Научная статья на тему 'Архитектура как архитектоническая ось культуры (по произведениям А. С. Пушкина)'

Архитектура как архитектоническая ось культуры (по произведениям А. С. Пушкина) Текст научной статьи по специальности «Языкознание и литературоведение»

CC BY
915
94
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
Ключевые слова
АРХИТЕКТУРА / ПОЭЗИЯ / АРХИТЕКТОНИКА / А. С. ПУШКИН / ARCHITECTURE / POETRY / ARCHITECTONICS / PUSHKIN

Аннотация научной статьи по языкознанию и литературоведению, автор научной работы — Стеклова Ирина Алексеевна

Автор исследует проблему межвидовых связей в отечественном искусстве первой половины XIX века в феномене проникновения друг в друга столь различных эстетических сфер, как литература и архитектура. Прослеживаются конкретные характеристики архитектурного пространства в поэзии А. С. Пушкина. Разбирается семантический вклад задействованных в сюжетах деталей, символов, знаков в обличье архитектуры, смысловой диапазон пространственно-временных построений, обусловленных, помимо поэтического видения, и объективностью универсальных общекомпозиционных законов.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.
iНе можете найти то, что вам нужно? Попробуйте сервис подбора литературы.
i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.

Architecture as an architectonic axis of culture (on Pushkins works)

The article discusses interrelation of various forms of the Russian art of the first half of the XIXth century, namely such different esthetic spheres as literature and architecture. A. S. Pushkins specific characteristics of architectural space are presented. The contribution of details, symbols, signs in the guise of architecture to an overall meaning and semantic range of spatial-temporal constructions are investigated in terms of their poetic interpretation and composition structure.

Текст научной работы на тему «Архитектура как архитектоническая ось культуры (по произведениям А. С. Пушкина)»

УДК 72.03:82"18"

Вестник СПбГУ. Сер. 15. 2012. Вып. 3

И. А. Стеклова

архитектура как архитектоническая ось культуры (по произведениям а. с. пушкина)

Александр Сергеевич Пушкин стал символом русской культуры и уже многократно перерос заработанную при жизни славу. А признание за художником национально-символического статуса — акт, от его личного пространства абстрагирующий, означающий определенную завершенность общественного реноме, отрыв от необходимости что-то обосновывать, подтверждать, доказывать. Однако данный символ на витках неизбежных переоценок лишь преумножал реальную силу оригинала, расширяя сферу его влияния, перенимая и перегруппировывая все новые тому достоверные свидетельства, продолжая объединять и втягивать в нескончаемый диалог всех пребывающих освоиться в культурно-историческом поле отечества, причем с самых неожиданных, казалось бы, сторон, например из архитектуроведения.

Известно, что тенденции русского зодчества, несущие множественные черты прошлого и настоящего, вольно или невольно были отражены поэтом в поэме «Медный всадник» — от геополитических предпосылок рождения Петербурга до философии переживания его пространства как произведения большого, захватывающего искусства. Не прекращая двухсотлетних споров о расстановке сил в сюжетообразующем конфликте повести1, многие исследователи сходятся на том, что предваряющей картиной града Петрова с троекратной анафорой «Люблю» Пушкин показывал установку на принятие данного порядка вещей, которое даже вместе с борьбой и попутным трагизмом не должно переходить в уныние и ожесточение. В нем заключается замысел мироздания, по сути мудрого и прекрасного, где все есть и будет на своих местах. Получилось, что поэт несет весть об этом, нагружая воплощенный в конкретной архитектуре город этико-философскими измерениями как проявление и дар вселенской архитектоники.

Обойти архитектуру в поле факторов, повлиявших на Пушкина, — то же самое, что насильно изъять ее из среды обитания или из семьи пластических искусств:

К тебе явлюся я; увижу сей дворец, Где циркуль зодчего, палитра и резец Ученой прихоти твоей повиновались И, вдохновенные, в волшебстве состязались

(«К вельможе») [1, т. 3, с. 239].

Можно предположить, что интуитивное стремление художника встроиться собственным миром в эту общую архитектонику опиралось на реальные образцы разумного и иерархически организованного творения, в том числе на архитектурные, самые заметные и близкие в окружающей действительности — объемно-планировочные,

1 Здесь и далее выделены курсивом цитаты А. С. Пушкина, а также слова в значении цитируемых контекстов.

