товленные кадры и, наконец, важность решения национальных проблем в одном из многонациональных регионов нашей страны - Среднем Поволжье.
М.В.Еремина
ПО СТРАНИЦАМ ИСТОРИЧЕСКИХ ЖУРНАЛОВ
2004.04.047-056. ПЕРЕСМАТРИВАЯ ПРОШЛОЕ: СОВРЕМЕННАЯ РЕВИЗИЯ ИСТОРИОГРАФИИ НОВЕЙШЕГО ВРЕМЕНИ НА СТРАНИЦАХ «ЖУРНАЛА СОВРЕМЕННОЙ ИСТОРИИ». JOURNAL OF CONTEMPORARY HISTORY. - L., 2003. - Vol. 38, №. 1.
1. ИВЭНС Р.ДЖ. Введение. Пересматривая прошлое: Историография в условиях политики переходных периодов
EVANS R.J. Introduction. Redesigning the past: history in political transitions.
2. МЕРРИДЕЙЛ К. Пересмотр истории в современной России. MERRIDALE C. Redesigning history in contemporary Russia.
3. РЕЙНОЛЬДС Д. Истоки двух «мировых войн»: Исторический дискурс и международная политика.
REYNOLDS D. The origines of the two «World Wars»: Historical Discourse and International Politics.
4. ФОН БОРРИС Б. Третий рейх в немецких учебниках по истории, вышедших после 1945 г.
VON BORRIES B. The third Reich in German history textbooks since 1945.
5. БЕРГЕР Ш. Историки бывшей ГДР в воссоединенной Германии: Альтернативная культура историографии и ее попытки примириться с наследием ГДР.
BERGER S. Former GDR historians in the reunified Germany: An alternative historical culture and its attempts to come tot Terms with the GDR past.
6. КОНРАД С. Переплетения исторической памяти: Версии прошлого в Германии и Японии.
CONRAD S. Entangled memories: Versions of the past in Germany and Japan.
7. СИМАЦУ Н. Популяризация представлений о прошлом: Пример послевоенной Японии.
SHIMAZU N. Popular representation of the past: The case of postwar Japan.
8. МИТТЕР Р. Старые призраки, новая память: Изменения в китайской историографии войны в эпоху постмаоистской политики.
MITTER R. Old ghosts, new memories: China's changing war history in the era of post-Mao politics.
9. БОЗ С. Постколониальные исторические исследования в Южной Азии: Некоторые размышления.
BOSE S. Post-colonial histories of South Asia: Some reflections.
10. Миллер Н. Оправдание историей: Использование прошлого на Кубе Фиделя Кастро.
MILLER N. The absolution of history: Uses of the past in Castro's Cuba.
Январский номер авторитетного британского исторического журнала полностью посвящен теме адаптации историографии к политическим условиям современных «переходных периодов» от авторитарных к демократическим режимам. Как отмечает во введении к подборке статей Ричард Дж.Ивэнс, профессор современной истории Кембриджского университета, историография редко бывает столь нужна и важна, как в периоды резких политических переходов от одного государственного устройства к другому. «Какой бы путь ни был избран новой, демократической политической системой, чтобы покончить с преступлениями диктаторской, авторитарной или расистской системы, предшест-вовавшей ей, историография и проводимое ею расследование неизменно оказываются в центре этого процесса» (1, с. 6).
Отмечая уязвимость историографии в условиях авторитарных политических режимов, ее неспособность сопротивляться неприкрытому нажиму со стороны властей, что приводит к заведомым искажениям исторической фактуры, автор указывает, что «когда историография подобным откровенным и очевидным способом становится инструментом политической пропаганды, то при исчезновении режима, ответственного за это, она сталкивается с подлинным кризисом своей легитимности» (1, с. 9). Неудивительно, пишет Р.Ивэнс, что вновь появляющиеся сейчас труды историков, ранее работавших в условиях авторитаризма, за небольшими исключениями воспринимаются общественностью с недоверием.
Разоблачение преступлений режима, только что переставшего существовать, указывается во введении, это бесспорно одна из главных задач историков в условиях политического перехода от диктатуры к демократии. Вместе с тем возникает весьма важный вопрос, каким именно образом следует историку осуществлять данную работу в новых условиях. С одной стороны, моральный императив настоятельно требует от историка обличить приверженцев тоталитаризма и восстановить справедливость по отношению к его жертвам; с другой стороны, историком движет убеждение, что его задача - помочь отбросить ценности старого режима и утвердить новые, демократические ценности. Может ли быть ис-
торик уверен в своей объективности в данной ситуации, задает вопрос автор?
