УДК 82.081
ББК 83.3 (2 Рос=Рус)6
Урюпин Игорь Сергеевич,
кандидат филологических наук г. Елец Uryupin Igor Sergeevich,
Candidate of Philology Yelets
Архетип «русского бунта» в творчестве М.А. Булгакова: национальный историко-культурный феномен самозванства и его воплощение в романе «Белая гвардия» и пьесе «Батум»
The Archetype of ‘Russian Riot’ in M.A. Bulgakov’s Works: National, Historical and Cultural Phenomenon of Imposture and its Personification in “The White Guards” Novel and “Batum” Play В статье И.С. Урюпина исследуется мифопоэтический аспект творчества М.А. Булгакова: на материале романа «Белая гвардия» и пьесы «Батум» анализируется архетип «русского бунта» и его смысловое ядро - самозванство, выступающее национальным культурно-философским феноменом, который в ХХ веке глубоко осмыслил писатель.
The article is devoted to the mythopoetic aspect of M.A. Bulgakov’s works. I.S. Uryupin analyses the archetype of ‘the Russian riot’ and its meaningful core (the imposture) which is the national historical and cultural phenomenon comprehended by the writer in the novel “The White Guards” and the play “Batum”.
Ключевые слова: Булгаков, архетип, мифопоэтика, самозванство Key words: Bulgakov, archetype, mythopoetic aspect, imposture.
Один из эпиграфов к «Белой гвардии», взятый из «Капитанской дочки»
А.С. Пушкина («Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло. - Ну, барин, - закричал ямщик, - беда: буран!» [2, 179]), сообщает всему роману особую нравственно-философскую глубину в оценке «русского бунта», является своего рода матасюжетом булгаковского произведения, в котором писатель попытался взглянуть на революционные события своего времени сквозь призму художественно-аксиологических констант пушкинского мирообраза. Вывод, к которому он пришел, в точности совпадал с размышлениями Пушкина о пугачевщине, оказавшимися не просто актуальными, а едва ли не пророческими в начале ХХ века: «Скажу коротко, что бедствие доходило до крайности. Правление было повсюду прекращено <...> Шайки разбойников злодействовали повсюду <...> Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!» [12, 85]. «Русский бунт» становится самой точной ха-
рактеристикой/определением революционных волнений в стране. Отражая подлинную сущность мятежной русской души, он выступает своего рода феноменом, обладающим чертами архетипа.
«Архетип русского бунта», являющийся органичной частью историкокультурной и ментально-психологической сферы национального миробытия, по мнению В.Я. Мауля, не ограничивается «социальным протестом или, например, классовой борьбой» [8, 266], он вбирает в себя комплекс традиционных аффективно-иррациональных действий и стереотипов коллективного мышления эпохи, «выражающегося в интуитивных, бессознательных образах, архаичных по происхождению» [8, 268]. В русской литературе и фольклоре образом, концентрирующим в себе идею стихийно-природного бунта, оказывается «метель» или, как в «Капитанской дочке» Пушкина, «буран», прямо ассоциирующийся с бедой, к тому же «буран» и «бунт» выступают атрибутами одного древнего архетипа - хаоса («вокруг <...> царил хаос мироздания» [2, 244]), противостоящего космосу, воплощением которого становится Дом Турбиных (в нем «тепло, а там [«за Постом, на снежных полях». - И.У.] мрак, буран, вьюга» [2, 208]). «... Мрак, океан, вьюгу» из рассказа И.А. Бунина «Господин из Сан-Франциско» видят «затуманенные глаза» Елены, погруженной не столько в чтение, сколько в тревожные раздумья о судьбе хрупкого мира (микро- и макрокосма одновременно), который она пытается бережно сохранить.