© И. А. Стеклова, 2012

функциональные, конструктивные элементы. Самоценные, без уточнений образы площадей, улиц, домов, врат, дверей, сводов, порогов, крылец и т. д. обретали в умозрительно возводимых пространствах новое символическое звучание:

...Иныеуж за мной гнались; но я тем боле Спешил перебежать городовое поле, Дабы скорей узреть — оставя те места, Спасенья верный путь и тесные врата

(«Странник») [1, т. 3, с. 311].

Пожалуй, наиболее освоенными формами из довольно ограниченного образно-смыслового ряда у А. С. Пушкина были своды. Ими он замещал не только исторические и современные объекты, но и весьма отвлеченные сферы, в частности преисподнюю. Это придавало им если не зримость, то хотя бы логику в наиболее доступном практически каждому чувственном толковании:

Какой огромный сводов ряд, Но где же грешников варят? Все тихо — Там, гораздо дале. — Где мы теперь? — В парадной зале

(«Наброски к замыслу о Фаусте») [1, т. 2, с. 274].

Конкретная рациональная конструкция, равно инженерная и художественная, оказывалась настолько универсальной, что подходила к гипотетическому укладу всех физических и метафизических областей и даже к общим их апокрифичным началам и закономерностям. Ведь и самая фантастическая всеохватность нуждается как в выявлении своего местоположения, в отчете характера связи с другим и большим, так и в автономном, внутреннем структурировании, тяготеющем к надежной, стабильной архитектонике:

Земля недвижна; неба своды, Творец, поддержаны тобой...

(«Подражание Корану») [1, т. 2, с. 188].

Ценность ясности, незыблемости сводчатого мироздания утверждалась не только в приведенной стилизации Корана. Его строй в стихах и прозе завязывался все чаще не на локальных доминантах, а на звездах, сторонах света, направлениях: право — лево, вверх — вниз и т. д.

...Надо мной в лазури ясной Светит звездочка одна, Справа — запад темно-красный, Слева — бледная луна

(«Надо мной в лазури ясной») [1, т. 3, с. 207].

Хорошо, если внешние, гравитационные координаты в этом поле закреплялись, и тем, что «небо слилося с землею», или «темное небо смешалось со снежным морем»,

или «мутно небо, ночь мутна», посылалось своевременное предупреждение, сигнал о грядущей беде:

Земля волнуется — с шатнувшихся колонн Кумиры падают!

(«Земля волнуется — с шатнувшихся колонн») [1, т. 3, с. 261].

Создается впечатление, что размышления поэта о смыслах бытия, разворачиваемые по ходу текстов, моделировались пространственно, конструктивно, в архитектоническом выражении. Если так, то уподобление собственного дела жизни бесплотной оси памятника нерукотворного, куда более долговечного и весомого, чем вертикаль гранитного монолита на Дворцовой площади, будет выводиться не только от Горация и Державина:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный, К нему не зарастет народная тропа, Вознесся выше он главою непокорной Александрийского столпа

(«Я памятник себе воздвиг нерукотворный») [1, т. 3, с. 340].

Поэтические образы расправляли свои философские подуровни в непосредственном трехмерном раскрытии: в форме по первородным ее определителям. Например, в варианте окончания Отрывка «Осень» каждое из потенциальных притяжений лирического героя активизировалось, примеряя на себя эпитет, относящийся к исходной пространственной позиции:

Ура!.. куда ж нам плыть?.. какие берега

Теперь мы посетим: Кавказ ли колоссальный,

Иль опаленные Молдавии луга,

Иль скалы дикие Шотландии печальной,

Или Нормандии блестящие снега,

Или Швейцарии ландшафт пирамидальный...

(«Из ранних редакций») [1, т. 3, с. 426].

Одинаково неведомые земли перебирались лирическим героем стихотворения по одному из имманентных свойств: масштабу, цвету, фактуре, геометрии объема. Набор предположений автора свидетельствовал о стереоскопичности его представлений о форме, но совсем не исчерпывал всей распахнутости, свободы поэта в способах подхода к первоосновам действительности. Кроме упомянутых универсальных характеристик формы им затрагивались и другие явленные в ней отношения: светотеневые, тепло-холодные, ритмические, климатические, статические и т. д., — поставленные в самую сильную позицию:

Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды, От финских хладных скал до пламенной Колхиды, От потрясенного Кремля До стен недвижного Китая...

