III. НАУЧНО-ИНФОРМАЦИОННОЕ НАСЛЕДИЕ ИНИОН РАН
Е.Я. ДОДИН
ДЕМОКРАТИЯ: ОБРАЗ МЫСЛИ, ОБРАЗ ЖИЗНИ, ХОД ИСТОРИИ1
Разительное несходство между обиходными представлениями о демократии и ее прагматической функцией побудило Г. Кельзена высказать такую мысль: «Демократия есть слово, относящееся к общественному строю, слово, которое повсеместно владеет умами, хотя его конкретный смысл, относящийся к общественному строю, утерян»2. Наблюдение тем более ценное, что принадлежит правоведу, напоминает о коллизиях между правом, фактом и политической практикой. Конституция СССР 1936 г., к примеру, за небольшими изъянами, была образцовым демократическим статутом — до такой степени, что оказала известное влияние на законотворчество за пределами страны и даже «лагеря», например, на основной закон Итальянской Республики 1946 г. Сталинизм, разумеется, являл собою крайний случай попрания конституционного государственного устройства. Но и без того в мире достаточно много фиктивных конституций, и даже в ООН за Всеобщую декларацию прав человека сплошь и рядом «голосовали
1 Статья Е.Я. Додина опубликована в 3-ем выпуске «Человек и власть» ежегодника «Человек: образ и сущность (гуманитарные аспекты). - М., 1992. Мы перепечатываем эту статью (с небольшой редакторской правкой) с разрешения редколлегии упомянутого ежегодника.
2 Kelsen H. La democratic: sa nature - sa valeur. - P., 1988. - P. 15.
политические режимы, прямо противоположные провозглашенным в ней принципам»1.
Как правило, суждения относительно демократии отягощены последствиями десятилетий идеологической войны. Превзойдя своими масштабами и интенсивностью религиозные войны эпохи Реформации, она среди прочего даже самому этому понятию придала качество такого же эмоционально насыщенного комплекса, что и его идейная оппозиция - «коммунизм» (реальный социализм). Носители подобных комплексов, заполонивших не только собственно массовое сознание, но, на свой лад, установки истеблишмента, склонны эффективно переносить их на объект, наподобие того, как случается, скажем, в эстетической апперцепции.
Не этим ли обстоятельством объясняется «проговорка» американского президента, что демократия, дескать, английское слово2. И не им ли - жертвенность неофитов: лозунг «Демократия или смерть» в Пекине (апрель 1989 г.) и соответственный образ действий в Москве (август 1991 г.). Кстати, не приняв во внимание феномен «вчувство-вания» - углубления общественного аффекта в кризисных периодах, трудно понять, почему там и здесь отважный вызов, который был брошен застойным структурам, сочетался с травестийным, по меркам демократического процесса, характером его персонализации и персонификации - в лице высокопоставленных функционеров этих самых структур.
I
В Пекине поражение восставших студентов было очевидным. В Москве отпраздновали победу. Однако применительно к ситуации как никогда быстро нашла оправдание формула «в победе таится поражение». Из всех возможных линий политического поведения участники вскоре собравшихся законодательных учреждений избрали для себя изоморфную активизму уличного сопротивления и, следовательно, наименее парламентскую - action direct3. В жертву аффекту
1 Duverger M. La systeme politique fran§aise: Droit constitutionel et systemes polit. -P., 1985. - P.427- 428.
2 См.: Известия. - М., 1991. - 30 июля. - № 180.
3 Прямое действие.
народных избранников — на этот раз демонстративному, по крайней мере не столь уже «вынужденному и спонтанному», как в сутолоке уличного сопротивления «накануне», — была принесена исторически уникальная возможность для перевода центробежных процессов на территории Союза в «демократический режим», и вместе с ней утрачена перспектива менее рискованного, чем это происходит теперь, преобразования геополитического пространства. И, как знать, быть может, еще более важен другой упущенный законодателем позитив — инициатива Комитета конституционного надзора ВС СССР, выступившего в первый же день путча с экспертной оценкой конфигурации законных порядков (институтов) с точки зрения их легитимности. Подтверждение, как минимум, прерогативы этого правосудного органа в отношении строго логического (в юридическом смысле этого слова) толкования конфликта в политических структурах могло бы впредь стать преградой против искушения государственных должностных лиц субъективистски трактовать конститутционно -правовые акты. Преградой, безусловно, более действенной, нежели все положительные и отрицательные предписания; люди обычно не стремятся сообразовывать свои поступки с нормами, которых еще не существуют и которые появятся на свет лишь в результате последовательного соблюдения предписа-ний. Итак, соответствующий документ не получил санкции, первоакт закона не состоялся.
Идея этого очерка состоит, впрочем, не в том, чтобы в очередной раз «творить суд»: воздать «должное» «псевдо» и «истинным» демократам — чистым и нечистым, праведникам и злодеям, дурным и благородным побуждениям. В намерение автора не входят (что также повелось в жанре новейшего ситуационного анализа) ни апология, ни осуждение демократии. Вместо того чтобы умножать комментарии частных реакций на частные обстоятельства, попытаемся уяснить содержание современного демократического процесса иначе, через призму историко-ситуационного контекста. Сейчас, пожалуй, это единственно возможный способ понимания, в том числе частных обстоятельств, так как в противном случае (в ситуационном их анализе) «срабатывает» предостережение, высказанное М.К. Мамардашвили: проживая в одном общественном состоянии и пытаясь понять его в терминах другого, мы обрекаем себя на мытарства господина К. в «Процессе». Буквально так: «Если все действия человека уже «сцеплены» ситуацией, где не было первоакта закона, то поиск им послед-
него ... никакого отношения к этой ситуации не имеет»1. Историк в данном отношении располагает привилегиями, вытекающими из способности его предмета «выходить» за пределы синхронной и диа-хронной обстановки. Хотя история не повторяется, в ее пространстве и времени все же случаются типические сочетания и последовательность аналитически распознаваемых процессов и связей. К тому же исторический подход, как известно, «не налагает запрета ни на какой путь исследования — с обращением преимущественно к человеку или к обществу, к описанию происходящих кризисов или к наблюдению за явлениями более длительными»2. Это полностью отвечает характеру объекта, который здесь рассматривается, — «демократии», если воспользоваться метафорой Мишле, одного из «великих жизненных движений», даже понятие о котором не относится к элементарным, а, скорее, представляет собой моделирующую знаковую систему, «поглощающую» разнообразные и разно-масштабные антропогенные и социогенные родственные признаки,
Выбор исторического подхода не значит обязанности тотального причинно-следственного объяснения: монистического (например, с позиций экономического детерминизма) и даже по принципу «одни и те же причины вызывают одни и те же последствия». К давно известным доводам против этого метода — вроде тех, что идея, в соответствии с которой «причина» предпочитается «условиям», допускает неоправданный произвол в выводах; что ответ при его применении предопределен вопросом; что отношения причинности (поскольку они диахронны — связаны с последовательностью во времени) не согласуются с логическими связями (так как они исходят из того, что детерминизм, будучи статической категорией, неадекватен динамическим свойствам разума), — прибавился еще один, иного порядка, но на данный период едва ли не более веский: переломный характер культурно-исторической ситуации. При поворотах истории монизму в установлении причины всякий раз отдавалось и отдается предпочтение перед поиском необходимых и достаточных факторов. Сегодня, например, стало возможным, глумясь над вчерашним «передовым методом» универсального объяснения общественных процессов
1 Мамардашвили М.К. Сознание и цивилизация // Природа. - М., 1988. -№ 11. - С.61.
2 Блок М. Апология истории или ремесло историка. - М., 1973. - С.16.