Булгаковская триада «мрак, буран, вьюга», по существу совпадающая с бунинской («мрак, океан, вьюга»), выступает символом вселенского хаоса, который, по наблюдению Е. М. Мелетинского, «в архетипических конструкциях» «предельно сближен со смертью, с хтоническими силами» [9, 71]. Если в рассказе Бунина смерть - роковая случайность, которую самодовольные буржуа предпочитают не замечать (как не обращают внимания и на грозные природные стихии: «океан, ходивший за стенами, был страшен, но о нем не думали» [4, 272]), то в романе Булгакова смерть - «не замедляющая» явиться естественная необходимость: «Она пошла по осенним, а потом зимним украинским дорогам <...> Самое ее не было видно, но, явственно видный, предшествовал ей некий
корявый мужичонков гнев. Он бежал по метели и холоду, в дырявых лап-тишках, с сеном в непокрытой свалявшейся голове, и выл. В руках он нес великую дубину, без которой не обходится никакое начинание на Руси» [2, 237].
«Великая дубина», ставшая символом «русского бунта» и буквальным орудием борьбы революционного народа со «старым миром», в бул-гаковедческих исследованиях традиционно соотносится с «“дубиной народной войны” из романа Л.Н. Толстого “Война и мир”» [15, 586], что кажется не совсем оправданно. В толстовской эпопее народный гнев, выливающийся в «партизанскую войну (всегда успешную, как показывает история)» [18, 131], порожден духовным порывом, определяющим «большее или меньшее желание драться и подвергать себя опасностям» [18, 132] во имя высокой идеи - спасения Отечества. Аллегорическим воплощением этого порыва оказывается та самая «дубина народной войны», которая, по словам Л.Н. Толстого, «поднялась со всей своей грозной и величественной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с глупой простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов» [18, 131]. В отличие от «Войны и мира», где ярко выражен героический пафос в изображении и оценке народного миробытия, в «Белой гвардии» не только нет идеализации «корявого му-жичонкова гнева» (о чем свидетельствует даже сама стилистика булгаковской фразы), но и оправдания того нравственного произвола, который утверждается на Руси «великой дубиной».
Г.М. Ребель, осмысляя образ «дубины народной войны» в романе «Белая гвардия», отмечает его амбивалентность, называет «орудием о двух концах»: когда с его помощью «начинают решать домашние, семейные проблемы, величественная фигура народного мстителя перерождается в зловещую фигуру погромщика и начинается “форменная чертовщина”» [14, 62]. Однако в «Белой гвардии» нет ни одного героя, подобного одухотворенному мстителю-правдоискателю Тихону Щербатому, но есть собирательный образ народной массы, одержимой «лютой ненавистью» к «офицерне» и грозящей погромами интеллигенции. Булгаков не испытывает пиетета и преклонения перед «же-
лезным потоком», как его литературно-политические оппоненты (А.С. Серафимович, Д.А. Фурманов, А.А. Фадеев), его беспокоит та самая «дубина», которой угрожают своим классовым врагам «четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой» [2, 230].
«Дубина», «без которой не обходится никакое начинание на Руси», - не просто символ мужицкого гнева, а образное воплощение мятежного духа народа, зримое выражение одной из архетипических черт его характера, знак его «бунташной» природы. Об этом очень точно в «Окаянных днях» писал Бунин, размышляя о двуединстве национального «состава» русского человека, в котором уживается Русь и Чудь, святость и «шаткость»: «Народ сам сказал про себя: ”Из нас, как из дерева, - и дубина, и икона“, - в зависимости от обстоятельств, от того, кто это дерево обрабатывает: Сергий Радонежский или Емелька Пугачев» [5, 337].
В отечественной историко-культурной традиции Пугачев неразрывно связывается со стихией народного возмущения, презирающей официальную государственную законность и конвенциональный порядок, подменяемый самоуправством и своеволием. «Дерзкий и решительный» «прошлец» [13, 437], по словам Пушкина, тщательно изучившего «историю Пугачева», стал олицетворением «русского бунта», бессмысленность которого была очевидна уже потому, что его «пружиною» явилось самозванство - заведомая ложь, нравственная фальшь. Ни Болотников, ни Разин, ни кто-либо иной из предводителей крестьянских восстаний и волнений за всю историю России не ассоциировался со злонамеренным обманом самого народа, разве что Лжедмитрий, с которым сам Пугачев любил себя равнять («Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал?» [12, 58] - бравировал бунтовщик в «Капитанской дочке»).