Конечно, показать преступность тоталитарного режима означает задействовать эффективный инструмент морального воспитания, указывает Р.Ивэнс, однако только ли в этом функция историографии? «Подобный показ, - считает он, - вряд ли окажется действительно эффективным, если он не будет основан на исторической истине. Историк должен быть готов отказаться от объяснений прошлого, которые не выдерживают проверки источниками, даже если эти объяснения с моральной и политической точки зрения более предпочтительны» (1, с. 11-12).
В политических условиях переходного периода историки никогда не могут быть уверены, что их голос будет услышан, поскольку то, что они говорят, это не всегда то, что общественность хочет от них услышать.
Краткий обзор состояния и перспектив исторической науки и исторических дисциплин в системе школьного и высшего образования современной России содержится в статье доцента по современной европейской истории Бристольского университета Кэтрин Мерридейл (2). Отмечая, что с падением коммунизма традиционное для России давление настоящего на прошлое отнюдь не уменьшилось, автор указывает, что история оказалась одной из первой среди сфер общественного сознания, которые российские журналисты и политики попытались «изобрести заново» (2, с. 13).
Свойственное российской интеллигенции и в прежние времена настроение покаянного самоанализа, пишет она, сегодня еще больше углубляется под воздействием царящей во всем неопределенности. «У россиян есть все причины ощущать свою беспомощность перед лицом растущей и непредсказуемой инфляции, организованной преступности, повсеместным распространением коррупции. Многие отчаиваются в своих попытках бороться с этими явлениями, предпочитая уход от действительности в область романтизма, включая создание романтизированных образов прошлого как противовеса окружающей их мрачной действительности. Они не верят своему правительству, не понимают своих историков, и они устали от терзания своих собственных душ» (2, с. 14).
Если, начиная с хрущевской «оттепели», и особенно во время горбачевской «перестройки» интерес российской общественности к воссозданию подлинной истории неизменно возрастал, то с середины 90-х годов большинство простых россиян настолько погрузилось в заботу о про-
стом выживании, что утратило вкус к поискам ответов на вопросы о прошлом. «Вторая половина 90-х годов, - пишет К.Мерридейл, - сегодня вспоминается, как время попыток уйти от действительности, когда улицы городов по вечерам пустели во время показа телесериала «Санта Барбара» (2, с. 17).
В статье подробно анализируется современный раскол российского общества по вопросу оценки, прежде всего, эпохи сталинизма. «Поляризация особенно отчетливо наблюдается, - пишет автор, - в среде тех, кто еще помнит сталинизм (2, с. 18).
Указывая на ряд серьезных проблем, стоящих перед российской историографией в целом, автор отмечает, что, «как и другие области обществоведения, историография в России была изолирована от дискуссий, которые шли в мировой исторической науке на протяжении последних 50 лет. Эта изоляция продолжается и даже усиливается в настоящее время. За пределами столиц лишь немногие историки владеют иностранными языками, а изданные за рубежом книги оказываются недоступными из-за своей цены» (2, с. 22). Отмечая, что Россия всегда имела собственную интеллектуальную культуру, и что в ХХ в. не произошло сужения разрыва, отделяющего эту культуру от общеевропейской, автор приходит к выводу, что в последние годы традиционное отрицание возможности прийти к общемировому консенсусу по вопросам истории в России еще более окрепло.
По мнению К.Мерридейл, к особенностям культуры российской историографии, унаследованным отчасти от православия, отчасти от сталинизма, следует отнести, прежде всего, поиск одной-единственной истины, а также склонность выносить крайние суждения о событиях, деля их на светлые и мрачные, хорошие и плохие, что, в частности, отражалось в единственном учебнике по истории во времена сталинизма и к чему с недавнего времени призывают вернуться власти новой России. «Профессиональные историки, - указывается в статье, - в последние десять лет отреагировали на это, отдавая предпочтение исследованию идей, импортированных с Запада: истории ментальности, культурной истории и даже постмодернизма» (2, с. 23). В то же время преподаватели истории в школах, многие из которых получили образование до «перестройки», стараются по возможности уклониться от обсуждения идеологических вопросов. «В настоящее время, - пишет автор, - их идеалом является история без призывов» (2, с. 25).
Однако история не будет привлекать к себе внимания, если она скучна, замечает К.Мерридейл в заключение статьи. «Предубеждения и нежелание думать будут процветать, если история останется слишком абстрактной и теоретизированной либо просто фактологической, не оставляющей учащимся места для размышлений. В результате марксизм-ленинизм оказывается отнюдь не единственной идеологией, оставляемой без внимания» (2, с. 28).
