ИНСТИТУТ НАУЧНОЙ ИНФОРМАЦИИ ПО ОБЩЕСТВЕННЫМ НАУКАМ
СОЦИАЛЬНЫЕ И ГУМАНИТАРНЫЕ
НАУКИ
ОТЕЧЕСТВЕННАЯ И ЗАРУБЕЖНАЯ ЛИТЕРАТУРА
РЕФЕРАТИВНЫЙ ЖУРНАЛ СЕРИЯ 7
ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ
2
издается с 1973 г.
выходит 4 раза в год
индекс РЖ 2
индекс серии 2.7
рефераты 98.02.001-98.02.027
МОСКВА 1998
ИСТОРИЯ ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЯ И ЛИТЕРАТУРНОЙ КРИТИКИ
98.02.005. АДАМОВИЧ Г.В. КРИТИЧЕСКАЯ ПРОЗА , Вступ. ст., сост. и примеч. Коростелева O.A. — М ; Изд-во Лит. ин-та, 1996. — 384 с. (сер. "С того берега: Критики русского зарубежья о литературе советской эпохи").
Г.В.Адамович (1892-1972) — ведущий критик русской эмиграции своего времени — не придавал значений методикам, терминологии, подсчетам и вообще любым проявлениям научности в литературе. "Мелким литературоведческим наблюдениям" он предпочитал замечания, которые называл "творческими", т.е. такие "определения или фразы, в которых наиболее полно предстает поэт, эпоха и явление... в которых говорится о чем-то новом, крайне важном и неожиданном", — поясняет О.Коростылев во вступительной статье "Опираясь на бездну..." (О критической манере Георгия Адамовича) (с 4). К "достижениям современной литературной науки", претендующим на истину в последней инстанции, Адамович рано научился относиться довольно скептически, продолжает автор статьи, ибо он был убежден, что "история литературы — летопись легкомыслия и непостоянства". И нет, кажется, "ни одной теории, которая через двадцать пять — тридцать лет не показалась бы вздорной и плоской" (Адамович Г. Комментарии // Числа. — Париж, 1933. — № 7/8. — С. 153). Вслед за А.Блоком он мог бы повторить: "Никаких схем, никаких отвлеченных теорий"; "не лучше ли "без догмата" опираться на бездну — ответственность больше, зато вернее" (с. 6).
По замечанию О.Коростылева, фразу о "полифоническом" повествовании у Достоевского Адамович бросил вскользь, рассуждая о "Барсуках" Л.Леонова в 1925 г. (Звено. — 7 сент.), т.е. за четыре года до выхода первого издания книги М.М.Бахтина "Проблемы творчества Достоевского" (Л., 1929); идеи ученого о "полифонизме" позже породили целое направление в литературоведении. Но Адамович по складу характера не склонен был развивать по сути те же мысли.
Литература оставалась для него поводом, чтобы высказаться, и для этого он нашел свой подход: говорить "вокруг", все время
приближаясь к предмету разговора "с разных сторон и умолкая в нужном месте, не переходя последней границы" (с. 8). Наблюдательный В.Набоков (как замечает О.Коростылев) дал филологически точное, очень меткое описание критических приемов Адамовича, которого он вывел в романе "Дар" в пародийном образе Христофора Мортуса — в его суждениях важны "не столько слова, сколько вся манера критика". По признанию Мортуса, "можно гораздо точнее и подлиннее высказаться, бродя "около темы", в ее плодотворных окрестностях" (Набоков В. Собр. соч.: В 4-х т. — М., 1990. — Т. 3. — С. 272). По убеждению самого Адамовича, "обманчивая связность ничем не лучше, — если не хуже, — откровенной отрывочности" (Звено. — Париж, 1927. — 3 янв. — С. 1-2). Среди предшественников такого типа критики — работы И.Ф.Анненского, А.Блока, В.В.Розанова.