Феномен Пугачева (равно как и его осмысление Пушкиным) в эпоху революций начала ХХ века оказался особенно актуальным: сами собой напрашивались параллели между настоящим и прошлым. С.А. Есенин, глубоко прочувствовавший пугачевщину и растворившийся в ее угаре, внутренне пережил трагедию Пугачева в одноименной драматизированной поэме. М.И. Цветаева, остро
воспринимавшая совершившуюся в России катастрофу, искала ее разгадку в «Истории пугачевского бунта» и в «Капитанской дочке». По ее мнению, «в Пугачеве Пушкин дал самое страшное очарование: зла, на минуту ставшего добром» [19, 252].
Этот пугачевский соблазн повторялся в соблазне революционном, что было очевидно для Булгакова, убежденного в том, что всякая революция - далеко не только стихийный народный порыв к установлению справедливого миропорядка, но прежде всего разгул страстей и темных инстинктов черни. «У нас в России», замечал Василиса, «революция уже выродилась в пугачевщину» [2, 379]. В отечественном историческом сознании пугачевщина, ассоциируясь с беззаконием и произволом, вместе с тем воспринималась как испытание, ниспосланное свыше русскому народу. А.О. Ишимова в своей «Истории России», высоко оцененной Пушкиным, приводила факт допроса Суворовым Пугачева, дерзко заявлявшего полководцу: «Богу угодно было наказать Россию через мое окаянство» [7, 115].
«Окаянство» и «пугачевщина» стали понятиями если не тождественными, то взаимосвязанными. Булгаков, потрясенный «окаянством» революционной стихии и лично наблюдавший парад самозванцев, торжественно вступавших в «Киев-город», искал аналогии с современностью в «истории Пугачева». В «Белой гвардии» образ Пугачева, являющийся одним из ключевых в метаструктуре романа, незримо присутствует и в сценах разгула казаков-самостийников во главе с полковниками Торопцом и Козырем-Лешко, и в самоуправстве полковника Болботуна с сотником Галаньбой, и в самом «таинственном и безликом» Петлюре, «в котором слились и неутоленная ярость, и жажда мужицкой мести, и чаяния тех верных сынов своей подсолнечной, жаркой Украины... ненавидящих Москву, какая бы она ни была» [2, 231]. Подобно Пугачеву, мечтавшему «броситься в Русь, увлечь ее всю за собою» [13, 438], чтобы создать народное царство, Петлюра «желал ее, Украину, завоевать» [2, 239] и даровать ей национально-государственную независимость. Тем самым он обеспечил себе небывалую поддержку среди жителей Города, хотя никто в точности не знал, кто
же скрывается под этим именем - «Петлюра»: «бухгалтер», «счетовод», «студент», «уполномоченный союза городов», «земгусар», «народный учитель» [2, 228-229], «католический прелат» [2, 239].
Кто бы ни был Петлюра, пусть даже «просто миф, порожденный на Украине в тумане страшного 18-го года» [2, 229], в булгаковском романе он становится образом, рекуррентным образу Пугачева и несет на себе печать архетипа самозванца, чрезвычайно важного (едва ли не ключевого) в отечественной духовно-ментальной семиосфере. Самозванец в русском культурно-языковом сознании - «подыменщик, принявший чужое имя или звание, утаившийся под видом иного человека» [6, 133]. И хотя Петлюра в романе «Белая гвардия» прямо не выдает себя за кого-либо другого, а лишь примеряет к себе разные «маски» и оттого воспринимается окружающими многоликим, он реализует одно из главных качеств самозванца, «успевающего сыграть несколько “ролей”» [8, 286], - способность к лицедейству, ибо самозванство неразрывно сопряжено с актерством. Не случайно в газете «Вести» была помещена статья Тальберга, в которой он называл «Петлюру - авантюристом, грозящим своею опереткой гибелью краю...» [2, 198].