История возникновения и утверждения в историографии разных стран определения войн 1914-1918 гг. и 1939-1945 гг. как «мировых» рассматривается в статье члена ученого совета Черч-колледжа Кембриджского университета Дэвида Рейнольдса (3). Сегодня почти невозможно представить себе историю ХХ в. без категорий «Первая мировая война» и «Вторая мировая война». Вместе с «предвоенным» и «межвоенным» периодами они служат своеобразной историографической пунктуацией событий первой половины прошлого столетия. Вместе с тем употребление термина «мировые» для определения характера этих войн, указывается в статье, отнюдь не является аксиоматичным. В то время как одни страны называли уже войну 1914-1918 гг. «мировой», другие страны этого не делали. «Что-то вроде консенсуса в этом вопросе сформировалось лишь в 40-е годы. Таким образом, в концептуальном плане потребовалась «Вторая мировая война», чтобы так же стала называться и первая» (3, с. 29).
В статье обосновывается, что на одной стороне этого концептуального разрыва в мировой историографии оказались Британия и, в значительной степени, Франция, а на другой - Америка и Германия. Если в Британии и Франции война 1914-1918 гг. именовалась просто «войной» или «великой войной», то в Германии с самого начала конфликта употреблялся термин «мировая война» («Weltkrieg»), что, по мнению автора, во многом объясняется стремлением Германии в конце XIX - начале ХХ в. стать одной из «мировых держав» («Weltsmacht»). «Англо-германское соперничество на протяжении примерно десятилетия до 1914 г. утвердило британскую имперскую и морскую гегемонию и положило начало борьбы Германии за мировое господство. По логике вещей, таким образом, последовавшая война явилась войной мировой» (3, с. 32). Что касается американцев, то в данном случае определение «мировая» война имеет, как считает автор, географическое происхождение. До 1917 г. военные действия развертывались преимущественно на европейском театре. Ми-
ровой характер война приобрела лишь с вступлением в нее в 1917 г. США (в апреле), Китая (в августе) и Бразилии (в октябре) (3, с. 33).
В статье подробно анализируются причины, по которым термин «мировая война» долго не использовался в целом ряде стран, включая Китай, СССР и Японию, каждая из которых имела собственное определение своего участия в мировых конфликтах. Что касается Британии, то официальное утверждение в ее историографии термина «мировая война» произошло лишь на рубеже 1947-1948 гг. и было связано с публикацией первых томов Британской военной истории. Во Франции этот термин утвердился с возобновлением в 1950 г. деятельности Общества военной истории и выпуском им первого номера своего периодического журнала, получившего название «Журнал истории Второй мировой войны» (3, с. 37).
Прослеживая процесс эволюции концептуальных подходов к оценке характера двух крупнейших мировых конфликтов прошлого века, автор делает ряд выводов относительно взгляда на этот процесс с позиций политики «переходных периодов», а также с точки зрения современного понятия «глобализации». Так, отмечая, что события Первой мировой войны затронули в основном лишь ограниченный ареал восточных стран Восточного Средиземноморья, что не повлекло существенного изменения их статуса, Д.Рейнольдс подчеркивает, что Вторая мировая война вовлекла в боевые действия широкий круг стран Ближнего Востока, Северной Африки, Южной и Юго-Восточной Азии, заложив основу для их последующей политической трансформации. «В то время как объединение обоих конфликтов в едином понятии «мировые войны» во многом сглаживает наше восприятие различий между ними, глобальный характер этого определения, - считает он, - в равной степени притупляет восприятие региональных различий в каждом из них» (3, с. 41).
Проблема объяснения феномена нацизма и истории Германии эпохи гитлеризма послевоенным поколениям немецких школьников рассматривается в статье профессора педагогики Гамбургского университета Бодо Б. фон Борриса (4). Отмечая, что, несмотря на огромное количество фактологического материала, обнародованного в ходе Нюрнбергского процесса, а также содержащегося в архивах, открытых для общего пользования после падения Третьего рейха, до 70-х годов количество монографий, посвященных истории гитлеровской Германии и преступлениям фашизма было относительно невелико, автор замечает, что это в опреде-
ленном смысле предоставляло свободу творчества для авторов немецких школьных учебников в трактовке этих вопросов (4, с. 45).
В статье представлена концептуализация немецкого фашизма в школьных учебниках ГДР, ФРГ и объединенной Германии, предназначенных для учащихся в возрасте от 13 до 16 лет. Как отмечает фон Бор-рис, при всех различиях эта концептуализация строится на обличении шести главных, с позиций авторов учебников, преступлений нацизма: 1) агрессии против СССР в нарушение «пакта о ненападении», подписанного Гитлером и Сталиным в 1939 г.; 2) приказа об уничтожении коммунистов, использовавшегося для массовых убийств и вовлекших в них регулярную германскую армию; 3) экономическую эксплуатацию населения завоеванных территорий, включая его депортацию; 4) массовые расстрелы более миллиона евреев частями СС, СД и специальными командами;
5) депортацию европейских евреев, их использование для принудительного труда и их мучения в гетто, созданных на востоке;
6) промышленный способ убийства миллионов евреев в лагерях смерти (4, с. 46).