— «историческим материализмом», но при этом сохраняя прежний логический инструментарий, с тем же успехом пропагандировать концепцию «демократии через рынок», с каким вчера — представление о будто бы имманентном капитализму, рыночной экономике «отрицании демократии даже буржуазной». Схема идеологической рационализации постсоветской политической системы свидетельствует, что кризис общественного сознания дополнительно осложнен опошлением господствующего квазимарксистского (по определению, кстати, и без того небезукоризненного) метода обществознания. Каждый, кто рискует принять на себя задачу «детерминистского» объяснения классификационно широкого общественного феномена, такого, например, как демократия, сталкивается не только с отмеченными — настоящими или мнимыми — недостатками метода, но, не в последнюю очередь, с вероятностью очутиться в замкнутом пространстве старых и новых «священных мифов».
При бьющей в глаза парадоксальности, новейший поток «демифологизации» («белые пятна» истории — замена плюсовых знаков на минусовые и наоборот — замещение утопии, нацеленной в «светлое» будущее, утопией, ориентированной на традицию) по глубинному смыслу остается вариантом мифотворчества с той разницей, — с точки зрения индоктрина-ции, правда, немаловажной, — что он «на злобу дня». Должны все же быть пути понимания, пусть неполного, которые удовлетворяли бы естественную потребность мышления в раскрытии причинно-следственных связей, минуя тупики как детерминизма, который «перегружает» картину историко-культурного процесса антецедентами1 и постулатами очередных «научных идеологий», так и современного номинализма, искусственно сузившего зрительную перспективу до созерцания, хотя и злободневных, но в своем роде единичных вещей и фактов. Уместно, например, вспомнить, что социология знания обязана своими дости-жениями, главным образом, ориентационным схемам М. Вебера и К. Маннгейма. Они оба полагали, что при современном уровне науки корректному «причинному обоснованию» пристал уровень всего лишь пояснения. По мнению первого, таковое подразумевает интерпретацию иногда материальных (экономических) явлений, исходя из состояния социума (социальных «условий») и менталитета, а иногда наоборот, причем один класс явлений не выводится из
1 Здесь: условиями общими для слишком большого числа явлений, чтобы специально упоминать их в генеалогии каждого (филос.). - Прим. ред.
другого, как просто функция; причинность, считал он, нельзя принимать как закон в отсутствии знаний о субъективных мотивах1. Второй подчеркивал познавательное значение «универсалий», таких, например, как, в веберовском истолковании, «дух»2. Равно оправданной универсалией допустимо считать «свободу воли», причем, поскольку в нашем случае речь идет о стремлении к пониманию феномена главным образом политического, «демократии». Известная антиномия Канта ( «Критика чистого разума») между, с одной стороны, принципом детерминизма, о котором говорит подтвержденный наукой и теологией опыт, и с другой — чувством и непосредственным наблюдением того, что наша воля избирает свободу и наши поступки совершаются осознанно, — «редуцируется» к проблемам власти: «способности участников общественных отношений осуществлять свою волю»3.
II
В 1276 г. новгородцы решили изгнать своего князя Ярослава. Они, сообщает летописец, «созвонили вече и позвали князя Ярослава, исписав на грамоте всю вину его: почто возлюби играти и утеша-тися, а людей не управляюще? Почто взял Олексин двор? Почто взял серебро с Никифора и Романа Болдышева? Почто выводишь от нас иноземцев, которые живут у нас? Ныне, княже, не можем терпеть насилия твоего, поеди от нас, а мы себе князя промыслим»4. Что общего между этой грамотой и попыткой определения существа демократии, предпринятой через шесть веков А. Линкольном, как правления народа, осуществляемого народом и для народа? Не так много, если полагаться на буквальный смысл, но нечто весьма важное в том,
1 Почему в своих работах из истории хозяйства, религии, примитивных общественных структур часто предпочитал задаче выделения каузальных связей познание культурного значения социального действия. «Культура охватывает те и только те компоненты действительности, которые в силу отнесения к ценности становятся значимыми для нас... лишь в том случае, если мы исходим из предпосылки, что для нас значима только конечная часть бесконечной полноты событий, идея познания индивидуальных явлений может обрести логический смысл», - обосновывал М. Вебер это свое предпочтение. (Вебер М. Исследования по методологии науки. - М., 1980. - Ч. 2. - С. 41,44).
2 Mannheim K. Essays on the sociology of knowledge. - L., 1952. - P. 82.
3 Weber M. On law in economy and society. - Cambridge (Mass.), 1954. - P. 323.
4 Цит. по: Популярная история России. - СПб., 1906. - Ч. 1. - С. 13.
что относится к их духу: утверждение примата народного волеизъявления на осознаваемом пространстве гражданско-правовых и государственно -правовых отношений. В частности, в новгородском документе выражено стремление гарантировать имущественные права и веротерпимость путем обращения воли князя, расцениваемой как частная воля, из произвольной в правовую. Любопытно, что «идеальный оптимум» демократии, запечатленный в формулировке Линкольна, на всем протяжении письменной истории нигде в буквальном смысле не был реализован (в связи с чем его дефиниция была поставлена под сомнение уже в самых ранних образцах анализа за пределами юридических правил), но зато он как нельзя более отвечает расхожему представлению о демократии как о «правлении всех». С другой стороны, образ действий новгородцев, как он описывается, в тенденции согласуется с современной политологической концепцией демократии — системы, в которой полнотой власти не располагает никто: правителю (правительству) назначается «управлять» на условиях ограничения его мотивов, целей и шансов посредством народного контроля.
В аристократической (феодальной) форме правления действовало в принципе противоположное правило — обязуясь уважать права «подданных», сюзерен заключал свою клятву словами: «А если нет, так нет». Впрочем, — в этом нетрудно убедиться на примере раннеисторических демократических режимов, — хотя в демократии как политической форме возможности для «народного волеизъявления» заложены исподволь, того же нельзя сказать о возможностях для реализации свободной воли «простолюдина».
В греческом полисе, где возник термин «демократия», он в противоположность «монархии» и «олигархии» (в которых властвует один или немногие) относился к строю, при котором в управлении участвуют все, кто составлял народ, — «демос». Но демос практически никогда не отождествлялся с низовыми категориями свободных граждан («апорой»), тем более с рабами, вероятно, составлявшими около трети населения. Аристотель (в «Политике») был явно пристрастен, отождествив демократию с господством бедных над богатыми. Лишь на «демос» распространялось равенство перед законом (изономия) и равное право на слово (исегория). В конце VI в. до н.э. (реформы Клисфена), а только с этого времени можно говорить об институционализации демократического строя, в Афинах укоренился так назы-
ваемый тимократический принцип, основанный на имущественном разделении (пентакосиомедины, гиппеи, зевгиты, феты), в силу которого должности архонтов и казначеев стали доступны только гражданам первого класса, а все остальные - только гражданам первых трех классов. Власть государства над личностью и собственностью даже демотов во всем периоде сохранения этого строя (до 338 г.) простиралась настолько далеко, что, с точки зрения высокообразованного историка начала ХХ в. А. Свентоховского, «идея прав человека была вообще древнему миру не известна»1. Комментируя «Законы» Платона, тот же автор выражает мнение, что греческий философ «прямо-таки не мог понять возможности, чтобы личность пользовалась какой-либо автономией и в каком-нибудь случае противилась коллективной воле. Если он говорит, что ... «справедливость состоит в том, что каждый делает свое», то это не значит, что справедлив тот, кто исполняет свою волю, но тот, кто исполняет приказанное ему»2.