Опереточно-театральное, комедийно-балаганное начало, связанное с «украинизацией» Малороссии, подчеркивается в романе неоднократно: и в политике «гетьмана всея Украины», принявшего государственную присягу на арене цирка и устроившего маскарад по переодеванию армии «в шаровары», и в действиях Петлюры, разыгравшего «пошлую оперетку» [2, 197], провозгласив Украинскую Народную Республику, враждебную большевистской Москве. Карнавальные черты отчетливо обнаруживаются в торжественном входе петлюровских войск в Город, а благодарственный молебен в соборе Св. Софии актуализирует принципиально важный для М.А. Булгакова мотив скоморошества («Коричневые с толстыми икрами скоморохи неизвестного века неслись, приплясывая и наигрывая на дудках, на старых фресках на стенах» [2, 383]), имеющий явно выраженное символическое значение: власть Петлюры оказывается самым настоящим фарсом, скоморошеством, о котором намекают «слепцы-лирники»,
разыгрывающие мистериальный сюжет о «Страшном суде» («Ой, когда конец века истончается, / А тогда Страшный суд приближается» [2, 385]), главным героем которого является антихрист, а точнее - его воплощение - Петлюра.
Инфернальный колорит образа Петлюры (преступника, выпущенного гетманскими властями «из камеры № 666» [2, 228]) актуализирует в романе апокалиптический мотив светопреставления и в то же время обнажает подлинную сущность самозванства, «с точки зрения традиционной ментальности», «перестраивающего “божий мир” на сатанинский лад» [8, 339], ведь самозванец в русской мифопоэтической традиции всегда «представитель колдовского, вывороченного мира» [8, 403]. Не случайно в романе Петлюра нередко именуется «чертом»: «Вот черт...» [2, 389].
«Черт»-Петлюра, вождь поднявшегося на борьбу с врагами свободной Украины народа, в романе проецируется на «вожатого» мятежников из «Капитанской дочки» - Пугачева, образ которого также не лишен демонического начала. Очень хорошо его почувствовала Цветаева: «”Вожатый” во мне рифмовал с “жар”. Пугачев - с “черт”» [19, 223]; «Все это <...> сливалось в одно грозное слово: Пугач, в одно томное видение: Вожатый» [19, 224]. Пушкинский эпиграф к роману тоже имплицирует это «томное видение» Пугача, поскольку взят из той самой главы «Вожатый», в которой появление предводителя восставших казаков «в мутном кружении метели» преподносится в таинственном ореоле. «Что там такое чернеется?» - кричал в испуге Гринев. - «Должно быть, или волк, или человек» [12, 16], - отвечал ямщик.
В «народных преданиях», собранных и глубоко осмысленных А.Н. Афанасьевым, «волк по своему хищному, разбойническому нраву получил <. > значение враждебного демона», «олицетворяющего нечистую силу ночного мрака» [1, 224]. Эта мифопоэтическая ассоциация, связанная с образом волка в русском фольклоре, в «Белой гвардии» Булгакова находит свое художественное воплощение: петлюровское воинство часто сравнивается с волчьей стаей. Е.А. Яблоков, анализируя «зооморфные» персонажи, являющиеся неотъемлемой частью булгаковского художественного мира, особое внимание уделяет амбива-
лентности образа волка и при этом совершенно справедливо вспоминает «пушкинский образ Пугачева (“человеко-волка”)» [20, 342]. А между тем в «чело-веко-волке» Пугачеве, органично соединившем свою человеческую природу со звериный нравом, концентрированно проявилась демоническая сущность самозванца, ибо самозванец есть не кто иной, как оборотень - «человек изменчивый, непостоянный», способный внутренне и внешне «превращаться», «перекидываться» в другого.