Замечая, что в ГДР существовал, по сути дела, единственный учебник по истории, незначительно обновлявшийся каждые 8-10 лет, автор сосредоточивает основное внимание на послевоенных учебниках по истории, издававшихся в ФРГ. Учитывая, что в школьных программах Федеративной Республики использовались одновременно до 20-30 различных учебников по истории, затрагивающих рассматриваемый период, главным предметом анализа Б. фон Борриса стал корпус из примерно 160-180 послевоенных западногерманских школьных учебников (там же).
В своем кратком анализе концептуальной основы объяснения фашизма учебниками ГДР автор обращает внимание на умышленное, по его мнению, принижение значения политики истребления евреев, преследовавшейся нацистским режимом. «Меры, принимаемые против евреев, и антисемитские преследования, - пишет он, - опускались, чтобы подчеркнуть значение сообщаемой подробной информации об антисоциалистических и антигуманных актах фашизма» (4, с. 48).
Обращаясь к подробному исследованию концептуализации истории Третьего рейха в послевоенных учебниках Западной Германии, автор подчеркивает, что в первое послевоенное десятилетие их авторы со всей очевидностью ставили себе задачу оправдать всю германскую нацию и практически всех немцев как индивидов, подчеркивая их коллективную невиновность в преступлениях фашизма. «Конечно, следует проявлять
осторожность, оценивая «задним умом» подобные подходы, - пишет автор, - и все-таки это была продуманная, расчетливая и преднамеренная фальсификация, откровенная ложь. После Нюрнбергского процесса не могло оставаться никаких сомнений относительно участия десятков тысяч немцев (например, карателей, осуществлявших расстрелы в России) и об информированности об этих расстрелах, хотя и расплывчатой, доходившей до сотен тысяч других немцев» (4, с. 52).
Обозревая учебники, издававшиеся в ФРГ на протяжении 60-х -начала 70-х годов, автор указывает на постепенное ослабление «табу» на рассказ о действительных масштабах преступлений фашизма и сопричастности к ним регулярной армии (4, с. 53-55). В то же время изменяется и методика подачи материала. Вслед за авторскими текстами, дающими интерпретацию описываемому событию, помещаются факты в виде документов и фотографий, и учащемуся предлагается на их основе составить собственное представление. Таким образом, пишет Б. фон Боррис, «после «истории событий» в учебниках 50-х годов и «истории структур» учебников 70-х годов в настоящее время превалирует «история менталь-ностей» (4, с. 55).
Отмечая, что для рассматриваемой категории школьных учебников по истории подходят только «простые идеи», которые могут быть усвоены даже учениками с ограниченными способностями к самостоятельному мышлению (4, с. 58), автор прослеживает эволюцию таких «простых идей» в послевоенных западногерманских учебниках. Одной из центральных среди них было утверждение о выдающихся организаторских и пропагандистских способностях Гитлера, сумевшего «загипнотизировать» всех немцев. Фашизм, таким образом, подменялся гитлеризмом. «Тезис гитлеризма, - указывается в статье, - это на деле тезис о невиновности немцев, и именно поэтому он поддерживался западногерманскими историками» (4, с. 60). Сопоставляя эту «простую идею», представляющую национал-социализм в виде исторической случайности, которой вряд ли суждено повториться, с противостоящими ей «простыми идеями» тоталитаристской основы Третьего рейха, роднящей его с другими тоталитарными режимами Европы ХХ в., в том числе и со сталинизмом, а также с идеей исторического поиска немцами «особого пути» («8оМете^»), автор указывает в заключение статьи на важность изучения школьных учебников для понимания продолжительности и трудности процесса примирения немецкого общества с признанием факта существования в своей истории нацистской диктатуры и совершенных ей преступлений (4, с. 62).
Судьба, постигшая историков и историографию бывшей ГДР после объединения Германии в 1991 г., рассматривается в статье профессора новой и современной истории Гламорганского университета Штефана Бергера (5). Отмечая, что разделение историографии ФРГ и ГДР как двух альтернативных институтов продолжается и после объединения Германии, автор указывает, что «историки, оказавшиеся по обе стороны этого раздела, смотрят друг на друга с подозрительностью и идеологической враждебностью» (5, с. 63). Несмотря на то что в годы, предшествовавшие объединению, между историками ГДР и их западногерманскими коллегами наметилось сближение, после воссоздания Германии как единого государства «историки бывшей ГДР были вытеснены из университетов и в целом из академической жизни» (5, с. 64).
Для того чтобы оправдать разрушение восточногерманской историографии, не имеющее аналога в посткоммунистической Европе, указывается в статье, сразу же после объединения западногерманские историки принялись публиковать работы, обличающие историографию ГДР как «ненаучную» дисциплину, не более чем пропагандистский инструмент СЕПГ (5, с. 65).