(«Клеветникам России») [1, т. 3, с. 210].

В попытках раскрытия пространственной целостности с нескольких ее сторон различные дома, деревни, города рассматривались в ортогональной системе координат, в распоре между землей и небом. Они делились на большие и малые части, структурировались, осваивались композиционно. Наконец, монтировались с каким-либо важным свойством, признаком, деталью. При этом все качества, параметры получали дополнительную (идеологическую, этическую, философскую) нагрузку. И в результате, как сформулировал это В. Ф. Ходасевич, «целые ряды заветнейших мыслей и чувств оказываются неизъяснимыми иначе, как в пределах пушкинского словаря и синтаксиса» [2, с. 375].

Характерно ошибочное цитирование В. И. Ивановым (видоизмененное по памяти) начальных строк ершовского «Конька-горбунка» как однозначно пушкинских: «В тридесятом государстве, против неба на земле жил мужик в своем селе» [3, с. 341]. От неба до земли — это Русь «вообще». Спонтанность, с которой данное измерение собственно русского пространства слилось в сознании соотечественников с образностью А. С. Пушкина, свидетельствует о приоритете именно его художественного видения: страна как безбрежный, разреженный и сквозной по вертикали промежуток бытия. Потому-то сквозь намеренное балагурство рассказчика слышится до сих пор и некоторое удовлетворение от того, что «страна, по имени столицы своей Горюхином называемая, занимает на земном шаре более 240 десятин» («История села Горюхина») [1, т. 6, с. 124].

Национальная ментальность артикулировалась поэтом в более или менее условных образах и малой величины, и крупномасштабного архитектурного пространства. В сказках это делалось в самом отвлеченном, отобранном виде, но с кратчайшей исто-рико-архитектурной составляющей, которая при канонической удаленности от бытовой реальности оказывалась как раз не запредельной:

В море остров был крутой, Ни привольный, ни жилой; Он лежал пустой равниной; Рос на нем дубок единый; А теперь стоит на нем Новый город со дворцом

(«Сказка о царе Салтане») [1, т. 4, с. 318].

Аналогичным преобразованием через два года после «Сказки о царе Салтане» будет осмыслено рождение конкретного невского пространства. А радостное обстоятельство, что в городе, где княжил Гвидон, «все богаты, изоб нет, везде палаты», говорит всего лишь о естественной очередности архитектурных приоритетов благополучия.

В общем-то народная утопия и возводилась на зримом, проверенном прагматизме с наиболее весомыми (буквально) вещественными доказательствами. Живая символика творилась у А. С. Пушкина также — в слое пересечения фольклорно-мифологи-ческого и реального планов: раскрытие историко-архитектурных процессов в работе заурядных функциональных и конструктивных элементов вырастало до уровня бытийной, витальной, философской значимости. Эти элементы, будучи подручными средствами народного творчества, компенсировали вкупе с художественностью изложения крайнюю лаконичность формы и отсутствие каких-либо авторских разъяснений волшебства.

За универсальной схемой общепонятного историко-архитектурного процесса вынужденная жанром мораль скрывалась у А. С. Пушкина не раз. Например, на спрямленную линию эволюции жилища была нанизана фабула «Сказки о рыбаке и рыбке»:

А землянки нет уж и следа; Перед ним изба со светелкой, С кирпичною, беленою трубою, С дубовыми, тесовыми вороты. Старуха сидит под окошком...

(«Сказка о рыбаке и рыбке») [1, т. 4, с. 340].

И не удивительно, что после землянки и избы появился высокий терем, дальше царские палаты — действительные ступени социально-экономического роста, архитектурно-пространственное воплощение легковерной мечты, порожденной бесхитростной крестьянской оборотливостью. Подхваченная поэтом ритуально-игровая традиция с трехэтапным испытанием героя лишь усугублялась в своей природной мудрости изъяснением через безмолвный, несуетный архитектурный ряд. С ним эффект неизбежного спада с высот гордыни, развенчания незаслуженных подарков жизни обретал нравоучительную однозначность и доходчивость в самых монументальных закреплениях.