Для Адамовича имела смысл "только та литература, в которой нет или, вернее, не осталось "литературщины", и где за словом чувствуется человек" (Звено. — Париж, 1927. — № 2). И так же он относился к критике, которую считал оправданной "лишь тогда, когда пишущему удается сквозь чужой вымысел сказать что-то свое, т.е. когда по природному своему складу он вспыхивает, касаясь чужого огня, а затем горит и светится сам" (Адамович Г. Комментарии. — Вашингтон, 1967. - С. 87).
В огромной библиографии статей и рецензий Адамовича насчитывается около полутора тысяч названий, но на советскую литературу приходится несколько сотен. В предлагаемое издание вошли лишь некоторые из них (преимущественно довоенные), позволяющие проследить формирование Адамовича-критика и одновременно отражающие наиболее интересные моменты в истории советской литературы.
Основу первого раздела "Литературные беседы" составили ранние работы Адамовича, опубликованные в годы сотрудничества в "Звене" (1923-1928). Второй раздел "Статьи" включает работы разных лет (1927-1958).
"Поэты в Петербурге" — первая публикация Г.Адамовича в "Звене" (1923, 10 сент.); критик утверждал здесь, что есть "географический признак", по которому было бы правильнее "делить русское искусство: Петербург и Москва". Однако "москвичи" "в своей сутолоке и неразберихе, в вечных московских междоусобицах...
не сознают в себе единства стиля, которое так явственно в Петербурге" (с. 13). Поэтому "петербургскому символисту свой же футурист (если только это поэт) ближе... чем, анпример, Андрей Белый" (с. 13). Вместе с тем Адамович подчеркивал, что только "рознь", "недоумения и споры, в особенности эта крайняя нетерпимость есть воздух искусства. Без этого нет поэтической культуры, и только забывчивые люди думают, что это болезнь нашего времени" (там же). Адамович не обошел вниманием ни маститых, ни начинающих петербургских поэтов; выделил "трех прославленных" — Сологуб, Ахматова, Кузмин; напомнил о содружестве "Звучащая раковина" (1921-1923), притягивавшем к себе весь поэтический Петербург; назвал три имени, до того неведомых, но вдруг ставших популярными: Н.Тихонов, Ел.Полонская, К.Вагинов.
Статья Адамовича интересна главным образом тем, что в ней проявился иронический дар критика — об этой его особенности обычно не пишут. Ирония сквозит в каждой характеристике. Так, о поэтах, "которых принято называть пролетарскими", Адамович писал: "Уместно вспомнить: "Не бойся едких осуждений, / Но упоительных похвал..." Нельзя отрицать, что среди них есть даровитые люди, — Крайский, например, или юный Панфилов. Но быть на уровне первоначального ученичества и еженедельно читать о себе восторженные фельетоны, сравнения с Байроном и Некрасовым, — кто выдержит этот искус?" (с. 18). Ирония очевидна и в его суждениях о Тихонове: "... Но музы от него лица не отвратили, / И меланхолии печать была на нем". — Нет ничего более далекого от этого пленительного двустишия, чем Тихонов, с его квадратным ртом, с пустыми, веселыми глазами и со стихами, колючими, как изгородь. Конечно, он пишет баллады. Конечно, он весь в современности: война, революция, голод, блокада, дезертиры. ... Это один из тех людей, которые растут в ширину, а не в глубину, и вскоре ему, вероятно, покажутся бедными и слабыми средства поэта" (с. 16).
В 1928 г. (Звено. — № 2) в другой статье Адамович, оценивая Тихонова-прозаика, по сути развивал свои мысли о том, что "все достоинства его стихов были... типично беллетристическими"; "он был без всякой натяжки и позы "созвучен эпохе", и "самый звук его поэзии был плоский, грубоватый, без отклика и длительности" (с. 128). "Таинственные струны "лиризма" были ему недоступны, —
обобщал критик, — и недоступны для него остались те области, куда случалось иногда забрести Пастернаку или Есенину" (там же).