Мотив «волка-оборотня» становится ключевым и в структуре пьесы Булгакова «Батум» (1939), главный герой которой - Сталин - оказывается типологически близок образу Пугачева, является художественной реализацией национального архетипа самозванца. Исследователями отмечалась культурно-философская и мифопоэтическая емкость образа вождя: так А. Смелянский в конкретно-историческом содержании пьесы обнаружил скрытые религиозномистические мотивы, в том числе «мотив Антихриста, притворившегося Христом» [17, 605]. Этот мотив, по мнению М. Петровского, органично связан с «мотивом самозванчества», поскольку Сталин - «демон проклятый» [3, 561] (как называет его начальник тюрьмы), «выступая в роли пророка», по сути совершает святотатство и предстает «ненастоящим, мнимым, “как будто” пророком» [11, 324] - иными словами: самозванцем.
Мнимость, будучи свойством «выворотного мира», в «Батуме» становится структурно-семантическим элементом, определяющим содержание (мнимая апология вождя) и форму произведения (мнимая юбилейная пьеса), рождающим демоническую двойственность в оценке событий. Так, изгнанный из Тифлисской духовной семинарии воспитанник шестого класса Иосиф Джугашвили «за принадлежность к противоправительственным кружкам, без права поступления в иное учебное заведение» и получивший соответствующий документ («Сталин. Он называется волчий, если я не ошибаюсь?» [3, 514]), внешне выглядит героем (в соответствии с официальным историко-политическим контекстом). Однако внутренний строй пьесы эту героизацию не только отвергает, но актуализирует мифо-философскую парадигму (волк - оборотень - демон - ан-
тихрист), в которую органично вписывается заведомо противоречивый образ Сталина - одного из тех «народных развратителей и лжепророков», что стремятся, по словам ректора семинарии, «распространить повсюду ядовитые мнимо научные социал-демократические теории», «заражающие своим зловредным антигосударственным учением многих окружающих» [3, 513-514].
Революционные волнения, вспыхнувшие в стране и спровоцированные экстремистски-настроенными большевиками, подобными «товарищу Сосо», во многом оказались схожими с тем «смятением», которое, по замечанию Пушкина, охватило крестьян и казаков Урала, «соблазнившихся» Пугачевым. Вождь бунтовщиков, которого везде встречали «с хлебом и солью», был непререкаемым духовным авторитетом (даже «поп ожидал Пугачева с крестом и с святыми иконами» [13, 443]). Таким авторитетом пользовался и молодой революционер Сталин, которого батумские рабочие прозвали Пастырем («А за что не знаю. Может быть, потому, что я учился в духовной семинарии, а может быть, и по каким-то другим причинам» [3, 522]).
«Пастырем» первоначально называлась и сама булгаковская пьеса о вожде, вызывавшая вполне определенную «пушкинскую ассоциацию: пастырь - вожатый» [11, 320], имевшую конкретно-историческую экстраполяцию: Сталин -Пугачев. Эти образы объединяет не только типологическое сходство и мотив-но-структурные параллели вождя/вожатого, революционера/смутьяна, царене-навистника/самозванца, но и мифопоэтический подтекст инфернального характера, связанный со «славянскими преданиями о волчьем пастыре», который рыщет «обыкновенно по ночам (т.е. во мраке, наводимом черными тучами)», «состоит в близких сношениях с нечистыми духами» [1, 555]. Вообще «волк», полагал Афанасьев, в русском фольклоре всегда символический образ, он «принимается за метафору ночного мрака», равно как и само «слово темнота служит» «метафорическим названием волка» [1, 224]. Темнота, неизменно сопровождающая Пугачева в «Капитанской дочке» Пушкина, указывает на «нечистую» сущность самозванца, появляющегося в степи в такой кромешной тьме, «что хоть глаз выколи» [12, 19].