Заветы народной культуры в самом условном в литературе сказочном разрешении проявлялись в изящных притчах А. С. Пушкина, развивающихся в пределах вечности, сверхпросто и концентрированно наглядно. Архитектура с положенным разномастным предметным наполнением как раз не лукавила, а расставляла все по законным, справедливо заработанным местам:

Дверь тихонько отворилась. И царевна очутилась В светлой горнице; кругом Лавки, крытые ковром, Под святыми стол дубовый, Печь с лежанкой изразцовой. Видит девица, что тут Люди добрые живут

(«Сказка о мертвой царевне и семи богатырях») [1, т. 4, с. 348].

Речь здесь идет не только об исторически обусловленном прагматизме архитектуры, но и о сопутствующих ей в национальном сознании этических накоплениях, в выражении вечного противоборства добра и зла. Посредство архитектурного акцентирования практически безошибочно заставляло похожие в целом пространства говорить о прямо противоположном. Например, если в «Сказке о мертвой царевне и семи богатырях» описание дома внушает надежду, то в сказке-балладе «Жених» оно, почти такое же, наоборот, настораживает:

И вдруг, как будто наяву, Изба передо мною. Я к ней, стучу — молчат. Зову — Ответа нет; с мольбою

Дверь отворила я. Вхожу — В избе свеча горит; гляжу — Везде сребро да злато, Всё светло и богато

(«Жених») [1, т. 4, с. 299].

В исследованиях произведений А. С. Пушкина весьма устойчива уверенность, будто поэт не столько синтезировал, сколько копировал приметы знакомых, запомнившихся окрестностей, в частности архитектурные. Эта уверенность, возможно, зародилась попутно осмыслению феномена исключительной художественной правдивости поэта, развернутому в ряде фундаментальных классических трудов как вторичный след, побочная тому отдача. Или же потому, что поэт однажды согласился с оценкой себя как «поэта действительности» («Денница») [1, т. 7, с. 78], что обернулось для многих неоспоримым руководством к буквальному и неуклонному за данной формулой следованию.

То, что у многих пушкинистов, вступавших в архитектурные пространства поэта, появлялась настоятельная потребность в поиске их прямых, безусловных прототипов, в воссоздании единственной для каждого случая, современной поэту предметно-пространственной среды с позиционированием в ней его самого, естественно:

Везде передо мной подвижные картины: Здесь вижу двух озер лазурные равнины, Где парус рыбаря белеет иногда, За ними ряд холмов и нивы полосаты, Вдали рассыпанные хаты, На влажных берегах бродящие стада, Овины дымные и мельницы крилаты; Везде следы довольства и труда...

(«Деревня») [1, т. 1, с. 318].

Образы, озвученно снятые А. С. Пушкиным с натуры: напрямую, синхронно или с отставанием, по памяти, — отсылающие к заветным местам, к зацепившимся в восприятии архитектурным объектам, составляют какую-то часть его пространственных построений, но совсем не исчерпывают их. Есть остальные, и наклеивать зарифмованные ситуации на локальные историко-архитектурные реконструкции без предварительного распоряжения автора, самовольно прописывать их в заведомые производные от узкоконкретной биографической данности не совсем корректно. Жесткий упор художественности на конкретике, пусть и тщательно исторически выверенной, — шаг к упрощению, обеднению творчества с ограничением степеней свободы и насильственным иссечением импульсов фантазии, к автору, чуждому всякого натурализма, совсем не приближающий. Из всех вопросов, связанных с происхождением архитектурных построений А. С. Пушкина, это такая же крайняя, натянутая позиция, как и ее противоположность — утверждение полной независимости поэта от обстоятельств повседневности и литературоцентричности в абсолюте.

В самом деле, отрывать словесные абстракции А. С. Пушкина от действительности, отделять поэтические размышления о закономерностях мироустройства, о вневременной архитектонике от органически присваиваемого человеком вещества реальной жизни тоже не получается. Искусство надстраивается над жизнью, перенимая особенности трехмерных (в числе прочих) форм как черновой производственный матери-

ал, перераспределяя, соподчиняя, гипертрофируя или ослабляя их с тем, чтобы интегрировать и заострить планируемое восприятие, ибо «цель художества есть идеал, а не нравоучение» («Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной») [1, т. 7, с. 276]. Даже в побуждении к сопоставлению отвлеченных вербальных и более или менее конкретных визуальных образов заложены допуск их причинно-следственной связи, механизмы взаимообмена с надеждой на целостность и глубину авторского раскрытия и короткой натуры, бытия.