Подчеркнем здесь, что для Адамовича слово "лиризм" (он часто ставил его в кавычки) было своего рода понятием, достаточно емким и как бы "ключевым" — им он обозначал степень правдивости, искренности творчества, глубину дарования. (Позднее в близком значении — и как своего рода термины — он станет употреблять такие понятия, как "человечность", "душевность", "музыкальность".)
"Лиризм" высокого качества Адамович находил в романе М.Булгакова "Дни Турбиных". Критик откликнулся на выход в Париже первой части романа в одной из своих "Литературных бесед" (Звено. — 1927. — № 6). Он, в частности, писал: "Никакого искажения, ни малейшего привкуса фальши в его очерках и обрисовках нет — как это ни удивительно для "советского" писателя! Его люди — настоящие люди... Но с высот, откуда ему открывается вся "панорама" человеческой жизни, он смотрит на нее с суховатой и довольно грустной усмешкой. Несомненно, эти высоты настолько значительны, что на них сливается для глаза красное и белое — во всяком случае, эти различия теряют свое значение" (с. 126-127). Роман Булгакова потому и кажется Адамовичу первым действительно "художественным" произведением о революции, что писатель, изображая людей, захваченных гражданской войной, сам "не ослеплен тем, что ослеплены огни". Это и позволило ему "с жадностью настоящего художника" обратить все внимание на побежденных; в тот момент, когда полагалось видеть только "массы", Булгаков, первым из "советских" писателей, понял человека как главный предмет литературы и с этим сознанием коснулся тем революции. Но такое "испытание революцией человека дало печальные результаты: революция потеряла привлекательность, человек предстал измученным и ослабевшим" (с. 127).
Безоговорочно положительно отозвался Адамович о романе Л.Леонова "Вор" (Звено. — 1928. — № 4): "На мой взгляд, это — лучшее, что дала нам до сих пор "советская" литература... Некоторые страницы этой книги... поразительны по глубине, прелести, силе. Никто из молодых русских авторов не был бы способен написать их. Бабель? Булгаков? Всеволод Иванов? Тихонов? Нет, все это гораздо слабее... Леонов воскрешает темы Достоевского, он, например,
продолжает "тему" Ставрогина как законный наследник, как равный..." (с. 130).
В своих статьях Адамович так или иначе коснулся всех (или почти всех) современных ему советских писателей, но положительные оценки весьма редки. Даже об А.Блоке (Звено,— 1925. — 10 авг.) читаем: "Скука — единственная поющая струна его "лиры". Вспомните большое и программное стихотворение "Скифы", в котором Блок пытался стать чем-то вроде левоэсеровского д'Аннунцио: вождем, пророком, глашатаем. Что получилось? Мертвечина, плоская, вялая риторика, по брюсовскому образцу, но без брюсовского звона" (с. 41). И в другом месте (Звено. — 1927. — 29 мая) критик вновь упрекал Блока: "Замысел поэта тонет в слишком обильных, "притянутых за волосы" словах, искажается ими (речь шла о стихотворении "Все на земле умрет — и мать, и младость..." —А.Р.). Остается только музыка — но одной музыки для поэзии мало... Через несколько десятков лет блоковское стихотворение может вызвать лишь величайшее недоумение, — или скуку, как давно разгаданный ребус" (с. 115). К творчеству Блока Адамович обращался, быть может, более часто, чем к другим "советским" поэтам: "Смерть Блока" (Цех поэтов. — Пг., 1922. — Кн. 3), "О Блоке" (Последние новости. — Париж, 1929. — 16 мая), "Восьмая годовщина" (Там же. — 15 авг.), "Александр Блок" (Современные записки. — Париж, 1931. — № 47), "Через пятнадцать лет" (Последние новости. — 1936. — 27 авг.), "Сумерки Блока" (Новое русское слово. — Нью-Йорк, 1952. — 10 и 24 авг.).