Рабство и сословное деление существовали в условиях вечевого правления также у варваров. Уже Тацит (I в. н.э.) сообщает о появлении в общине германцев «сильных» и «знатных» людей, которые захватывали больше земли и обрабатывали ее, используя труд рабов и «вольноотпущенников» - полусвободных литов (вероятно, потомки завоеванных народов). По его мнению, «приниженность вольноотпущенников - признак народоправства»3. Но с ходом истории неравенство вследствие заимок привело к экономическому и социальному подчинению одних свободных общинников другими. При Карле Мартелле (VIII в.) оно получило, по словам Ф. Энгельса, «политическую санкцию»: «господин (Herr) становится начальником человека (Mann)»4. Как пример институцио-нализации «демократии» в условиях политического быта в феодальном городе с промышленноторговым населением уже упоминалось политическое устройство Новгорода XII-XV вв. До 1136 г., когда новгородцы впервые судили и изгнали своего князя, оно мало чем отличалось от того, что имелось в других русских землях. С этого времени законодательная власть при-
1 Свентоховский А. История утопий. - М., 1910. - С. 21.
2 Там же.
3 Тацит К. О происхождении германцев //Тацит К. Сочинения: В 2 т. - М.,
1969. - Т. 1. - С. 364.
4 Энгельс Ф. К истории древних германцев: Франкийский период. Марка. -М., 1939. - С. 75.
надлежала Вечу — организованному собранию, в котором активно выступали привилегированные слои — бояре, житьи люди, купечество. Законодательная инициатива всецело принадлежала Совету господ из примерно 300 человек, состав которого был почти исключительно патрицианским. Боярами (за исключением, возможно, кон-чанских и уличанских старост) были и высшие должностные лица (исполнительная власть) — владыка, посадник и тысяцкий. Последний одновременно считался в Совете господ представителем мелких собственников (ремесленников и земледельцев) — черных людей, за которыми тем самым закреплялось в политической и общественной жизни состояние охлоса (ср. понятие «чернь» в позднейшей русской политико-культурной традиции). Не говоря уже о рабах и крепостных (закупы и наймиты), в вече не имели представительства смерды (вероятно, безземельное крестьянство). Политическая структура и организация боярско-купеческой республики была, как известно, разрушена извне. Но ее история не дает повода усомниться в положении, которое Макиавелли обобщил из опыта современных ему итальянских государств: «принципат легко становится тиранической формой правления, власть оптиматов с легкостью становится правлением немногих.»1 (ср. также Совет господ с Большим Советом Флорентийской Республики и поляризованную политическую структуру Новгорода с отношениями между ророіо §ГО880 и ророіо шіпиіо2).
В силу сословного (а также имущественного и т.п.) расслоения демократический строй не составляет преграды для того, чтобы выявленная М. Вебером историческая тенденция к «рационализации и интеллектуализации всех жизненных сфер»3 не включала бы тягу к перераспределению индивидуальных и групповых позиций. Соответственные противоречия издревле решались путем либо подавления, либо альянсов и компромиссов, причем собственно демократическая, в современном понимании, традиция питалась главным образом возможностями, которые заложены во втором пути. Например, Великая хартия вольностей (1215), которая признается сейчас «краеугольным камнем английской свободы», стала реальностью благодаря тому, что
1 Макиавелли Н. Рассуждения. Цит. по: Макьявелли Н. История Флоренции. -Л., 1973. - С. 367.
2 Богатые и бедные. - Прим. ред.
3 Вебер М. Исследования по методологии науки. - М., 1980. - Ч. 1. - С. 175.
восставшим баронам удалось привлечь на свою сторону аррьервасса-лов и торгово-промышленный класс, поступившись в пользу этих групп некоторыми сословными прерогативами (король, со своей стороны, старался закрепить за собой их симпатии дарованием льгот). Легальное ограничение власти монарха, по-видимому, отвечало интересам всего свободного населения, явившись предпосылкой для последующего перераспределения привилегий в пользу более широких общественных слоев. Палата общин, выполнявшая в средневековой Англии эту задачу, будучи сравнительно независима и от короля, и от баронов, стала прообразом новейших демократических институтов. Иным образом обстояло дело в том спектре общественных отношений, где возможность компромисса отсутствовала или не была использована. Это в особенности относилось к несвободному населению, например, на том же отрезке английской истории, к вилланам, считавшимся живым инвентарем поместий. Здесь копились предпосылки для несравненно более радикального волеизъявления народа в пользу социальной справедливости: виделось, что свобода (гражданские права) досягаема единственно через посредство установления имущественного равенства.
В эпоху Средневековья социальный радикализм часто выступал в окраске религиозного мессианизма, тем более что западная церковь и в особенности «ереси» не сочувствовали полному торжеству феодальных принципов. Отправляясь от доктрины Блаженного Августина (VI в.) — Град Божий не знает ни частной собственности, ни государства, ни иных проявлений постороннего зла, — религиозные секты, братства и движения, враждебные современному им государственному укладу (берггарды, апостолики, вальденсы и т.д.)1, так или иначе ревизовали ее в той части, что кровь и страдания — якобы неизбывный удел Града Земного. Задолго до Реформации францисканец (терциарий) Иоахим Фиорский (XII в.) учил, что на руинах римской церкви воздвигнется общество справедливых, отказавшихся от частной собственности; а по проповедям таборита Петра Хелчицкого выходило, что общественное неравенство есть продукт частной собственности и исчезнет лишь вместе с ним. «Стоит только ближе познакомиться с учением о так называемом общественном договоре, кото-
1 Их историю см.: Каутский К. Предшественники новейшего социализма. - М.; Л., 1924. - Т. 1. - XVI, 244 с.
рому суждено было образовать программу Великой французской революции, — замечает историк, — чтобы с легкостью узнать в нем слегка измененное учение хилиастов... Место божественного права заняли теперь вечные неотъемлемые права человека, место рая — блаженное естественное состояние, ничем не отличающееся от золотого века Овидия...»1.
Фактически, секуляризованный мессианизм — перемещение этических принципов из сферы священного в сферу мирского — оказался «противопоказан» установлению демократических институтов в той же мере, что и политическая институализация религиозного мессианизма. Задолго до того как первый стал одной из определяющих черт политики Нового времени, а затем в жертву ему тоталитарными режимами были принесены политические свободы в ХХ в., перед искушением последнего — в виде постулатов протестантизма — не устояла политическая структура кальвинистской Женевы, которая вследствие этого трансформировалась в самый ранний в Европе тоталитарный режим. Как видно, роль протестантской этики в развитии капиталистического предпринимательства — не единственный исторически масштабный ее эпифеномен, и уже одно это лишает почвы утверждения, будто какая-либо одна сфера культуры полностью определяет развитие другой2 . Тем большим «своенравием» характеризуется действие в историко-культурном процессе свободы воли. Даже только в политике и даже только ее «демократические» доминанты — воля к свободе и воля к равенству — в зависимости от конкретной социально-политической ситуации реализуются неодинаково полно и подчас разнонаправлено.
III
В XVI в. в эпоху становления национально-династического абсолютизма в Западной Европе понимание демократии как уникаль-
1 Ценкер Е.В. Анархизм: История и критика анархических учений. - М., 1906. - С. 11.
2 М. Вебер, полагая, что капитализм сложился под влиянием, в первую очередь, кальвинистско-пуританских религиозных догм, вместе с тем подчеркивал: «Недоверие и враждебность проявляли пуритане. ко всем культурным ценностям, которые не были непосредственно связаны с религией» (Вебер М. Протестантская этика: Сб. ст. -М., 1973. - Ч. 2/3. - С. 93).