Появившиеся совместные исследовательские проекты историков ФРГ и ГДР по истории Второй мировой войны и по сравнительной истории революций уже в 1990 г. были закрыты, а их поддержка со стороны историков ФРГ прекращена (5, с. 69). В свою очередь восточногерманские историки стремятся доказать научность, фактологическую и методологическую обоснованность своих исследований, которые велись в сложных обстоятельствах и умели противостоять им, подчеркнуть «инновационный потенциал, который несла в себе марксистская историография после 1945 г. в противовес консервативной и антикоммунистической ориентации западногерманской историографии» (5, с. 71). Многие историки бывшей ГДР, по словам автора, утверждают, что «не стали бы переписывать заново то, что ими было написано ранее, хотя многое написали бы по-другому» (5, с. 72). В работах, написанных после 1990 г., указывается в статье, «историки бывшей ГДР чаще всего руководствуются тремя ведущими мотивами: а) критически пересмотреть свои суждения, высказывавшиеся в ранее написанных работах; б) противостоять тому, что они считают огульным антикоммунистическим очернением истории ГДР после 1990 г.; в) исторически обосновать требование обновления социализма как альтернативы торжествующему капитализму» (5, с. 74).
Автор анализирует каждое из этих направлений работы сегодняшних восточногерманских историков, видящейся ими в качестве «наилучшего пути к пониманию «двойной биографии» Германии» (5, с. 78). Историки бывшей ГДР утверждают, что им раньше, чем их западногерманским коллегам, удалось извлечь уроки из национал-социалистического прошлого. К тому же многие из них считают, что в области продвижения к государству всеобщего благосостояния, в частности в вопросах социального обеспечения и социального равенства, ГДР во многом превосходила ФРГ (5, с. 79).
Отмечая, что определенная часть западногерманских историков начинает осознавать и признавать несправедливость и неоправданность разрушительного удара, нанесенного по историо-графии ГДР, автор высказывает надежду, что это может стать основой для плодотворного диалога между западногерманскими и восточногерманскими историками по вопросу исследования двойственной истории страны и для включения историков ГДР, сумевших удержаться на плаву в нынешних обстоятельствах, в историографическую среду единой Германии (5, с. 83).
Исследованию проблем эволюции исторической памяти в послевоенных Германии и Японии посвящена статья профессора истории Свободного университета Берлина Себастьяна Конрада (6). Отмечая, что в исследованиях исторической памяти продолжает властвовать парадигма национального, подразумевающая, что объяснение прошлого принадлежит, прежде всего, национальной культуре (6, с.85), С. Конрад считает, что объяснения прошлого в действительности не рождаются и не развиваются в пределах одной страны, но, скорее, являются продуктом взаимосвязи и взаимообмена между дискуссиями и событиями, происходящими в разных странах (6, с. 86). В то же время история формирования исторической памяти, по его мнению, это не стремление вписать национальную историю в общий исторический контекст, но, скорее, переплетение воспоминаний о прошлом с множеством разнообразных импульсов, поступающих из настоящего в надежде прийти к консенсусу в объяснении исторических событий (там же).
С этой точки зрения, формирование исторической памяти в Германии и Японии послевоенного периода обнаруживает много сходных черт. Прежде всего, указывается в статье, этот процесс в обеих странах с самого начала находился под воздействием инонациональных сил, поскольку контролировался оккупационными войсками. «Возможно, не будет преувеличением считать, - замечает автор, - что структура того, что следует
помнить и что следует забыть, была определена заранее» (6, с. 87). В Японии, например, писать об атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки, так же как и публиковать снимки этих разрушенных городов, было практически запрещено. Это стало возможным только после окончания оккупации в 1952 г. В Германии та же судьба постигла освещение заговора немецких генералов против Гитлера. По мнению оккупационных сил, состав заговорщиков был слишком аристократичен, чтобы являть положительный пример для процесса демократизации Германии. Поэтому первые исследования о планировавшемся в 1944 г. покушении на Гитлера были опубликованы в Швейцарии и США (6, с. 89).
Может показаться невероятным, пишет автор, но в послевоенной Японии оккупационным властям американцев пришлось с самого начала опираться на возвращенных ими в университеты страны марксистских историков, поскольку стойкий антимилитаризм последних заставлял военный режим Японии видеть в них «друзей Америки» (6, с. 90). В то же время, если в Восточной Германии господствовало видение «катастрофы Германии» как логического следствия предшествовавшей истории страны, в Западной Германии подобные представления не получили поддержки. Исследования по современной истории в послевоенной Германии, отмечается в статье, не только были призваны дополнить англоамериканское ее видение, но и исправить искажения и «псевдоистины» восточногерманских историков (6, с. 91).