По сравнению с 20-ми годами акценты сильно изменились в 50-х; в статье "Наследство Блока" (Новый журнал. — Нью-Йорк, 1956. — № 44) критик отмечал: "Вспомним строки о детях "добра и света": едва ли не в них — ключ к его творчеству, разгадка особого характера этого творчества... Блок не бежал из "страшного мира", а наоборот, видел в поэзии помощь "добру и свету", с судьбой которых связывал и свою судьбу, и судьбу всех людей... Оттого поэзия Блока так и действенна, что при неуловимой, драматической последовательности во внутреннем развитии она до крайности антиэгоистична и вся проникнута сознанием ответственности за всех, с очевидной готовностью поэта первым принять возмездие, стать первой жертвой" (с. 313).
В эмигрантской критике неизменно высоко оценивались О.Мандельштам и А.Ахматова. Г.Адамовичу в стихах Мандельштама (Звено. — 1925. — 1 июня) слышилась "такая музыка, которую трудно слушать без благоговения" (с. 34). С полной уверенностью критик утверждал, "что если в русской поэзии за последнюю четверть века было что-нибудь действительно первоклассное, высокое и бесспорное, то это только некоторые строфы Мандельштама. Блок непосредственней и мягче его, у Анненского больше горечи, остроты и иронии, Ахматова проще и человечней — но ни у кого из этих поэтов нет тех торжественных и спокойных, "ангельских", данто-лермонтовских нот, которые доступны Мандельштаму, да иногда еще Сологубу" (там же).
В стихах А.А.Ахматовой Адамович (Последние новости. — 1934. — 18 янв.) ценил "трагизм и скрытое тайное величие": "Оттого над ее книгами и плачут, что в них поет "печаль мира", уловленная чутким слухом, хоть и не совсем уложившаяся в слова..." (с. 212).
Любопытно сопоставить заметки из "Литературных бесед" о Маяковском (Звено. — 1925. — 26 янв.) и статью о нем 1930 г. (Последние новости. — 24 апр.). Особых перемен в отношении к этому "площадному", по определению Адамовича, поэту не произошло. И там, и здесь Маяковский, по мнению критика, разрушителен: в нем "ненависть, едкая насмешка, желание все стереть до основания... пройтись Мамаем по миру..." (с. 31); он "никому близок не был. Он исключил из своего творчества все лично-человеческое... он сам с детства мечтал о том, чтобы пройтись Батыем по "святой Руси" и втоптать в землю всю человеческую культуру" (с. 164).
Сложнее с М.Горьким. В "Литературных беседах" (Звено. — 1927. — № 3) Адамович создает своеобразный контекст, помещая рассуждения о Горьком рядом с заметками о других советских беллетристах. Непосредственно перед заметкой "Поручения Горького" критик публикует заметку "Новый человек", где речь идет о трудностях, которые испытывали советские авторы в изображении "положительных типов", т.е. прежде всего — "убежденных и героических коммунистов". "Разумеется, — писал Адамович, — без добродетельного большевика не обходится ни один роман. Но светлые мысли так однообразны и ходульны, что даже архимарксистское "На посту" морщится... Предфабзавком Иванов
похож на комбата Петрова как две куклы из одной коробки. Конечно, коммунизм ведет ко всеобщему уравнению, — кто этого не знает? Но даже Лелевичу не верится, чтобы эта цель уже была достигнута и чтобы род людской уже "воскрес с интернационалом", как поется в коммунистическом гимне. Идеализация слишком грубая и однотонная даже и его не удовлетворяет..." (с. 121-122). И далее Адамович обобщал: "Коммунизм категорически предписывает человеческому сознанию программу не только политическую, но и душевную, при том программу настолько жесткую и прямолинейную, что никаким личным толкованиям она не поддается. Программа исключает всякое сомнение... Становясь коммунистом, человек для искусства умирает. — "Все выяснено. О чем писать и что писать — кроме популярных руководств". — Быть может, и настанет когда-нибудь на земле прочный муравейникоподобный рай — но это, наверное, будет рай без поэзии..." (с. 122).