В пьесе М.А. Булгакова «Батум» мотив тьмы также сопутствует образу Сталина, который буквально и метафорически предстает «мрачным» героем, к тому же окутанным темной тайной (вероятно, известной писателю, внимательно изучившему воспоминания Д. Вадачкория в книге «Батумская демонстрация 1902 года» (М., 1937), где содержатся факты, «наводящие на далеко идущие размышления» о «связях Сталина с царской охранкой» [10, 699]). Всякий раз в произведении он появляется под покровом ночи: впервые попадает в Батум «ненастным ноябрьским вечером», останавливается в домике старого революционера Сильвестра «в темной комнате» [3, 520], удивляя тем самым его сына Порфирия («Отчего же вы в темноте сидели?» [3, 521]); «апрельской ночью» «в квартире рабочего Дариспана» [3, 546] Сталин принимает абхазца Реджеба и признается, что печатает не «фальшивые деньги», а прокламации (которые по сути содержат фальшивые идеи, прельщающие народ); «из темноты» [3, 566] в финале пьесы выступает зловещая фигура Сталина, совершившего побег «из Сибири» и кажущегося Порфирию и Наташе «чужим» [3, 567].
Слово «чужой» в русском фольклоре - эвфемистическое обозначение волка - одного из самых главных тотемных животных восточных славян: «основным признаком, определяющим его символику в народных представлениях, является принадлежность к “чужому” миру» - «потустороннему», «хтоническо-му» [16, 254], порождением которого в пьесе Булгакова и становится Сталин. Его образ, созданный писателем априорно «мифологическим», сопряжен с целым комплексом инфернальных мотивов, образующих напряженное смысловое «поле», ядром которого оказывается мистическое самозванство - уподобление демона пророку, художественно реализованное и в булгаковском «Батуме», и в пушкинской «Капитанской дочке».
«Человеко-волк» Сталин и «человеко-волк» Пугачев одинаково оправдывают свое «разбойничество» ссылкой на древний миф, санкционирующий их «самозванство». Сталин в канун Нового года вспоминает рождественскую «сказку» о черте, который «украл месяц и спрятал его в карман»: «И вот мне пришло в голову, что настанет время, когда кто-нибудь сочинит - только не
сказку, а быль. О том, что некогда черный дракон похитил солнце у всего человечества. И что нашлись люди, которые пошли, чтобы отбить у дракона это солнце, и отбили его» [3, 526-527]. Хотя себя герой мнит в числе драконобор-цев, по сути сам он является апокалиптическим зверем - «черным драконом». Типологически и онтологически схожая ситуация воссоздается Пушкиным: Пугачев с «диким вдохновением» рассказывает Гриневу «сказку», которую в ребячестве ему поведала старая калмычка. «Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-навсе только тридцать три года? - Оттого, батюшка, отвечал ему ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной»; «нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью» [12, 76]. Пугачев искренне полагает, что он равновелик орлу, однако на самом деле уподобляется ворону, об этом ему прямо говорит Гринев: «жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину» [12, 76]. «Ворон»-Пугачев и на мифопоэтическом уровне оказывается самозванцем. К тому же «в восточнославянских поверьях» прослеживается очевидная «связь волка с вороном» [16, 255], вытекающая из «хтонической природы волка», которая обусловливает родство «этого зверя в народных представлениях с другими нечистыми животными, в частности с гадами» [16, 254]. А значит, и с «великим драконом» - тем самым гадом, который, согласно библейской традиции, называется дьяволом. Так, обнаруживается общий мифологический корень у образов булгаковского Сталина и пушкинского Пугачева: дьявол - ворон/дракон - волк - оборотень - самозванец.