В статье представлены попытки японских историков, не без молчаливого согласия американцев, избавить историческую память послевоенных японцев от неприятных воспоминаний о преступлениях, совершенных оккупационными войсками в странах Азии, прежде всего в Китае, потерявшем за время войны более 20 млн. человек. «В послевоенных дискуссиях японских историков о войне, - пишет С. Конрад, - «Азия» исчезла в историографическом вакууме» (6, с. 92). С другой стороны, послевоенная японская историография начиная с 60-х годов с готовностью воспринимает американские идеи «модернизации», ставшие противовесом марксистскому видению истории. «В рамках теории модернизации, - указывается в статье, - японский фашизм представал как всего лишь временное отклонение от успешного в целом движения по пути к построению современного общества» (6, с. 93). Немецким вариантом подобного построения исторической памяти в виде своеобразного «метапо-вествования» об устойчивом историческом прогрессе нации явилась идея
«особого пути» Германии, как бы заново вписывавшая страну в общеевропейский контекст (6, с. 94).
В статье разбирается влияние внешних импульсов, радикально изменивших в конце 80-х и особенно на протяжении 90-х годов ландшафт японской исторической памяти. Окончание «холодной войны», совпавшее по времени с уходом из власти консервативной Либерально-демократической партии и началом депрессии, вызванной крушением «экономики мыльных пузырей», разбудило молодое поколение японцев, выступившее в роли диссидентов против «монополии правительства на историческую память» (6, с. 97).
Проводя параллели между послевоенной эволюцией исторической памяти в Японии и Германии, автор приходит к выводу, что, «учитывая центральную роль, которую играет истори-ческая память в определении национальной самоидентификации на рубеже ХХ1 в., можно утверждать, что последняя является именно продуктом межнационального взаимодействия, обмена и взаимосвязей, но отнюдь не их предварительным условием» (6, с. 98).
В статье Наоко Симацу, преподавателя истории Японии Бербик-ского колледжа университета Лондона (7), анализируется послевоенная эволюция отражения средствами массовой культуры страны - художественной литературой, кино и телевидением - участия Японии во Второй мировой войне. Отмечая, что для современного поколения японцев чрезвычайно важно отделить «запятнанное» прошлое от «нового» настоящего, автор обращает внимание на то, что идеей, пронизывающей все произведения послевоенной массовой культуры, является представление японцев о себе, в первую очередь, как о «жертвах милитаризма», господствовавшего в стране до 1945 г. «Эта крайне близорукая озабоченность японцев «собой», - пишет автор, - позволяла им не думать о «других», а именно о жертвах японской агрессии, прежде всего, в странах Азии» (7, с. 101).
Особенно отчетливо данная тенденция проявилась в массовой культуре первых послевоенных лет, которые Н.Симацу называет «эпохой очищения», отмечая при этом, что на деле это стало новой «переориентацией» японской интеллигенции, совершившей, за незначительным исключением, свою первую «переориентацию в 1933 г. с началом массовых репрессий милитаристов против левых сил (7, с. 102). «Период очищения» был прерван появлением в 1958 г. книги Дзумпеи Комугавы, впервые представившего японцев как агрессоров. В 1970-1973 гг. произведе-
ние Комугавы «Война и человек» стало основой трехсерийного фильма (7, с. 104-105). Одновременно, отмечает автор, к концу 50-х годов среди японской творческой интеллигенции постепенно формируется молчаливый консенсус по вопросу о прекращении выставлять напоказ «отвратительные и неприглядные» факты о войне, тем более что в «возрожденной» Японии многие бывшие офицеры превратились в бизнесменов, возглавивших предприятия, ставшие маяками «японского экономического чуда» (7, с. 105).
Военная тематика, по замечанию автора, в 80-е годы перестает привлекать японцев. Новый интерес к проблеме ответственности Японии за преступления, совершенные милитаристами, пробуждается лишь к середине 90-х годов с приходом к власти премьер-министра Хосокавы (август 1993 - апрель 1994 г.) и особенно с избранием на этот пост социалиста Мурайамы (июнь 1994 - январь 1996 г.) (7, с. 107). Тот факт, что большинство многочисленных телевизионных программ, фильмов и других произведений о войне, появившихся в этот период, заостряли внимание на судьбах отдельных японцев, пишет Н.Симацу, уводил историческую память в сторону от государства, сосредоточивая ее на индивидах. «Популяризировалось представление, что государство в лице милитаристов и простые японцы как жертвы - это совершенно разные участники войны» (7, с. 108).
Рассматривая особенно популярную в японском обществе «женскую литературу», автор обращает внимание, что во многом именно в этой литературе создавался образ японцев как жертв атомных бомбардировок. «В целом, - указывается в статье, - причина привлекательности этих «атомных историй» была очевидной. Трагедия Хиросимы и Нагасаки позволяла японцам выступить в роли жертв и походя забыть о своей главной роли военных преступников» (7, с. 111).