ной формы политического устройства уступает место представлению о демократических принципах, на которых может быть построена всякая государственная форма. Т. Мор, например, «не только наилучшим, но также единственным», заслуживающим название республики, именует строй, предводительствуемый добродетельным госуда-рем1. Макиавелли с одинаковым правом говорит об аристократической республике и о «демократической» монархии. История не подтвердила его вывод, будто «республика имеет больше жизненных элементов... чем монархия, и лучше приспосабливается к изменению обстоятельств»2. Современный социолог (С. Липсет), подразделив демократические государства на стабильные и нестабильные (за критерий стабильности было принято сохранение демократического строя на протяжении тридцати лет после Первой мировой войны при отсутствии в стране в этот период крупных антидемократических движений), показал, что лишь две из двенадцати существующих в мире стабильных демократий (США и Швейцария) являются республиками3. Этот факт новейшей истории легче оценить, памятуя, что едва ли не главный механизм современной демократической системы
- рациональная администрация - возник именно в недрах монархий (абсолютистских). Речь идет о создававшемся королями для упрочения собственной власти над подданными корпуса распорядителей и судий, а также о примирительных установлениях, благодаря чему, в принципе, создалась предпосылка для освобождения общества от деспотической воли посредством замены суверенитета государей суверенитетом народа, отчужденной власти - самоуправлением.
Фактическое торможение абсолютизмом заключенных в этом условии потенций демократического процесса стимулировало радикальные программы перехода к новому порядку. В современном смысле демократической была, например, программа одной из революционных партий в годы кризиса Английской революции (1647— 1650) - левеллеров (уравнителей), изложенная, видимо, их
предводителями Дж. Лильберном и Р. Овертоном в документе, который получил название «Народный договор» (The agreement of the
1 Мор Т. Утопия. - М.; Л., 1947. - С. 211.
2 Макиавелли Н. Рассуждения. Цит. по: Макьявелли Н. История Флоренции. -Л., 1973. - С. 365.
3 Lipset S.M. Political man: The social bases of politics. - Garden City (N.Y.), 1960. - P. 78.
название «Народный договор» (The agreement of the people). Для того чтобы всеми делами мог управлять народ, утверждали левеллеры, необходимо введение всеобщего избирательного права. Путем его осуществления предполагалось избирать местные власти и парламент, в свою очередь избирающий подотчетный ему орган исполнительной власти (совет). Судебную власть программировалось поручить суду присяжных с полномочиями решать вопросы как факта, так и права; церковь - в принципе, отделить от государства. Левеллеры выступили защитниками самой широкой личной свободы. Права гражданина
- на свободу совести, печати, личную неприкосновенность, равенство перед законом, частную собственность (на условиях уничтожения феодального землевладения), пропорциональное налоговое обложение, защиту от монополии - не дано было нарушать даже верховной власти.
На фоне «Народного договора» и других опубликованных документов левеллеров сочинение Ж.-Ж. Руссо «Об общественном договоре» (1762) «из сегодня» выглядит как дань уже пройденной традиции. Автор полагал, например, что демократия осуществима только в прямой форме, как это практиковалось в древнегреческих городах-государствах, и, следовательно, является подходящей исключительно для небольших современных ему общин (Женева, Корсика). Вместе с тем, страшась олигархического перерождения прямой демократии, как случилось в Женеве, он допускал, что общенародная воля может быть воплощена в богоподобном законодательстве, в чем был близок к толкованию принципов демократии в духе Т. Мора. Наконец, взгляд на частную собственность сближает ход мысли Руссо с программой коммунистической секты диггеров (Дж. Уинстэнли и др.), хотя отрицание им этого права и не было настолько же безоговорочным. «Декларация прав человека и гражданина» (1789), с которой выступили его последователи, не содержала изъятия владения частной собственностью из реестра «естественных и неотъемлемых прав». Подтвержденный в тексте Декларации волеизъявлением к свободе, равенству и даже братству, этот реестр вот уже свыше двух столетий повторяется в бесчисленных политических программах, государственно -правовых и международно -правовых актах. И что важнее: история «тиражировала» схему претворения первого из великих демократических переворотов в опыте революций ХХ в. В самом деле, сколь бы ни благородны были намерения авторов «Декларации» (а
также выработанной Конвентом демократической конституции 1793 г.)1, революционная действительность, как и позже в другую эпоху, в других странах, обернулась царством бесправия и террора, напоминавшим сцены народных бунтов в сочинениях римских историков и шекспировском «Кориолане». В обществе юридически равных людей жертвой насилия становился каждый и вместе с тем беспрестанно воспроизводились группы, образовавшие более или менее отчетливую иерархическую систему. Привилегии «верхов», сколь бы они ни были мелкими, учитывая перипетии разрухи, все равно вызывали зависть: «Ораторы, выступающие в народных собраниях с красивыми речами и наставлениями, — подмечалось в бедняцкой прокламации 1793 г., — получают ужин»2.
Опыт Французской революции и последовавших за ней потрясений 1830, 1848, 1871 гг. как никогда до того «озадачил» общественное сознание дилеммами практики политической демократии — равенство и свобода, равенство и государство, равенство и собственность, власть и свобода. В XIX в. сложились, в частности, в своей классической форме основные демократические политические учения, каждое из которых решало эти дилеммы на собственный лад: либеральное, допускающее (упорядоченную) свободу в экономической жизни, но не подвергающее сомнению необходимость государственной организации при соблюдении формально-правового равенства и личной свободы; анархическое, требующее полного и неограниченного самодержавия индивидуума и, следовательно, устранения власти; и социалистическое, считающее необходимым условием свободы равенство не только гражданское, но и экономическое. Этим общественная реакция на революционные события, конечно же, не исчерпывалась. На них как на «прасобытия» проецировалось политическое — индивидуальное и коллективное — поведение нескольких поколений европейцев, соответственно чему культивировались «крайние взгляды», декламации в духе Робеспьера, и в конечном счете имитировались, если даже не «роли», то волевые эмоции «культур-
1 Допустимо выразиться, «сказочные намерения», что справедливо для всего класса аналогичных документов эпохи революционного «первотворения». По контрасту, постреволюционные «итоговые» документы повествуют о нормах, имевших в эмпирических событиях революции только лишь начало, например, «Билль о правах» (1689), действительно расширивший гарантированные права населения Англии.
2 Цит. по: Лотте С.А. Великая французская революция. - М.; Л., 1933. - С. 144.
ных героев» в диапазоне от Марата до Наполеона, от Марии-Антуанетты до Ш. Кордэ. Сухой вывод историков относительно затрудненности или даже невозможности единовременного установления либерально-демократического строя в обществе феодального типа не упразднял общекультурной потребности в освоении «человеческого измерения» пережитого. В век рационализма эту потребность нельзя было удовлетворить и версиями, которые — сообразно правилам того или иного жанра — предлагала философско-художественная сфера (ощущением мистического страха пронизана даже такая поздняя беллетризация «исторической» версии, как роман А. Франса «Боги жаждут», 1912 при всем его бытовизме). Постепенно признание завоевывали менее эстетизированные и отчасти менее рефлективные интерпретации первых теоретиков-социологов, пытавшихся выяснить отличие нового, буржуазного общества от феодального, апс1еп ге^ше1, исходя из взаимодействия социальных групп, — Сен-Симона, Конта, Токвиля, Маркса.
Согласно К. Марксу, прямое и опосредованное влияние концепции которого на современную политическую культуру оказалось наиболее заметным, классовые отношения детерминированы способом производства. До того как предстояло свершиться пролетарской революции, считал он, государственный аппарат останется под контролем господствующего класса (тех, кто владеет средствами производства): в феодальном обществе — дворянства, в буржуазном — буржуазии. Политические противоречия и конфликты Маркс напрямую связывал с классовой борьбой. С этих позиций, однако, нельзя было удовлетворительно определить (не говоря уже о последующих «переломных» моментах истории) ни классовую сущность переворота Бонапарта, ни то, какой класс пришел к власти 18 брюмера. Революционным вождям, практическим революционерам, приходилось актуализировать задачи пролетарской революции, не столько руководствуясь марксистской доктриной, сколько имея в виду прежде всего политические ориентиры. По логике, например, В.И. Ленина, «все европейские революции кончались ничем именно потому, что деревня не умела справляться со своими врагами. Рабочие в городах свергали царей (в Англии и Франции царей казнили еще несколько сот лет тому назад, это только мы опоздали со своим царем), и, однако, после
1 Старый порядок. - Прим. ред.