Продолжая традиции Пушкина в осмыслении феномена самозванства, Булгаков попытался постичь метафизический путь России, переживающей в ХХ веке эпоху «новой смуты». Выявленные писателем историко-культурные и культурно-исторические параллели позволили художнику проникнуть в глубинную, онтологическую сущность революционных событий, раскрыть особый национальный архетип «русского бунта», укорененный в отечественной мифопоэтической стихии и ставший частью национальной ментальности.
Библиографический список
1. Афанасьев, А.Н. Мифология Древней Руси. Поэтические воззрения славян на природу [Текст] / А.Н. Афанасьев. - М.: Эксмо, 2QQl. - 621 с.
2. Булгаков, М.А. Собр. соч. [Текст]: в 5 т. / М.А. Булгаков. - М.: Худож. лит., 1989. -Т. 1. - б2З с.
3. Булгаков, М.А. Собр. соч. [Текст]: В 5 т. / М.А. Булгаков - М.: Худож. лит., 199Q. -Т. З. - ЮЗ с.
4. Бунин, И.А. Собр. соч. [Текст]: В б т. / И.А. Бунин. - М.: Сантакс, 1994. - Т. З. - З84 c.
5. Бунин, И.А. Собр. соч. [Текст]: В б т. / И.А. Бунин. - М.: Сантакс, 1994. - Т. б. - 416 с.
6. Даль, В.И. Толковый словарь живого великорусского языка [Текст]: В 4 т. В.И. Даль.
- М.: ТЕРРА, 1995. - Т.4. - 688 с.
I. Ишимова, А.О. История России в рассказах для детей [Текст]: В 2 т. / А.О. Ишимова.
- СПб.: Альфа, 199З. - Т. II. - Зб8 с.
8. Мауль, В.Я. Архетипы русского бунта ХVIII столетия [Текст] / В.Я. Мауль // Русский бунт: сборник историко-литературных произведений. - М.: Дрофа, 2QQ1. - С. 255-442.
9. Мелетинский, Е.М. О литературных архетипах [Текст] / Е.М. Мелетинский. - М.: РГГУ, 1994.
1Q. Нинов, А.А. Батум. Комментарии [Текст] / А.А. Нинов // Булгаков М.А. Собр. соч.: В 5 т. Т. З. - М.: Худож. лит., 199Q. - С.689-Ю2.
II. Петровский, М. Мастер и Город. Киевские контексты Михаила Булгакова [Текст] / М. Петровский. - Киев: Дух и Литера, 2QQ1.
12. Пушкин, А.С. Собр. соч. [Текст]: В 5 т. / А.С. Пушкин. - СПб.: Библиополис, 1994.
- Т. 4. - 5QQ с.
13. Пушкин, А.С. Собр. соч. [Текст]: В 5 т. / А.С. Пушкин. - СПб.: Библиополис, 1994.
- Т. 5. - 1Q8 с.
14. Ребель, Г.М. Художественные миры романов Михаила Булгакова [Текст] / Г.М. Ре-бель. - Пермь: ПРИПИТ, 2QQ1. - 196 с.
15. Рогинский, А.Б. «Белая гвардия». Комментарий [Текст] / А.Б. Рогинский // Булгаков М.А. Собр. соч.: В 5 т. - М.: Худож. лит., 1989. - Т. 1. - С. 5б3-59Q.
16. Русская мифология. Энциклопедия. - М.: Эксмо; СПб.: Мидгард, 2QQ1. - 184 с.
11. Смелянский, А. Драмы и театр Михаила Булгакова [Текст] / А. Смелянский // Булгаков М.А. Собр. соч.: В 5 т. - М.: Худож. лит., 199Q. - Т. З. - С. 5!З^9.
18. Толстой, Л.Н. Собр. соч. [Текст]: В 12 т. / Л.Н. Толстой. - М.: Правда, 1981. - Т. б. -
544 с.
19. Цветаева, М.И. Пушкин и Пугачев [Текст] / М.И. Цветаева // Русский бунт: сборник историко-литературных произведений. - М.: Дрофа, 2QQ1. - С. 211-254.