Есть резон в привязке к обоим пределам, к неизбежной двойственности концептуального интервала, поскольку все прозаические и поэтические конструкции поэта напрягаются парой полюсов: вплетаются так или иначе в какие-то традиции изящной словесности и воплощают в той или иной степени эмпирический опыт их творца. В измерении литературных пространств реальными архитектурными пространствами скрыто искушение выбором положения между ними, пропорционированием авторской и исторически-объективной составляющих:

По воскресеньям, летом и зимою, Вдова ходила с нею к Покрову И становилася перед толпою У крылоса налево. Я живу Теперь не там, но верною мечтою Люблю летать, заснувши наяву, В Коломну, к Покрову — и в воскресенье Там слушать русское богослуженье

(«Домик в Коломне») [1, т. 4, с. 37].

Начала художества уже нацелены на идеал и не дублируют, не копируют действительность (с архитектурой в авангарде по преимущественному праву созидания, оформления, упорядочивания среды обитания), а, преображаемые, поднимаются на новый уровень ее осмысления, с новыми нормами точности. В этом разрезе адресно упоминаемая в текстах А. С. Пушкина архитектура, петербургская, московская или деревенская, — его личная жизнь и частная творческая мастерская, а также общедоступный, самостоятельный факт искусства. Только и менее определенная, и намеренно удаленная от реальности архитектура — все та же жизнь, постоянный и объективный источник вдохновения поэта.

Архитектуроведческий комментарий к классическому литературному материалу — акт внимательного рассмотрения изображенного под тем или иным углом предмета, не замечаемого по обыкновению ни во время чтения, ни после, обреченный на столкновение с фронтом правомерной критики как необоснованная и бесцельная вольность, работа с надуманным фантомом, ассоциативным послевкусием и т. п. Что правильно и по сути, и по смирению перед тем, что даже самые добросовестные прорывы в гуманитарные глубины художественных произведений ограничены по определению. В данном случае, на пересечении бездонного автора и бездонной сферы, это особенно уязвимо, но и особенно заманчиво — в ракурсе возможных совмещений абсолюта словесной выразительности с абсолютом безмолвной выразительности.

Субъективность синхронного прочтения поэзии, прозы, публицистики А. С. Пушкина и историко-архитектурных процессов спасается по большей части объективностью привнесенных интеллектуально-эстетических достоинств опоры исследования.

Хотя бы потому некоторые перспективы у неизбежно романтического преображения самой незрелой гипотезы есть. Под защитой В. Э. Вацуро оно «не только не противоречит науке, если в фактической своей части может быть документально подтверждено, но служит именно научному концептуальному осмыслению личности и эпохи» [4, с. 34].

Не на творчество А. С. Пушкина само по себе, не на архитектуру пушкинского времени отдельно опирается данная концепция, а на реконструкцию связей между ними, на зыбкую область отражений, соединяющую профили обстоятельств реальности с движением самой независимой русской мысли. Остается надеяться, что «зачастую именно умозрительная, априори субъективная модель какого-либо историко-культурного процесса позволяет увидеть в рассматриваемом явлении то, что прежде ускользало от мысленного взора. Происходит это благодаря самой методологии моделирования, которая неизбежно обобщает объект исследования и акцентирует в нем лишь то, что соответствует выдвинутой гипотезе. В этом слабость такой методологии, скажете вы, и будете правы. Но в этом и ее сила. Именно однонаправленность логических выкладок высвечивает не познанное, ранее не воспринимавшееся как семантическое единство. Другими словами, историко-культурные модели, большинство из которых не могут быть приняты как единственно верные, тем не менее, нередко помогают глубже всмотреться в тот или иной известный факт и вновь, с полнотою и свежестью, ощутить его как неповторимую историко-культурную данность» [5, с. 106].

Архитектурно-композиционный анализ умозрительных построений в стихотворных, прозаических и драматических произведениях А. С. Пушкина — эксперимент. Но мотивация для вывода планов содержания и словесного выражения пространства (в драматургии — и сценического) на уровень графической, схематической наглядности, в контекст реалий стилеобразования, есть. Отражение архитектуры в текстах поэта рассматривается как важная часть непрерывного круговорота — рисунок следствий (авторского восприятия зодчества и литературы), превращающийся в рисунок причин (читательского отношения к архитектурному пространству).