некоторого времени воцарялись старые порядки. Это потому, что не было даже в городах крупного производства. А беднейшее крестьянство не было организовано, само оно с кулаками плохо боролось, и вследствие этого революция потерпела поражение также в городах»1.
Итак, кроме достаточно туманной отсылки на состояние «крупного производства», все вопреки Марксу «Цари» были повержены не классом буржуазии, а рабочими; новый строй (какой?) оказывался нежизнеспособным — «воцарялись старые порядки» (1’апсіеп ге§іше) — по причине того, что «деревня не умела справляться со своими врагами». Победоносной пролетарской революции в крестьянской по преимуществу стране предназначалось «организовать» «беднейшее крестьянство» на борьбу «с кулаками» посредством диктатуры (пролетариату была отведена в этом отношении «обрядовая» функция) «авангардной партии», аналогичной якобинской. «Тогдашние большевики» — так и называет якобинцев Троцкий; он же отождествил первую сталинскую «чистку» с «термидорианской главой» русской революции2. «Как они одинаковы, все эти революции», — записал в дневнике И. Бунин. Сходство наблюдается не только в том, что в эмоционально-образном переживании ощущалось как «бешеная жажда игры, позы, лидерства, балагана»3. Историки — параллели при этом, как бы ни были «опасны», далеко не всегда ошибочны — ищут и находят в русской революции ее собственные термидор и брюмер, Вандею и Марсель, Директорию и наполеоновские войны, а также множество совпадений в проявлениях, говоря словами Токви-ля, «господства то своеволия народа, то произвола правителей»4. Ее главный урок в том, что, не подтвердив гипотезы Маркса относитель-
1 Ленин В.И. Речь на совещании делегатов комитетов бедноты // Полн. собр. соч. - Т. 37. - С. 177.
2 Троцкий Л.Д. Выступление в ЦКК // Коммунистическая оппозиция в СССР, 1923- 1927: Из архива Льва Троцкого: В 4 т. - Benson (Vt), 1988. - Т. 3: 1927, апр.-июль. - С. 109.
3 Бунин И.А. Окаянные дни // Даугава. - Рига, 1988. - № 3. - С. 104.
4 Здесь (цит. по: Токвиль А. Воспоминания... - М., 1893. - С. 74) и в нижеприведенных цитатах Токвиль развивает идею Н. Макиавелли о законе как обязательном условии свободы. «Справедливых законов и хороших установлений, - подчеркивал Макиавелли, - недостает всем государствам, где правление переходило и переходит от тирании к своеволию и от своеволия к тирании» (Макьявелли Н. История Флоренции. - Л., 1973. - С. 138).
но возможности осуществления бесклассового и безвластного общества, постреволюционная политическая структура — как позже в Италии (1922—1943) и Германии (1933—1945) — дала веские доводы в пользу «элитистских» трактовок политического процесса. В СССР еще труднее, чем в «буржуазном обществе», оказалось идентифицировать «господствующий класс» с «экономическим классом», вместо того он — в полном согласии с теоретиками «железного закона олигархии» (Моска, Михельс, Парето) — отчетливо совпал с группой, реально осуществлявшей социальную политику, «политическим классом». Политический класс, в данном случае, — «авангардная партия». Буквально по Михельсу, она составила «государство в государстве», а ее история — иллюстрацию того, как «организация из средства становится целью»1. Демократия не совместима с консолидированным меньшинством, представляющим собой подобного рода закрытую систему, поскольку основывается на несравненно более широком доступе к структуре принятия государственных решений для разномыслящих групп и отдельных лиц. Когда это условие соблюдено, главенство элит удерживается — в большей или меньшей степени
— в рамках законодательно оформленного процесса принятия решений.
IV
Названное условие создается «гражданским обществом». Примерно в конце XVIII столетия отдельные авторы начали использовать это понятие для указания на права и обычаи народа в целом, в отличие от прежнего словоупотребления «общество», отнесенного к тому, что позже стали называть «высшим обществом», по сути дела, к властному («причастному к власти») меньшинству. Наилучшее представление о демократизации дает именно продолжающийся по сей день процесс постепенного распространения понятия «общество» на все более широкий круг «простых» людей, осознание обществом человеческой значимости тех, кто, пока не переменился этос, не имел голоса в политических делах. Самым наглядным свидетельством сопутствующих перемен в политической области является расширение избирательного права. Факт, что каждый взрослый человек имеет право
1 Michels R. Political parties. - N.Y., 1959. - P. 370, 372.
голоса («один человек — один голос»), символизирует уважение, которое ему оказывается как личности и гражданину. Это положение контрастирует с тем, что было еще в XIX в. даже в Англии, когда уважалось достоинство только того, кто «имел вес». Не говоря уже о разного рода «классовых» цензах, достаточным поводом для лишения избирательного права считалась материальная зависимость от главы семейства. Так как выборы в гражданском обществе происходят на альтернативной основе, главная проблема политики заключается не в произволе элиты, а (в чем согласна социологическая классика, например, М. Вебер и Й. Шумпетер) в ее формировании в процессе конкурентной борьбы за голоса избирателей. В современных демократиях организующую функцию в избирательных компаниях выполняют политические партии, которые чем более зрелую форму имеет демократический строй, тем ближе к «свободным лигам» в понимании М. Острогорского1.
Надо сказать, тем самым индивидуальное волеизъявление в дальнейшем не совсем ограждено от искажений (необязательно злоумышленных). В силу открытого видным деятелем Великой французской революции Ж.А. Кондорсе и заново сформулированного английскими математиками Ч. Доджсоном (Л. Кэррол) и Ю. Нансоном так называемого парадокса выбора, ни одна система голосования не исключает того, что в кампаниях с участием трех и более кандидатов или партий предпочитаемые альтернативы не реализуются либо даже не обнаруживаются. Например, по итогам волеизъявления электората в Национальном собрании Франции 1951 — 1955 гг. голлисты получили 120 мест, коммунисты — 101, католический центр — 95, радикалы — 90, социалисты — 77. Соответ-ственно предпочтениям избирателей, казалось бы, следовало сфор-мировать коалиционное голлистско-коммунистическое правительство. Но (так как по политическим мотивам подобный альянс в тот период был невозможен) кабинет был создан из числа представителей третьей силы — радикалов, социалистов и католиков. Рассмотрев серию аналогичных случаев, Д. Блэк (см. его работу «Теория комиссий и выборов»2) счел правомерным констатировать негативную связь между теорией социального выбора и демократией, как бы подтвердив квалификацию демократии в каче-
1 Ostrogorski M. La democratie et les partis politique. - P., 1979. - 312 p.
2 Black D. Theory of committes and elections. - Cambridge, 1958. - 241 p.
стве «суверенитета бесправных», данную безотносительно к парадоксу социального выбора Ортега-и-Гассетом. С пророчеством Ницше — распространение равных прав таит в себе равное поражение в правах
— перекликается вывод ведущего современного специалиста по проблемам социального (рационального) выбора У. Райкера: «Фактически мы не знаем и не в состоянии знать, чего хочет народ»1. Вывод как будто бы сам напрашивался по результатам голосования на президентских, 1968 г., выборах в США. Никсон победил тогда Хэмфри с преимуществом в 0,7%, третий кандидат Уоллес набрал 14% голосов. В случае, если бы он не выставил свою кандидатуру, исход кампании, вероятно, был бы не в пользу Никсона.