2Q. Яблоков, Е.А. Художественный мир Михаила Булгакова [Текст] / Е.А. Яблоков. -М.: Языки славянской культуры, 2QQ1. - 424 с.
Bibliography
1. Afanasyev, А.№ Ancient Rus Mythology. Poetic Views of the Slavs on the Nature ^xt] / А.К Afanasyev. - М.: Eksmo, 2QQl.
2. Bulgakov, М.А. Collected Works [Тext]: in 5 V. / М.А. Bulgakov. - М.: Khud. Lit., 1989.
- V. 1. - 62З p.
3. 2. Bulgakov, М.А. Collected Works ^ext]: in 5 V. / М.А. Bulgakov. - М.: Khud. Lit., 199Q. - V. З. - ТСЗ p.
4. Bunin, I.A. Collected Works [rext]: in б V. / IA. Bunin. - М.: Santax, 1994. - V. З. - З84 p.
5. 4. Bunin, I.A. Collected Works [Тext]: in б V. / IA. Bunin. - М.: Santax, 1994. - V. 6. -
41б p.
6. Dal, V.I. Defining Dictionary of the Alive Russian Language [Text]: in 4 V. V.I. Dal. - М.: TERRA, 1995. - V.4. - 688 p.
l. Ishimova, А.О. The History of Russia История России in Children Stories [Text]: in 2 V. / А.О. Ishimova. - SPb.: Alfa, 199З. - V. II. - З68 p.
8. Maul, V.Ya. Archtypes of the Russian Rebel of the XVIII Century [Text] / V.Ya. Maul// Russian Rebel: Historical-Literary Book. - М.: Drofa, 2007. - P. 255-442.
9. Meletinsky, Е.М. About Literary Archtypes [Text] / Е.М. Meletinsky. - М.: RSHU, 1994.
10. Ninov, А.А. Batum. Comments [Text] / А.А. Ninov // Bulgakov М.А. Collected Works: in 5 V. - V. 3. - М.: Khud. Lit., 1990. - P. 689-702.
11. Petrovsky, M. The Master and the City. M. Bulgakov’s Kiev Contexts [Text] / M. Petrovsky. - Kiev: Spirit and Litera.
12. Pushkin, А^. Collected Works [Text]: in 5 V. / А^. Pushkin. - SPb.: Bibliopolis, 1994. -V. 4. - 500 p.
13. Pushkin, А^. Collected Works [Text]: in 5 V. / А^. Pushkin. - SPb.: Bibliopolis, 1994. -V. 5. - 708 p.
14. Rebel, G.M. M. Bulgakov’s Word Worlds [Text] / G.M. Rebel. - Perm: PRIPIT, 2001. -
196 p.
15. Roginsky, АЛ. «The White Guards». Comments [Text] / АЛ. Roginsky// Bulgakov М.А. Collected Works: in 5 V. - М.: Khud. Lit., 1989. - V. 1. - P. 563-590.
16. Russian Mythology. Encyclopedia. - М.: Eksmo; SPb.: Midgard, 2007. - 784 p.
17. Smelyansky, А. Dramas and M. Bulgakov’s Theatre [Text] / А. Smelyansky// Bulgakov М.А. Collected Works: in 5 V. - М.: Khud. Lit., 1990. - V. 3. - P. 573-609.
18. Tolstoy, L.N. Collected Works [Text]: in 12 V. / L.N. Tolstoy. - М.: Pravda, 1987. - V. 6.
- 544 p.
19. Tsvetaeva, М1. Pushkin and Pugachev [Text] / М1. Tsvetaeva // Russian Rebel: Historical-Literary Book. - М.: Drofa, 2007. - P. 217-254.
20. Yablokov, Е.А. Bulgakov’s Word World [Text] / EA.Yablokov. - М.: Languages of Slavonic Culture, 2001. - 424 p.