Пространство короткой жизни А. С. Пушкина можно собрать из рассеянных по разным сочинениям ландшафтов с тщательно отобранными архитектурными знаками, по которым при желании угадываются видовые кадры Москвы, Царского села, Михайловского, Болдина и т. д. Но они же одновременно узнаются читателями как про-тотипические, архетипические опоры их индивидуального опыта, вызывают доверие к предложенному характеру изображения и присваиваются (в силу уровня художественности) для моделирования личного и общего грядущего. Вполне возможно, что минимум образов архитектуры, изъясненный пушкинским слогом, — та субстанция, что питала и питает (в числе прочего) «мифологический горизонт профессиональной мысли, в котором порождаются архитектурные формы, отмеченные стилевой определенностью», в соответствии с гипотезой, обоснованной А. Г. Раппопортом [6]:

Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой ее гранит, Твоих оград узор чугунный, Твоих задумчивых ночей Прозрачный сумрак, блеск безлунный...

(«Медный всадник») [1, т. 4, с. 276].

Кроме современности и истории А. С. Пушкин, конечно же, думал о вечности. Но для выражения представлений, вроде бы не соприкасающихся с реалиями, бытом, конкретикой, использовались образы, убедительные по надежности привязки ко всему вышеперечисленному — по накопленному житейскому опыту, логике приземленной действительности. Архитектура, будучи конкретным материальным носителем самых абстрактных значений, в подобные размышления вписывалась идеально, и философские смыслы бытия моделировались с ее помощью конструктивно и архитектонически. И весомые озвученные факты, и вторичные отголоски отношения поэта к архитектурному пространству органично растворены в его текстах, но работают как в отдельности, так и между собой, и сообща: продолжая, корректируя, достраивая друг друга в прозаических, стихотворных и графических образах, в основательных суждениях и беглых замечаниях, в ошибках и анахронизмах. Все они имеют глубинную связанность в интеллектуально-художественном контексте творчества поэта, отражая его неизменный интерес к жизни.

Настаивать на том, что А. С. Пушкин был выдающимся знатоком зодчества, нет решительно никаких оснований. Только в силу совпадения энциклопедической образованности, абсолютного эстетического вкуса, внутренней свободы и непревзойденного таланта именно ему удалось затронуть те сущностные свойства зодчества, что обеспечивают постижение многомерности этого феномена. Речь идет о бессрочных по общекультурной значимости и сверхорганичных по читательскому усвоению результатах некоего встречного движения, о реальной предрасположенности А. С. Пушкина к контакту с архитектурой и об архитектуре, прорывавшейся в поэзию и прозу молчаливо, но неуклонно, настоятельно нуждаясь в увеличивающем зеркале, в самых точных, но ярких вербальных эквивалентах. Вычленять их из равноправия прочих художественных элементов сочинений А. С. Пушкина следует по строго оговоренным правилам, поскольку естественная и неделимая гармония словесных композиций, выведенная легко, без видимых трудозатрат, — важнейшее отличие уникального в русской культуре почерка.

Источники и литература

1. Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: в 10 т. Л.: Наука, 1977. Т. 2. Стихотворения, 1820-1826. 399 с.; 1977. Т. 3. Стихотворения, 1827-1836. 495 с.; 1977. Т. 4. Поэмы. Сказки. 447 с.; 1978. Т. 6. Художественная проза. 575 с.; 1978. Т. 7. Критика и публицистика. 543 с.

2. Ходасевич В. Колеблемый треножник // Пушкинист. М.: Современник, 1989. Вып. 1. С. 370-379.

3. Иванов В. Два маяка // Пушкин в русской философской критике: конец XIX — первая половина XX вв. М.: Книга, 1990. C. 330-342.

4. Вацуро В. Э. Карамзин возвращается // Литературное обозрение. 1989. № 11. C. 33-39.

5. Нащокина М. В. Ренессансоподобие в русской архитектуре середины XIX — начала XIX вв. // Архитектура мира. Материалы конференции «Запад-Восток: античная традиция в архитектуре». М.: Architectura, 1994. C. 106-109.

6. Раппопорт А. Г. К пониманию архитектурной формы. URL: www.arhi.ru (дата обращения: 25.11.2011).

Статья поступила в редакцию 17 мая 2012 г.

i Надоели баннеры? Вы всегда можете отключить рекламу.