Эти примеры нуждаются в несколько расширенном комментарии. Во-первых, нельзя не отметить, что регулирующая функция демократии как специфического социально-политического порядка (в зависимости от угла зрения это можно считать его преимуществом или недостатком) состоит, в частности, в «перевоплощении» индивидуальной воли в коллективную. Во-вторых, за абстрагированным сходством ситуаций, во «французском» и «американском» электора-тах просматриваются неодинаково «предустановленные» развязки политической жизни. Граждане Франции — де-факто и де-юре — избирают не совет министров, а парламент, который выполняет эту делегированную избирателями функцию, руководствуясь конституционной процедурой (в рассматриваемом случае — IV республики) и не пренебрегая принципами легитимности и эффективности. Легитимность — «правооснование управлять» (Вебер) — применительно к демократическому устройству обеспечивается общественным признанием правомерности системы законов, в силу которых сформированное таким образом правительство пришло к власти и отправляет свои обязанности. Эффективность — тем обстоятельством, что правительство — не обязательно «хорошее» правительство — в его наличном составе лучше, чем в ином, способно осуществлять свои задачи, удовлетворяя большинство населения, его главные группы влияния, например армию и экономические институты. В конкретной ситуации относительно высокий уровень легитимности и эффективности правительства был подтвержден тем, что в электорате и парламенте сто-
1 Riker W.H. Liberalism against populism: A confrontation between the theory of democracy and the theory of social choice. - San Francisco, 1982. - P. 112.
ронники альтернативных курсов — голлистов и коммунистов — находились, напомним, в абсолютном меньшинстве. Что до граждан США, то они — формально через посредство выборщиков, но фактически — прямым голосованием (выборщикам вменено в обязанность вотировать кандидатуры, намеченные партиями, согласно выраженным избирателями предпочтениям) — называют президента, как правило, из числа кандидатов от двух партий. Политическая практика, связанная с отклонениями от этого правила, как в случае с Уоллесом, не столь уж нередкими в развитых демократиях «англосаксонского» мира, убеждает в правоте распространенной здесь максимы «ничто не дает успеха, кроме самого успеха». Раскол политических сил на одном из флангов способствует укреплению позиций соперничающей группировки. Меньшинство — в конкретном случае избиратели, голосовавшие за Уоллеса, — очевидно, не воспринимает это обстоятельство как угрозу, ибо в противном случае, следуя логике коалиций, организационно сомкнулось бы с эвентуально слабой стороной1. В конечном счете, предпочтение, отдаваемое избирателями принципу свободного выбора перед тактическими соображениями, косвенно указывает на высокий уровень легитимности и эффективности государственной системы, иными словами, на ее устойчивость, заложенные в ней возможности ненасильственного развития политического процесса.
Несомненно одно: в либеральной (свободной) демократии — в США и ряде стран Западной Европы эта форма государственного устройства сложилась приблизительно к 1920 г. — политическая подоплека мотивации избирателей глубже, нежели о том позволяет судить механический подсчет голосов в той или иной избирательной кампании. Главное, что характеризует здесь умонастроение большинства, — это консенсус между группами с разной политической ориентацией в отношении фундаментальных целей политики и компромисс в отношении ее инструментальных средств. Политическая культура, отвечающая, в первую очередь, не «частным» политическим программам, а институированным демократическим методам принятия решений, не гарантируется самим по себе избирательным правом. Общество, где установки элиты не имеют директивного характера, эффективно и легитимно в той мере, в которой оно создает равенство гражданских условий, особенно в той сфере, что была очер-
1 См., например: Walt S.M. The origins of alliances. - Ithaca (N.Y.), 1990. - 336 p.
чена Токвилем, — для меньшинства (необязательно элитарного) в части самоуправления, интеллектуальной, нравственной и культурной свободы. В тех или иных пределах — в зависимости от того, насколько последовательно осуществляется разделение законодательной, исполнительной и судебной властей, — гражданские права и свободы обеспечены юридическим процессом. Но и тогда личность нуждается в некотором «противовесе» государственным властям — со стороны коллективных сил, опосредующих ее отношения с элитой.
V
В этом понимании, плюрализм не сводится к многопартийной системе. Партия — только одна из «вторичных групп» (Дюркгейм), являющихся непременным гарантом личной свободы в сети прочих промежуточных групп, обосновывающих индивидуальный статус, как то класс, этнос, конфессия, профсоюз и т.п. Демократизм конкретного общества проверяется, во-первых, тем, насколько оно способно предотвратить абсолютизацию влияния одного из только что перечисленных образований, и, во-вторых, мерой их независимости от элиты — возможностей, которыми совокупно располагает промежуточная социальная структура в вопросах формирования властной структуры. По социологическим данным, то и другое, с одной стороны, обусловливает открытость — относительно беспрепятственный доступ в него — политического класса, а с другой — сужает его и контрэлиты возможности манипулировать общественными настроениями. Наоборот, закрепощение промежуточной структуры политическим классом делает элиту более или менее непроницаемой, а «атомизированную» таким образом личность — прямым объектом манипуляций со стороны государственного аппарата. Переходная формация, создающая вероятность перехода и к демократии, и к тоталитаризму, — «массовое общество», хрестоматийным примером которого является Веймарская республика. Отчасти сходные моменты в развитии политического процесса наблюдаются в истории Франции.
В отличие от стран, где демократия «кристаллизовалась» от прецедента к прецеденту, как, например, в Англии и США, во Франции она возникла вследствие коренной ломки старого строя, незамедлительно вступив (Комитет общественного спасения, 1793) на путь «тоталитарной демократии», диктатуры «просвещенного авангарда», располагавшего
прерогативой выражать волю народа1. Через пятьдесят лет после того Ток-виль так размышлял о ходе событий: «Республика заменила монархию, реставрация заменила империю, наконец, наступило время июльской монархии. После каждой из этих перемен возникало убеждение, что французская революция окончилась, потому что изменила то, что с гордостью выдавалось за ее политическую цель: все это говорили, и всему этому верили. Увы!.. Французская революция переначалась в 1848 году — ведь и в это время она была лишь продолжением старой. А с течением времени ее конец все более отдаляется от нас и затемняется»2. Действительно, фундаментальные особенности французского общества ХХ в. свидетельствуют о неисчерпанности, быть может, неисчерпаемости колоссальной исторической метаморфозы, в свое время обозначенной Токвилем как «перемежающаяся анархия». Вплоть до 1901 г. в стране не была гарантирована свобода ассоциаций, и по сию пору они, в том числе политические партии и профсоюзы, остаются по большей части в стороне от конкретных задач по обеспечению адаптации граждан к меняющимся социальным условиям. В 1950 г. — и с той поры положение не слишком изменилось — состав большинства церковных приходов даже сельской Франции характеризовался «безразличием к христианским традициям»3. Наконец, критериям «независимой промежуточной структуры» не отвечает местное самоуправление: находясь под контролем назначаемых правительством префектов, местные власти не вполне способны защитить интересы граждан от корыстолюбия и произвола бюрократии.
Принимая во внимание прямо вытекающий из этого положения частый вывод из социологических обследований французского общества, — за пределами семьи люди «живут в почти полной изоля-ции»4, — содержание новейшей политической ситуации в стране остается проблематичным. Едва ли кто-либо с полной уверенностью способен ответить на вопрос, сводятся ли причины огромного — какого в тот период не пришлось выдержать ни одной западной демократии — количества массовых выступлений против конституционного порядка на протяжении почти четверти века после окончания Второй ми-
1 Cp.Talmon J.L. The origins of totalitarian democracy. - L., 1952. - XI, 366 p.
2 Токвиль А. Воспоминания... - М., 1893. - С. 74-75.