Другой стороной популяризации военной тематики стало появление значительного количества фильмов и телесериалов, где война представала как «приключение» в стиле Голливуда, что особенно привлекало молодежь, позволяя ей не задумываться о моральных критериях оценки представляемых событий. Подобный подход, подчеркивается в статье, сыграл свою роль в резком всплеске неонационализма, проявившемся в конце 90-х годов. Особенно большое влияние оказывают на сегодняшнюю молодежь Японии неонационалистические произведения Йосинори Кобаяси, талантливого автора популярных в обществе специфически японских комиксов «манга» (7, с. 113-114). «Пример Японии показывает, - подчеркивает автор в заключение статьи, - что массовая культура мо-
жет оказывать огромное и неуправляемое влияние на создание и формирование представлений о прошлом» (7, с. 116).
Современные изменения в оценке китайскими историками событий японо-китайской войны 1937-1945 гг. рассматриваются в статье лектора по истории и политике современного Китая Оксфордского университета Раны Миттер (8). Отмечая, что в условиях современного «переходного периода» резко возрос интерес китайцев к своему прошлому, автор подчеркивает, что «исторические мифы, на которых держалась идеология Китая в период «холодной войны», претерпели радикальные изменения, которые коренятся в нынешней действительности» (8, с. 117).
События на площади Тяньаньмэнь 1989 г. заставили как правительство, так и общественность Китая, отмечается в статье, обратиться к событиям 30-40-х годов, чтобы понять, какое положение должна занять страна в мире на пороге ХХ1 в. «Параллели с прошлым выражены очень отчетливо, - пишет Р.Миттер, - включая сюда и опасения подвергнуться новой империалистической агрессии, если не территориальной, то, во всяком случае, экономической» (8, с. 118).
Отмечая, что на фоне этих опасений резко возросли националистические настроения, автор указывает на радикальное изменение отношения официальной историографии сегодняшнего Китая к своим вчерашним противникам - армии Чан Кайши. В противовес бытовавшим ранее не только в Китае, но и за его пределами представлениям о продажности генералов и небоеспособности чанкайшистских войск, указывается в статье, «последние исследования свидетельствуют о весьма важном вкладе, который внесли националисты в победу над японцами» (8, с.119).
В то же время крушение европейского коммунизма и дискредитация марксистских теорий привели к существенным сдвигам в официальной идеологии Китая. «Одновременно получили развитие две идеи, -пишет автор, - представление о Китае как о жертве глобального сообщества и как о великой державе, готовой занять принадлежащее ей по праву место на мировой арене... Соответственно, начал поощряться новый национализм, включающий всех китайцев, независимо от партийной принадлежности и, что еще более необычно, независимо от их гражданства, и призывающий их объединиться в борьбе против общего врага» (8, с. 120). История японо-китайской войны теперь стала источником идей для построения централизаторского национализма, призванного противостоять сепаратистским силам, некогда рвавшим страну на части. В переос-
мыслении событий минувшей войны власти Китая, по мнению Р.Миттер, видят «своего рода патриотическое противоядие против обострения противоречий, вызвавших события 1989 г.» (8, с. 121).
В статье подробно рассматриваются новые версии изложения событий японо-китайской войны, отмечается положительная оценка современными китайскими историками действий армии Чан Кайши. «Хотя правительство временами и выражает опасения по поводу излишне хвалебных отзывов о националистических генералах, - пишет автор, - общая тенденция явно склоняется именно к такой интерпретации событий» (8, с. 123). По мнению Р.Миттер, одной из задач, которую ставит перед собой нынешняя переориентация китайской историографии, является «довершить последнее дело, незаконченное во время гражданской войны -воссоединение с Тайванем» (8, с. 126).
Вместе с тем, отмечается в статье, обращение к истории гражданской войны в Китае вряд ли может служить столь же объединяющей нацию идеей, как воспоминания о Великой Отечественной войне в России (8, с. 127). Р.Миттер подробно рассматривает противоречия, вызываемые новыми интерпретациями ряда эпизодов гражданской войны, отмечая при этом, в частности, что либерализация политического режима на Тайване после смерти Чан Кайши в 1975 г. вызвала к жизни новое видение тайваньскими историками событий войны и новые оценки результатов длившейся полстолетия оккупации острова Японией (8, с. 129). «Наследие прошлого оказывает сильное влияние на настоящее как в материковом Китае, так и на Тайване, - приходит к выводу автор в заключение статьи, - но создается впечатление, что оно лишь способствует отдалению их друг от друга» (8, с. 131). В статье профессора истории Гарвардского университета Сугиты Боза (9) анализируются противоречия становления методологических основ современной историографии Индии, стремящейся утвердить свою самобытность путем пересмотра «колонизаторской» истории страны. Отмечая, что антиколонизаторский вызов в сфере индийской историографии возник задолго до действительного конца колониального господства, автор указывает, что действительная «деколонизация» взгляда на историческое прошлое Индии, напротив, задержалась на полстолетия после фактического обретения страной независимости. «В то же время, - подчеркивается в статье, - в последние годы процесс «деколонизации» истории Южной Азии стал еще более сложным и противоречивым под влиянием трансформаций, которые переживает политическая жизнь в регионе» (9, с. 133).