Все это служит как бы подготовительным контекстом к восприятию следующей "беседы", где рассматривается позиция М.Горького — автора статьи "Заметки читателя" (Круг. — 1927. — Кн. 6). Обращаясь к советским литераторам (и хорошо зная, что им позволено и что запрещено), пролетарский писатель утверждал, что возникшая в России форма государства, призванная дать свободу "творческим силам всей массы народа", обязывает молодых беллетристов вплотную заняться "положительным типом". Горькому грезится (не без иронии цитировал его далее Адамович) "человек-товарищ", который "имеет право гордиться собой", "самое загадочное существо из всех населявших землю, существо, одаренное безграничной силой воображения, неутомимой жаждой творчества, дерзкой страстью к разрушению содеянного им, "враг природы", окружающей его, создатель второй природы на основе познанных и порабощенных им сил первой..." (с. 123).
Эту мысль Адамович продолжил в статье "Максим Горький" (Современные записки. — 1936. — № 61): "Природа — враг: постоянный, основной его мотив, на все лады варьируемый. В этом смысле он рвет глубочайшие творческие традиции..." (с. 234). Вместе с тем, критик подчеркивал: "В Горьком важно то, что это — первоисточник творчества. За каждой строкой чувствуется человек, с появлением которого что-то изменилось в мире" (с. 241).
Ранее (Звено. — 1926. — 11 июля) Адамович воспринял как "одну из самых поэтических вещей" рассказ Горького "О тараканах": "Размах удивительный... В этих сорока страницах куда больше души и ума, чем в огромном "Деле Артамоновых". И как пред этой полутрагической безделушкой меркнет та "широкая бытовая картина"!" (с. 81). Совсем другие акценты прозвучали в 1933 г. (Последние новости. — 7 сент.): Адамович резко осудил "беломорский" дух в деятельности Горького. Словам "Беломорский канал" критик придавал "нарицательное значение", связывая с ними всю официальную деятельность советских писателей. В их числе — Максим Горький, "человек отпетый, он больше ничем никого не удивит, сколько бы ни "смахивал" новых умильных слез над новыми сталинскими "чудесами" (с. 193).
В том же 1933 г. (Последние новости. — 24 авг.) Адамович безоговорочно положительно отозвался о М.Шолохове: "В заслугу ему надо поставить и то, что он не сводит бытие к схеме в угоду господствующим в России тенденциям, — как это случается, например, у богато одаренного, но растерянного и, кажется, довольно малодушного Леонова... Шолоховские герои всегда и прежде всего люди: они могут быть коммунистами или белогвардейцами, но эта их особенность не исчерпывает их внутреннего мира. Жизнь движется вокруг них во всей своей сложности и бесцельности, а вовсе не для того только, чтобы закончено было какое-либо "строительство" или проведен тот или иной план. В повествование входит огромное количество действующих лиц... Фальши нет почти совсем. Привлекает в Шолохове свежесть... первобытная сила его характеров..." (с. 187).
В обобщающих статьях "Судьбы советской литературы" (Последние новости. — 1930. — 23 окт.), "О положении советской литературы" (Современные записки. — 1932. — № 48), "Не апология" (Последние новости. — 1933. — 7 сент.), "Памяти советской литературы" (Русские записки. — 1937. — № 2) и др. используемый в отношении ко многим советским писателям "иронический" подход становится как бы всепроникающим "исследовательским принципом".
"Ирония в наш век — явление... распространенное", — такими словами начинает Адамович статью "Памяти советской литературы", где утверждает, что "советская литература кончилась... не оборвалась,
а выдохлась" (с. 264). И это была "плохая литература — сырая, торопливая, грубоватая. И не только формально плохая. Само понятие творческой личности было в ней унижено и придавлено, а тысячи "юрких ничтожеств", лишь о том и заботившихся, чтобы найти местечко потеплее, заслонили в ней несколько людей, нескольких авторов, мучительно отстаивавших достоинство и свободу замысла" (с. 265-266).
