии», эпистемологическая проблема того, каким образом в каком-то определенном случае лучше всего будут связаны |||] язык и реальность. Отсюда то, что приписывается некоему явлению, событию или периоду, будет истинно на основе того значения, которое данная репрезентация предлагает ему придать. Поэтому важна и та модель чтения исторического текста, которую выберет читатель. Она должна соответствовать авторскому намерению, его «пропозициональной установке».
Лингвистический поворот, риторический и нарративный, вообще уделяет много внимания проблеме чтения и интерпретации исторических текстов. Способ чтения подразумевает способ письма, и наоборот. Если меняется спосоо чтения, то меняется и письмо истории, в результате чего исторические работы приобретают различные формы40. С точки зрения лингвистического поворота важная проблема историографии состоит в том, чтобы соединить письмо и чтение. Здесь историография следует, во-первых, тезису Р. Барта о «парадоксе читателя»: так как процесс чтения стремится к бесконечности, читатель в какой-то момент перестает просто дешифровать написанное, а начинает «декодировать» его, он «производит, накладывает друг на друга различные языки, он бесконечно и неустанно пронизывается ими» так, что в результате «каждый акт чтения равнозначен порождае- О.
__________ О
40 См. об этом, например: Зверева Г.И. Онтология новой интеллекту- Я
альной истории//Вестник РГГУ. 1996. №3. 1—1
*
т
f анорам v
мому им акту письма, и так до бесконечности»41. Во-вторых, сторонники лингвистического поворота в решении указанной проблемы высоко ценят идеи М. Де Серто о способах прочтения текстов прошлого. Серто предложил три основных момента работы с ними: изучение источников, учитывая существующую непреодолимую дистанцию между ними и исследователем («путь очищения» как исключение из исследования личности историка); выявление логической структуры источников («путь озарения» как обнаружение историком «Другого», превращающегося в объект изучения); герменевтическое толкование «Другого» как объекта исследования («опыт соединения» как слияние субъективности историка с объектом исследования, возвращение «я» историка, но в образе «Другого»)42.
В целом, в лингвистической философии истории выделяют пять типов чтения исторических текстов: репрессивный, синоптический, деконструктивистский, освобождающий, диалогический43. Из них последний считается наиболее адекватным и естественным, так как он не постулирует антиномию между чтением и интерпретацией, а исследует возможность и пределы значения прошлого, опираясь на настоящее и будущее. Диалог вообще есть одна из наиболее эффективных форм развития знания, и исторического знания в частности, его цель - придать знанию целостный характер. В исследованиях этого типа чтения сторонники лингвистического поворота в историописании во многом используют идеи М. Бахтина о диалогизме культуры XX века44. В частности, они считают, что диалогический тип чтения подчеркивает, что основными проблемами в чтении и интерпретации исторических текстов могут быть, например, проблема отношений между историографией, этикой и политикой или проблема субъективной позиции исследователя в изучении прошлого, которая нередко обусловлена биографией исследователя (опытом историка).
Диалогический тип чтения учитывает контекст текста, его характер (сильный, слабый и пр.), его «длину». Вне контекста смысл и значение текста полисемантичны: историк может приписывать ему одно значение, а читатель - другое. Диалогический тип чтения уточняет отношения между смыслами, в которых понимается
41 Барт Р. О чтении // Барт Р. Система моды. М., 2003. С. 497, 498.
42 См.: Certeau М. de. Histoire et structure //Recherches et débats. P., 1970.
43 См. напр.: La Kapra D. History, Language and Reading: Waiting for Crillon. P. 96; об этом: Кукарцева M.A. Опыт чтения текстов в лингвистической философии истории // Философия и общество. 2005. № 1.
44 См.: Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. М., 1975. См. также: Библер В. С. Диалог. Сознание. Культура: идея культуры в работах М.М. Бахтина // Одиссей: человек в истории. М., 1989; Баткин Л.М. Полемические заметки // Одиссей: человек в истории. М., 1995.
текст его автором и читателем. Этот тип чтения стремится также и к тому, чтобы читатель адекватно понял и самого автора, и сам текст. При этом место автора в диалоге всегда будет доминантным, поскольку его знание излагаемого материала систематизировано. Одним словом, диалогический тип чтения способствует созданию нового исторического текста, так как, во-первых, контекст дополняет исходный текст недостающими компонентами или, наоборот, изымает некоторые компоненты из текста как слишком неопределенные. Во-вторых, в ходе диалога, характеризуемого общностью языка и тезаурусов автора и читателя, возникает новое знание - письмо истории. Получается, что проблема чтения текстов в лингвистической философии истории является серьезным эпистемологическим исследованием, в котором ключевыми вопросами являются проблема понимания, его структуры и моделей и проблема моделей коммуникации: «текст-смысл» или «смысл-текст».