Среди современных индийских историков, замечает автор, широко распространено мнение, что официальная государственная историография, нашедшая, в частности, отражение в школьных учебниках, унаследовала многие черты историографии колониальных времен, и прежде всего пренебрежительное отношение к этническому, культурному и религиозному многообразию Индии. Соответственно, возникло течение «частной («subalterne») историо-графии». «Публикации «частных исследований», - указывается в статье, - изначально представляли себя в качестве оппозиции господству колонизаторской и национальной, т.е. цен-трализаторской, государственной историографии. Впоследствии, однако, под влиянием постмодернистских и постструктуралистских учений приверженцы «частных исследований» все заметнее склонялись к «коммуни-таристскому» (от «коммунитаризма» - специфически индийского политического термина, обозначающего склонность к «коммунитарному», т.е. общинному обособлению по культурно-религиозным признакам) способу исторического повествования» (9, с. 135).
В статье трактуются аргументы приверженцев обеих сторон современного конфликта вокруг методологических основ постколониальной индийской историографии. В то время как приверженцы «национальной» историографии с подозрением относятся к исследованиям роли религиозного фактора в истории страны, считая их проявлением «комму-нитаризма», их оппоненты, напротив, «склоняются к превознесению вне-исторического характера понятия религии в Индии как единственно подлинного и истинного фундамента национального самосознания, не затронутого заразой рационализма, унаследованного от эпохи европейского Просвещения» (9, с. 139).
По замечанию С.Боза, в последние четыре-пять лет в индийской историографии наблюдается новая тенденция ведения исторических исследований, которые стараются и не игнорировать, и не преувеличивать влияние культурно-религиозных факторов. По убеждению автора, область индийской истории «остро нуждается в историографии, умеющей делать различие, с одной стороны, между религиозной чувствительностью и религиозным фанатизмом, а с другой - между секуляризмом как системой ценностей и секуляризмом как идеологией поддержки централизаторских усилий постколониального национального государства» (9, с. 142).
В то же время в статье подчеркивается обострение идеологического противостояния в индийской историографии после прихода к власти в 1998 г. представителей националистической Бхаратия Джанат парти, раз-
вернувшей борьбу за изгнание из учебников «марксистской» или, как они ее еще называют, «псевдосекуляристской» историографии (9, с. 143). Наступление на «левых» историков, ведется также и со стороны либералов, обвиняющих их в «сектантстве». В этих условиях, считает С.Боз, «лучшим способом окончательно распрощаться с оборонительной позицией, которую заняла в настоящее время постколониальная историография Южной Азии, будет решительно обратиться к методам сравнительного и взаимосвязанного исторического исследования» (9, с. 146).
Значение историографии для идеологии и политики кастровской Кубы и современные дискуссии в среде кубинских историков анализируются в статье Н.Миллера, доцента латиноамериканской истории Юниверсити колледжа Лондона (10). После того как Батиста и все, что связано с ним, было выброшено на свалку истории, пишет Н.Миллер, революционное правительство развернуло широкомасштабную кампанию, призванную представить новый режим как кульминацию всей предыдущей истории Кубы с ее пантеоном борцов за освобождение страны. Отмечая, что по своей ориентации эта риторика была антикапиталистической, хотя и не марксистской по методологии, автор высказывает мнение, что «в результате подобного возрождения чего-то вроде гегельянства с 1 января 1959 г. историография в некотором смысле прекратила свое существование на Кубе», уступив место ежегодным юбилеям дней рождения и смерти нескольких избранных национальных героев-революционеров (10, с. 148).
Вместе с тем, замечает автор, «политика 60-х годов облегчила подготовку нового поколения историков, которые, пережив период идеологических ограничений, длившийся с начала 70-х до конца 80-х годов, активизировались в 90-е годы, заложив основу для критики монополии властей на прошлое Кубы» (10, с. 151).
С этого времени кубинские историки начинают использовать даже юбилейные мероприятия как предлог для полуприкрытой переоценки целого ряда событий из истории страны (10, с. 158). Общей для них тенденцией, по мнению автора, стало «не полное отбрасывание марксизма, но стремление восстановить равновесие между теорией и свидетельствами, способными ее подтвердить. Одновременно кубинские историки утверждают, что именно в этом и состоит подлинно марксистский подход к историографии» (10, с. 160).
Б.А.Лапшов