Кто же эти авторы? Адамович выделяет в этой статье Ю.Олешу, но "о других, — пишет критик, — не хочется и говорить. Алексей Толстой и Бабель нисколько для советских настроений не характерны, а Леонов, например, человек для них типичнейший и человек очень даровитый, увяз в разработке очередных литературных заданий и "не оправдал надежд". Каждый в отдельности — малоинтересен и малозначителен. В целом, все вместе — набрели на темы, подсказанные историей, совпадающие с мыслями и тревогами эпохи, темы, близкие даже тому, кто находится в ином "идейном лагере". Показательно, между прочим, что моральная и идейная сущность советской литературы раскрывается лишь в ее целом: будто не случайно восстала она на одинокие, уединенные претензии все понять и все разрешить в мире, не случайно постаралась на себе самой продемонстрировать, что действительно возможно многодушевное, многосознательное вдохновение..." (с. 266).
В книге Адамовича "Критическая проза" читатель найдет суждения, замечания, выводы о С.Есенине (которого критик не слишком жаловал), о Б.Пильняке, Вл.Лидине, В.Инбер, К.Вагинове,
A.Толстом, М.Зощенко, А.Неверове, Л.Сейфуллиной, о К.Федине, С.Клычкове, В.Катаеве, Вс.Иванове, А.Яковлеве, П.Романове, И.Эренбурге, о Б.Пастернаке, Ф.Сологубе, А.Белом, В.Хлебникове, о
B.Шкловском, Б.Томашевском, Ю.Тынянове и др. Об интересе к этому сборнику свидетельствует большое число рецензий; с откликами выступили: "Независимая газета" (1996. — 23 нояб.), "Труд" (1996. - 28 нояб.), "Книжное обозрение" (1996. - 3 дек.), "Литературная газета" (1996. — № 51), "Московский литератор" (1997. - № 1), "Лепта" (1997. - № 33), "Книжное обозрение" (1997. — 25 февр.), "Дружба народов" (1987. — № 3), "Литературное обозрение" (1997. — № 2), "Новое литературное обозрение" (1997. —
№ 24), "Новый мир" (1997. — № 9), "Волшебная гора" (1997. — № 6), "Грани" (1997. — № 183) и некоторые другие периодические издания.
А.А.Ревякина
ПОЭТИКА ЛИТЕРАТУРЫ
98.02.006. СКВОЗЬ ШЕСТЬ СТОЛЕТИЙ. МЕТАМОРФОЗЫ ЛИТЕРАТУРНОГО СОЗНАНИЯ.Сб. в честь 75-летия Леонида Григорьевича Андреева. — М.: Диалог-МГУ, 1997. — 336 с.
Изданный филологическим факультетом МГУ, посвященный юбилею одного из виднейших российских исследователей литературы, сборник довольно широк по своему хронологическому диапазону — охватывая почти шесть столетий (от начала ХУ до конца XX), он масштабен и в тематическом плане. Статьи "точечного" ракурса, сфокусированные на отдельных произведениях, занятые анализом порой одного образа, одного мотива, соседствуют с работами широкого, не только литературоведческого, но и философско-культурологического характера.
К материалам первого рода принадлежит открывающая сборник статья Е.В.Клюевой "Лес", "Сад" и "мельница мысли" (поэзия Карла Орлеанского) (сс. 9-19), своеобразие которого, по мнению автора, заключается, во-первых, в создании аллегорического образа, в особенности аллегорического видения мира, функционирования аллегорических персонажей; во-вторых, в наличии неаллегорического, непосредственного освоения действительности, в результате чего происходит взаимопроникновение реального и символического пространств.
Статья М.А.Абрамовой посвящена анализу "Книги о Сердце, объятом любовью" (с. 20-35) до сих пор малоизученного поэта Рене Анжуйского (1409-1480). Отмечая, что это произведение представляет собой достаточно сложный синтез главным образом трех жанров — видения, аллегорической поэмы типа "Романа о Розе" и рыцарских романов. Но при этом автор указывает на присутствие у Рене явного стремления усилить интерес читателей именно к конкретному уровню повествования, намеренно подчеркивая "реалистические" мотивировки. Все это позволяет исследователю сделать вывод, что