Мы рассмотрели некоторые эпистемологические проблемы 1 ¡
историографии, инициируемые к рассмотрению произошедшим в ||||
ней лингвистическим поворотом. Этот поворот - спорное и неод- |Ш|
нозначное явление в историописании. Многие историки рассмат- ||||
ривают его как до конца так и не осмысленное соединение разно- ||||
образных исторических, литературоведческих, философских и общенаучных методов способом, который изумил бы и Шалтая-Болтая. «...Мос впечатление, что «лингвистический поворот» был вращающейся дверью, и что каждый ходит и ходит вокруг нее и выходит именно там, где вошел», - пишет Партнер45. На наш взгляд, этот поворот все же создает особый концепт системы историографического знания, представленный целью, с которой он создавался, - открытие истины в понимании истории как способа познания прошлого. Эта истина обнаруживается на уровне взаимоотношения предмета и метода историописания, которое может быть концептуализировано как поиск соответствия между определенным фрагментом прошлой реальности и той частью языка, которая лучше всего его отражает и которая и используется историком. Внимание последнего фиксировано не на анализе предмета, а на исследовании слов, которыми мы рассуждаем об этом предмете. Лингвистический поворот показывает, что в языке (в концепциях, словарях, метафорах) можно выявить различные значения и нужно использовать эти значения для того, чтобы приблизиться к тем истинам, которые углубляют наше понимание прошлого.
Язык формулирует особый, нарративный, способ, которым читатель вовлекается в объект исследования, поэтому лингвистический поворот еще называют поворотом к нарративной теории.
45 Partner N. Historicity in an Age of Reality-Fictions. P. 22.
9 Зак. 616
129
Д]анорам£
Iанорам Я
.Л... ■ Ljmk..
•#¿5 В связи с этим в определении историописания возникает новое
концептуальное свойство: исторические свидетельства понимаются не как исторические собственно, а как тексты искусства, лите-ратуры. Длительная и запутанная история связи литературы, куль-|р' туры и искусства с западной историографией, начавшаяся, пожа-
луй, с Тита Ливия, приобретает определенность и однозначность. С одной стороны, это снимает понимание литературы, литератур-но-критической теории и философии языка в написании истории . как в значительной степени отрицательных тождеств, но с другой
стороны, литературная теория становится ключевым моментом историописания и формирует содержание ряда законов сохранения для исторического знания, что, в свою очередь, инспирирует множество затруднений, например, поиски адекватного аналитического инструментария исторического исследования и пр.
Так плодотворен ли лингвистический поворот в историописа-нии? Вносит ли он новизну концептуально-структурного уровня в историческую науку? Могут ли свойственные ему эпистемологические проблемы открыть для историографии новые когнитивные формы? Ответ на этот вопрос неоднозначен. Н. Колосов, например, полагает, что понятый как программа постмодерна в исторических исследованиях лингвистический поворот «провалился»46. Партнер придерживается иного мнения: «Я, конечно, не сбрасываю со счетов лингвистический поворот - он не был никакой причудой. С точки зрения историка (средневекового историка в том числе), принудительная фокусировка пристального внимания на семантических, синтаксических, тропологических, поли-референциальных и формальных полномочиях литературного языка, для того чтобы управлять значением вне сознательного намерения историка, была последним крупным достижением модернизма в самоанализе истории. В фундаментальном смысле текстуальность исторического документа и текстуальность истории, созданной по арматуре документального исследования - теперь постоянные аспекты современной дисциплины. Это во многом необратимо»47.
На мой взгляд, лингвистический поворот не стал бы важной частью общей тенденции эпистемологического и методологического преобразования исторической науки конца XX - начала XXI вв., если бы не нес с собой новых открытий и идей и не ставил бы новых проблем. < '*
46 См.: Колосов Н.Е. Философия от истории или философия от социальной хабитуалогии? // http:www.litera.ru/slovayioffe/koposov.html; его же. Хватит убивать кошек! М., 2005.
47 Partner N. 20-th International Congress of Historical Science, held in Sydney, Australia, July 3-9, 2005.