3 Bettelheim Ch., Frere S. Une ville fran§ais moyenne: Auxere en 1950. - P., 1950. -
P. 252.
4 Rose A. Theory and method in the social sciences. - Minneapolis, 1954. - P. 106.
ровой войны к трудностям, связанным со стабилизацией послевоенного кризиса, или же экстремистские движения следует в данном случае рассматривать как осложненный симптом «перемежающейся анархии»? Иными словами, достигла ли страна «коренного общественного переустройства, не воспринимается ли сгустившийся туман за окраину твердой земли»?1 Уникальный уровень политической культуры сегодняшней Франции, можно предположить, отражает новую ступень в тенденции «национального духа» к примирению традиции с прогрессом. Отмеченное уже в ранних конституциях — 1791, 1819, 1830 гг. — тяготение французов к порядку вещей, который Ла-файет определил как «монархию, окруженную республиканскими учреждениями», по-видимому, переросло «родовые» формы политического и религиозного идолопоклонства. Этой коллективнобессознательной трансформации общественного сознания в известном смысле отвечает принятая в 1958 г. Конституция V Республики: расширив права исполнительной власти в ущерб законодательной, она вместе с тем учитывает, что парламент, избирательное право, право собственности, свобода слова, относительная независимость судебной власти стали органическими категориями современного французского образа жизни.
К тому же «уязвимость», связанная с неразвитостью «промежуточных групп», частично восполнена освобождением личности в постиндустриальном обществе от нищеты и изнурительного труда, чему способствовали ориентированные на расширение нового среднего класса и укрепление его социальных позиций реформы послевоенных «буржуазных» правительств. Много более полная, чем когда-либо в прошлом, вертикальная и горизонтальная интеграция экономики — и в последнее десятилетие уравновешивающий крен экономического поглощения индивида курс соцпартии на формирование органов «повседневного действия», своего рода «базовых общин» граждан на производстве, в сфере культуры, на уровне потребления товаров и услуг — также образуют стадиально новые звенья политической системы, которые, дополняя друг друга, достаточно аранжируют ее легитимность. Несмотря на несколько избыточный по меркам аутентично демократического процесса авторитаризм политикоадминистративных институтов, коммуникации, обеспечивающие
1 Токвиль А. Воспоминания... - М., 1893. - С. 75.
доступ к власти, не перекрыты, а значит, элита не располагает возможностью монополизировать средства убеждения и принуждения. Непривилегированная часть населения, со своей стороны, относительно неподатлива в отношении попыток ее мобилизации (манипулирования) элитой, благодаря вышеназванным «противовесам» и отлаженной конституционной процедуре. По этим параметрам французская демократия, хотя долгосрочная ее перспектива остается скрытой во времени, в современном своем виде не имеет, как прежде, явных признаков ни олигархии, ни «массового общества» (равно обозначаемого в социологической традиции как «популистская», т.е. народническая, демократия). Того же, увы, нельзя сказать о политической системе современной России.
VI
Ее черты не выводятся из какой-либо одной причины, тем более момента такого, скажем, как апрель 1985 г. Массовидность — состояние, издавна знакомое русскому обществу. Из исследований, например постфевральской 1917 г. политической ситуации, правомерен итоговый вывод: нарушение преемственности во властных структурах, выразившееся в революционной форме перехода от самодержавия к демократии, создало предпосылки для успеха экстремистских массовых движений, который предопределил непродолжительность пребывания у власти демократического правительства. Однако коммунизм у власти унаследовал от последнего его главную проблему — массовизацию общества, ввиду чего политическая история советского периода была опытом, главным образом не утопического эксперимента («утопия у власти» — всего лишь один из эпифеноменов этого опыта, идеологический), но реконструкции, а затем упадка контроля над средствами принуждения в условиях на некоторое время «сублимированного» развала империи и стремительной трансформации преимущественно «сельской» культуры в «городскую». Октябрь 1917, вероятно, не самая безуспешная в русской истории попытка властного обуздания взбудораженного социума. В стране, не ведавшей гражданского общества1, политический процесс веками
1 В данном отношении примечателен меморандум Совета министров, приложенный к избирательному закону 11 декабря 1905 г., в котором, в частности, указыва-
продуцировал «массу, способную увлекаться примером. высокоблагородным или низким, или нравственно-безразличным»1, и соответственно массовые движения. В силу идеологически предустановленной редукции — как и во времена Н.К. Михайловского — их «история представляет до сих пор только гигантский склад материалов»2. Ясно лишь, что в противостоянии народа и власти, словами Л.Н. Толстого, «насколько становилась жестче, грубее, бесконтрольнее власть правительства, настолько усиливалось и уяснялось в народе сознание безумия, невозможности этого состояния»3.
Толстой диагносцировал гибельную линию создавшегося положения вещей в эпоху индустриализации: «народ не может освободиться от него (правительства) силою, вследствие тех практических приспособлений: железных дорог, телеграфов, скорострельных машин и др., владея которыми правительство может всегда подавлять всякие попытки освобождения, делаемые народом»4. Проницательная критика Толстым правительственной реакции на неповиновение, тем более посягательства народа на власть, в частности на революцию 1905—1907 гг., несла в себе зачатки того, что позже назвали «тоталитаризмом», — и он не ошибся.
В годы Первой мировой войны «уже родилась тоталитарная система. Прочее, — по суждению социолога ПА. Сорокина, — явилось ее продолжением — тоталитарные мероприятия царского правительства, правительства Керенского и, наконец, коммунистического правительства. Последнее в иной форме и под измененными лозунгами продолжило тоталитарную линию прежних режимов, доведя ее до предела. С этой точки зре-
лось: «. всеобщая подача голосов далеко не составляет последнего слова политического представительства.». Цит. по: Новгородцев П. Всеобщее избиратель-ное право пред судом русской бюрократии // Полярная звезда. - СПб., 1906. - 10 февр. - № 9. -С. 595.
1 Михайловский Н.К. Герои и толпа // Михайловский Н.К. Сочинения. -СПб., 1896. - Т. 2. - С. 95.
2 Михайловский Н.К. Герои и толпа // Михайловский Н.К. Сочинения. -СПб., 1896. - Т. 2. С. 106.
3 Толстой Л.Н. Чингиз-хан с телеграфом: Неизданная статья 1909 г. // Минувшие дни. - Л., 1928. - Январь. - С. 4.
4 Толстой Л.Н. Чингиз-хан с телеграфом: Неизданная статья 1909 г. // Минувшие дни. - Л., 1928. - Январь. - С. 4.
ния, коммунизм не был вдохновлен Лениным, Троцким и Сталиным»1. Полностью подтвержден историей был и прогноз Толстого: царское правительство «само собою без борьбы падет.».
То, что новорожденный коммунистический режим воспринял традицию раскола между политическим классом и обществом и геостратегические устремления «Третьего Рима» (аналогично тому, как «третий рейх» попытался воспроизвести геополитические тяготения [немцев эпохи Священной Римской империи]) объясняет, почему он не состоялся в качестве «прорыва в будущее». Ставши, как и царизм, заложником непонимания естественного пути национального строи-тельства2, «реальный социализм» сохранялся постольку, поскольку обеспечивалась материальная база имперской политики и был эффективным главный инструмент политического контроля — «партия нового типа». Военно-промышленный комплекс, как известно, не удалось адаптировать к новейшей фазе ядерного века — электронной революции. Партию — уберечь от пагубного процесса дерадикализации.
Чтобы развить успех — установить действенное управление обществом, — большевистское ядро, желая заручиться поддержкой масс, избрало линию на расширение партийных рядов, и вскоре эта линия доказала правоту общего заключения, к которому пришел Р. Михельс: «По мере организационного роста (радикальная) партия утрачивает революционный пыл, становится все более инертной»3. В конкретном случае факторами нарастающей инертности, помимо самого успеха — захвата власти, явились особенности государственной идеологии и качество партийных кадров. Исходная политическая доктрина — марксизм — предполагала принципиально иные обстоятельства и иное направление социальных преобразований, иные цели, нежели государственная, тем более имперская, политика. В идеологии, понятно, стало важным не то, что высказывалось (лозунговая, ритуальная ее часть, система догм), а то, что оставалось невысказанным (прескрептивные правила поведения, подкрепленные тоталитарными санкциями). Индоктринация идеологии этого типа, принято счи-
1 Sorokin P.A. Man and society in calamity. - N.Y., 1943. - P. 137- 138.
2 Традиционной, хотя и «доведенной до предела», была в том числе стратегия построения великой промышленной и военной державы посредством расширения основной базы индустрии в ущерб развитию сельскохозяйственной сферы.
3 Michels R. Pоlitical parties. - N.Y., 1959. - P. 373.
тать, составляет наилучшее условие «образа поведения, обеспечивающего наибольшее сопротивление изменению»1. Коллизия предписанного идеологией образа поведения и личного опыта партийных кадров, взращенных в «отчужденной» обстановке Первой мировой и гражданской войн, а позже, в подавляющем большинстве — форсированного промышленного развития за счет экспроприации (коллективизации) крестьянства и т.п., представляет собой сравнительно хорошо изученную сторону общественной драмы2.
Вероятно, опасности, вытекающие из этого положения, тем или иным образом учитывались вождями. Иначе трудно понять, отчего была так велика озабоченность первого же их поколения вопросами партийного строительства; почему с уходом с политической сцены лидеров, к личной преданности которым побуждали харизма и страх, партийной верхушке все труднее было практиковать «демократический централизм» в отношении карательных органов, армии, протонационалистических элитарных групп в республиках и т.п.; зачем явился «принцип материальной заинтересованности» кадров. «Секрет держания масс в повиновении очень прост, но представляет собой нечто очень скользкое и обоюдоострое», — некогда писал Михайловский3. Экстраординарная возможность убедиться в этом предоставилась, когда партия, бывшая к этому времени уже «массовой партией», отринула даже намек верхов на реформу («линию ХХ съезда»), предпочтя ей политику конформизма. Так, дерадикализация «авангардной партии» увенчалась общественным «застоем», в период которого чреде «верных ленинцев» у кормила власти все сложнее бы-
1 Колб У. Изменение значения понятия ценностей в современной социологической теории / Современная социологическая теория в ее преемственности и изменении. - М., 1961. - С. 151.
2 Превосходно отраженную, в частности, в беллетристике. Вот, например, характерный «полунемой» диалог двух руководителей «низшего звена» из романа Ф.А. Абрамова: «.Чего не сделаешь ради победы. В общем, люди, как чуда, ждали победы. Все, все изменится. На другой же день. Понимаешь? А как изменится, когда вся страна в развалинах?
А ты думаешь, никак нельзя было накормить эту бабу досыта. сразу после
войны?
Я думаю. Мы с тобой солдаты, а не думальщики...» (Абрамов Ф. Две зимы и три лета. - Л., 1973. - С. 520).
3 Михайловский Н.К. Герои и толпа // Сочинения. - СПб., 1896. - Т. 2. -
С. 190.
ло сопрягать псевдосоциалистическую пропагандистскую риторику с внутренними побуждениями. Их жизненный опыт, как и всей последней генерации партийных кадров, формировался в годы Отечественной войны под сильнейшим идеологическим воздействием мотива, во-первых, дифференциации наград и привилегий и, во-вторых, «национальной гордости» в духе мировосприятия «своего» как «срединной земли», а «чужого», всего того, что находится за ее оградой, как «враждебного».
Этиология «вертикали» и «горизонтали» политического класса объясняет феномен его «обуржуазивания» — в наши дни уже не в переносном, а прямом смысле этого слова: разрыв с пусть даже лозунговым эгалитаризмом в пользу партикуляризма, как его понимают, «капиталистического выбора»; открыто практикуемый элитарный образ жизни; приватизация должностных позиций, в ходе которой роль администрации меняется на роль собственников; отказ от интернационалистской эсхатологии и обращение к фундаменталистским ценностям (в центре и «отраженно» в национальных окраинах). В сущности, в разрушении реликтовой политической системы, стеснявшей эти — нельзя сказать однозначно, регрессивные — тенденции, вожделения контрэлиты (вчерашнего партактива, ведущего недолгую свою родословную от «партийных масс») сомкнулись с «прагматической» тактикой номенклатуры, а затем ее захлестнули и смяли. В результате, каким бы в прочих чертах ни был исход покушения обанкротившегося политического класса на роль «экономического класса» в стиле 1а188е2-Га1ге, в современной политической системе более, чем в прошлом, оказалась вакантна функция компетентной управленческой иерархии. Эта черта контрастирует с современным типом демократии
— общества высочайшей административной координации социальных процессов.
При том, что наследие олигархии далеко еще не изжито, элита лишилась властной монополии, но ее взаимоотношения с народом не регламентированы действенной конституционной процедурой. Их фон пронизан симптоматикой политического цинизма на одной стороне и притупления «житейской мудрости» на другой — на стороне народа, которому средства «гласности» годами прививали убеждение, будто представительный характер власти избавляет от ответственности разграничивать благоприятные и неблагоприятные последствия поведения элиты. В этом общественном состоянии высока вероят-
ность перерастания реакции апатии в активистский социальный процесс, в стиле «прямого действия»: люди не имеют благоприобретенных навыков, да и способов влиять на события, например, через посредство автономных коллективов, где они выступали бы в ипостаси не только объекта, но также субъекта ответственных политических решений. Между тем переориентация экономической и социальной политики должна вызвать гигантскую трансформацию общественной структуры. Едва ли приходится ожидать, что правящие круги, которым недостало ответственности, чтобы, выйдя за рамки церемониальной демократии, своевременно использовать существующие бок о бок с массовыми и тоталитарными тенденциями возможности для укрепления демократического порядка, смогут предотвратить сдвиг общественных настроений при новой парадигме развития в направлении политического экстремизма. Масштаб, который примет социальная дезинтеграция, следовательно, будет зависеть главным образом от интенсивности стихийного экономического кризиса.
Выходит, что прямой переход от популистской демократии к свободной демократии перекрыт, и, значит, доминантный на территории бывшего Союза процесс самоопределения народов открыт по преимуществу в сторону «этнического» национализма, символ веры которого «национальное пробуждение» в терминах воображаемой традиции: общенациональной гармонии интересов и целей. Но рано или поздно «реставративная» направленность национализма этого типа, будь он аргументирован «духом» клира и аристократии либо идеями «крови и почвы», войдет в противоречие с еще одним доминантным — как свидетельствует история стран, вступивших на путь современной государственности одним, двумя, а то и тремя столетиями раньше, — цивилизационным процессом: ни одно общество не может заимствовать у другого его технику экономического роста, не восприняв вместе с тем его дух и ценности1. Таким образом, полностью не исключен иной путь национального волеизъявления — не в пользу отчуждения власти, на этот раз во имя «традиции», а к установлению отношений, гарантирующих суверенитет народа в форме рациональной государственной администрации по типу наций — государств. Опыт стран, прошедших сравнительную фазу развития сво-
1 Cp. Toynbee A. «Civilization on trial» and «The world and West». - Cleveland (N.Y.), 1963. - 348 p.
ей политической системы, убеждает в том, что этот путь выводит на либеральную демократию. Видимо, следует считаться с вероятностью «соскальзывания» с одного пути на другой, но, в чем можно быть уверенным: смена форм государственного устройства будет происходить уже не по предначертаниям политиков, а под воздействием «действительного хода вещей, а не воображаемого»1.
1 Макиавелли Н. Государь. Цит. по: Макьявелли Н. История Флоренции. - Л., 1973. - С. 367.